Текст книги "Покровские ворота (сборник)"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Шаг мой был легок и стремителен. Под башмаками хрустко поскрипывал белый рассыпчатый снежок, пахнувший молодостью и свежестью. Редкие желтые фонари отбрасывали золотистые блики. Изредка из морозного дыма с шуршанием возникала машина и мерцала зазывным зеленым глазом. Но я редко пользовался колёсами – на счету была каждая копейка.
Я шел мимо кинотеатра «Ударник», пересекал Каменный мост, за ним Берсеневскую набережную и дальше, дальше – мимо Пашкова дома, мимо великой библиотеки, по Моховой, минуя притихший, с темными окнами университет, американское посольство, знаменитый отель «Националь», я доходил до улицы Горького и начинал свое восхождение до Пушкина, до череды бульваров.
Я любил эту улицу первой любовью, на которую может быть способен только недавний провинциал. Особенно она завораживала в летнюю пору, когда качала, как на волне, на своем летучем асфальте возбужденную молодую толпу, но и сейчас, в тишине ночи, словно продутая первой стужей, обезлюдевшая и застывшая, она была все так же прекрасна. Почти с сожалением у Пушкинской площади я поворачивал направо – не близок путь до Покровских ворот! Воздух густел и жег мои щеки, казалось, я отчетливо слышу его морозный стеклянный звон, да и чему еще было звенеть? «Аннушки» уже спали в депо, натруженные трамвайные рельсы вдоль Страстного, Петровского и Рождественского утихомирились до утра.
Чистые пруды тоже спали, точно не здесь совсем недавно гремела музыка из репродукторов, коньки крошили ребристый лед и встречные бойкие огоньки отливали мандариновым цветом. Вот наконец и мой Хохловский, мой дом, – отныне они мои, – я поднимался на третий этаж, ключом терпеливо нащупывал скважину, дверь отворялась, я входил в коридор, длинный, как предстоявшая жизнь, и на цыпочках, мимо сундука, мимо висевшего над ним телефона, добирался до запроходной комнаты, в которой меня приютила тетка.
Я включал настольную лампочку – тетка всегда оставляла записки, с наставлением либо с информацией. На сей раз она ставила меня в известность, что звонил Моничковский, который требует, чтобы я отзвонил ему, когда б ни вернулся.
Я тихо выругался, призадумался и решил отучить его раз навсегда от вторжений в мою ночную жизнь. Хотя мне смертельно хотелось спать, я вернулся в дремлющий коридор, забрался с ногами на сундук и при свете дрожавшей лампочки около часа читал детектив. В начале пятого я позвонил.
Он долго не подходил к телефону, другой бы на моем месте дрогнул, но я решил довести урок до финала – положил трубку рядом с собой и продолжал постигать тайны сыска – сюжет закручивался все бессмысленнее. В конце концов Моничковский сдался.
– Кто там? – спросил он простуженным голосом, точно звонивший стоял за дверью. Я представил себе, как он поеживается, должно быть, в таком же коридоре, в нижнем белье, всклокоченный, сонный, но тут же задушил в себе жалость.
– Это я, – сказал я подчеркнуто бодро. – Вы велели мне позвонить.
– Константин? – он звал меня именно так. Для отчества я еще недозрел, но уменьшительное имя вносило бы несерьезный оттенок, предполагая меньшую требовательность.
– Константин, – подтвердил я с готовностью.
Он помедлил. Я даже по проводу чувствовал, до чего ему хочется вспомнить пословицу об умнике, которого заставили богу молиться, но я мог бы истолковать ее вольно и расслабиться – он превозмог желание.
– Я хотел спросить, как ваши дела?
– Изумительно, – ответил я честно. Это была чистая правда.
– Опять вы хвастаетесь?
– Но это же так. Вы спрашиваете – я отвечаю.
– Вы отдаете себе отчет, что избирательная кампания вступила в решающий этап? – спросил он грозно.
– Мне ли не знать?
– А значит, нечего почивать на лаврах.
– Это я почиваю? – я искренне удивился, сейчас, между прочим, половина пятого.
– Сейчас все зависит от вашей зрелости, четкости, предельной мобилизованности, а вы вместо того, чтобы ходить по квартирам и заниматься своими обязанностями, играете в шахматы с Маркушевичем.
– Боже мой, какие интриги! – вскричал я, мысленно подивившись тому, как поставлена служба информации. – Будто я получаю там удовольствие! Да он не знает, как ходит слон! Но я принес себя в жертву, что делать. Если я изредка с ним не сыграю, то все семейство, а их пять человек, проголосует после обеда.
– Вы с ума сошли! – заверещал Моничковский. – Только этого не хватало! В десять часов утра – не позже! – голосование должно быть закончено. Якович спит и видит во сне, чтоб мы провалились и опозорились.
– Как видите, я на все иду, чтобы подобного не случилось, – проговорил я с глубокой обидой. – А вы слушаете разных завистников. Изводишь себя, не спишь ночами, а в итоге…
– Ну, выспаться тоже нужно. Иначе вы потеряете форму.
– Нет, с формой у меня все как надо. Такого, как я, еще поискать.
– Сейчас вам надо следить за собой. Работник вы неплохой, не спорю, но уж очень самонадеянны.
Между тем избирательная кампания в самом деле приближалась к финишу. Оставалось еще несколько дней перед тем, как должно было проясниться, будет ли избран Облепихин (впрочем, возможно, и Оплеухов). Каждый день, приходя на агитпункт и взглядывая на плакат, я встречал испытующие глаза кандидата. Моничковский дневал и ночевал на избирательном участке, казалось, что он туда переселился. Якович похудел еще больше, хотя это было и невозможно – две воронки на месте щек словно грозили всосать в себя каждого, кто окажется в непосредственной близости. Мне почти не удавалось сбегать в милое сердцу Замоскворечье, и чтобы хоть несколько развлечь себя, я сочинил марш агитаторов на мотив популярной в ту пору песенки из кинофильма о наших боксерах. Скрыв, разумеется, свое авторство, я исполнял ее Моничковскому, напирая особенно на припев:
Моничковский
Агитаторов ведет,
Лев Московский
Нас на подвиги зовет.
Мы – Моничковского питомцы!
Под руководством Моничковского – вперед!
Текст, как видите, был не изысканным, а стилизация – вполне откровенной. Но Моничковский был ошарашен.
– Кто же сочинил эту песню? – допытывался он то и дело.
– Этого мы никогда не узнаем, – я озабоченно морщил лоб. – Народ сложил. Это фольклор.
– Но все-таки… Кто-то же был первый…
Я задумчиво разводил руками.
– Неизвестно, как рождается песня. У одного из души вырвется слово, другой подхватит, добавит свое, третий родит целую строчку. Мало-помалу, и все запели.
– Да… удивительное дело, – он был польщен и обескуражен. – «Под руководством…» – это все-таки лишнее.
– Народ знает, что лишнее, а что нет, – сказал я металлическим голосом.
– Лишнее, – вздохнул Моничковский. Но на следующий день попросил: – Вы мне эти слова напишите.
Я спросил с интересом:
– Какие слова?
– Из… этой… – произнес он краснея.
– «Моничковский агитаторов ведет»?
– Ну да, – проговорил он чуть слышно.
– С удовольствием, – я достал ручку
Пока я писал, он задавал мне вопросы:
– А что это значит: «лев московский»?
– Думаю, здесь двойной смысл. С одной стороны, в вас есть что-то львиное, ну а с другой – это ваше имя.
– А где вы слышали эту песню?
– В первый раз я услышал ее в агитпункте, – сказал я, нажимая на слово «первый», – все агитаторы ее пели.
– А потом?
– Потом и на улицах слышал.
– Быть не может!
– Представьте себе.
– И Якович слышал?
– Наверняка. А нет – так услышит, – тут в моем голосе прозвучало не то злорадство, не то угроза.
Моничковский не смог скрыть удовольствия. Внезапно облачко набежало на его разрумянившееся лицо.
– Он еще скажет, что я сам сочинил.
– С него станется, – кивнул я меланхолично. – Он ведь всех мерит на свой аршин.
– Не вышло б из этого неприятностей, – Моничковский невольно покосился на портрет вождя на стене. – Этот Якович – большой интриган.
– Ничего, – сказал я, – там разберутся.
Но Моничковский был неспокоен. Похоже, что в добрых глазах вождя, неспешно раскуривавшего трубку, ему вдруг померещилось странное, неопределенное выражение. Моничковский догадывался, что вождь при своей отцовской мягкой улыбке не больно жалует новых кумиров. Но – господи, как слаб человек! – вопреки рассудку ему было приятно.
Сколь это ни парадоксально звучит, но в день выборов я встал позже обычного – накануне я несколько задержался в родном Кадашевском переулке. Так или иначе, в начале девятого я появился на агитпункте.
– Ну, это из рук вон, – сказал Моничковский.
Я так и чувствовал, что вы что-нибудь выкинете. Еще позже вы не могли прийти?
– Мог, – признался я сокрушенно. – К утру сморило. Всю ночь глаз не сомкнул.
– А что с вами было?
– Сам не знаю. Просто издергался, так я думаю. Ведь решается судьба кандидата.
Такая забота об Оплеухове, видимо, тронула Моничковского.
– Будем надеяться, все пройдет хорошо. Но, конечно, расслабляться не надо.
– За своих избирателей я отвечаю, – сказал я со свойственной мне нескромностью. – Они все отдадут голоса Облепихину.
Я как в воду глядел – уже в одиннадцать все строение номер два выполнило гражданский долг. Прошествовало семейство Прокловых, томный творческий работник Борискин под руку со своей массажисткой. Затем Маркушевичи, все до единого – родители с дочкой и оба штангиста. Пришла старуха Перова, молчаливая, строгая, в черной шубейке, в черном платке. Я почтительно с ней поздоровался, и она вдруг ответила смутной улыбкой, смысла которой я не смог уловить. Пришла Карская-Брендис со своим Брендисом – пришли все, как я и предсказывал.
За что и получил поощрение. Дама с тиком, выпускавшая в этот день бюллетень, посвятила мне четверостишие. Отпечатанное на машинке, оно было вывешено на стене:
«Знать, недаром он гордился, – Юный Ромин потрудился. Все пришли – отцы и матери, – Все тринадцать избирателей».
Не берусь сказать, употребила ли поэтесса эту авангардистскую рифму от неумения, или она прозревала, что будущее за ассонансом, но, как видите, рифма мне запомнилась.
– До свидания, – сказал Маркушевич, – я надеюсь, что наше знакомство ни в коем случае не прервется. Жду вас за шахматной доской.
Я пожал ему руку и прошел в буфет. У стойки толпились избиратели. Массажистка поила своего супруга лимонадом непонятного цвета. Борискин отхлебывал его из стакана, заедая дольками мандарина. Из репродуктора гремела мелодия. Удивительное совпадение! Та самая, из боксерского фильма. Я огляделся – Моничковского не было.
Он позвонил мне на следующий вечер.
– Поздравляю вас, Константин, – сказал он торжественно и сообщил, что Облепихин избран подавляющим большинством голосов – кандидатуру его поддержали девяносто девять процентов с десятыми от общего числа избирателей. Безоговорочная победа. Поистине блестящий успех.
– Оплеухов, должно быть, и не знает, чем он обязан вам, – сказал я с чувством.
– Неважно, – проговорил Моничковский, – мы работаем не для награды. Как некоторые…
Я сразу смекнул, что он имеет в виду Яковича.
– Бог им судья, – сказал я небрежно. – Вы с исключительным мастерством провели избирательную кампанию.
– Как умеем, – сказал Моничковский с достоинством. – А теперь слушайте: завтра вечером наденьте свой парадный костюм и к восьми приходите на агитпункт. Вас ждет сюрприз, какой – не скажу.
Костюм у меня был один на все случаи, зато я надел синий с искоркой галстук, поэтому вид у меня был праздничный. Моничковский, сияющий, в черной тройке, многозначительно пожал мне руку.
Скоро сюрприз перестал быть тайной – я был отмечен Почетной грамотой. Правда, все без изъятия получили такую же, но я сказал Моничковскому, что сконфужен, что никак не ждал такого признания.
– Ну, ну, – рассмеялся Моничковский, – откуда вдруг подобная скромность?
Но тут же вполне серьезно добавил, что, хотя он не баловал меня похвалами, которые мне могли повредить, он рад сказать, что в моем лице он видит способного молодого работника с еще не раскрытыми до конца возможностями. Он даже дал понять, что надеется, что, пусть не сразу, пусть постепенно, он вырастит из меня себе смену и когда-нибудь, когда он поймет, что ему становится все труднее совмещать общественную деятельность с работой над научной статьей о постановке политпросвещения в батумском профсоюзном движении, он сможет честно сказать товарищам, что есть человек, готовый принять созданный им агитколлектив. Я ответил с плохо скрытым волнением, что то место, которое он занимает, не может занять никто на свете. И хотя мне ясно, как важно народу, чтобы он наконец закончил статью, я уверен, что многие-многие годы он будет возглавлять агитаторов, тем более что теперь его имя увековечено в народной песне и неотделимо от агитпункта.
– Ну, это лишнее, – сказал он смущенно, но чувствовалось, что он растроган.
Много лет прошумело и унялось, и теперь, вспоминая ту давнюю зиму, я вижу, как все вокруг было зыбко, – вот уж истинно, под богом ходили, – как качательна была эта жизнь, весьма своеобразное действо, по жанру близкое к театру абсурда. В репертуаре этого театра меня ожидало немало пьес, и роли в них выпали самые разные, порой достаточно трудные роли.
Но тогда, в те первые дни в столице, все казалось и легче и проще, и так была хороша Москва с дальним звоном замиравших трамваев, снежным вихрем над переулками, когда я возвращался в ночные часы, чувствуя каждой своею жилочкой, как я молод, здоров, бессмертен, нет мне сноса, нет и не будет. И юмор был не натужный, не книжный, был он частью моего существа, самой здоровой и прочной частью. Сдается, что не было друга надежней.
С ним вместе, объединив усилия, мы выиграли избирательную кампанию. Жив ли еще мой Облепихин? Моничковского давно уже нет.
1986
Хохловский переулок
Повесть
Куда ты несешься, неведомый мотоциклист? И к чему эта сумасшедшая скорость? Так заманчиво, черт возьми, в летний вечер пройтись по сегодняшней Москве. Центр смиряет свою гордыню, вчерашние окраины и шире, и выше, а порой и эффектней. Но и Арбат постоит за себя, а Тверская, недавняя улица Горького, полна былой притягательной силы. На ступенях Центрального Телеграфа стоят пламенные юноши южного разлива, – это гости Москвы поджидают подружек. Иные и сами теперь москвичи, их можно узнать по хозяйскому взгляду. Толпа течет, люди шествуют, не торопясь, хотят продлить минуты свидания с городом. Вдруг отступают дневные заботы, фонари многообещающе вспыхивают, в их колдовском лукавом свете гость приобщается к столице, в нем рождается чувство сопричастности.
Мелодия возникает внезапно. И те, кто постарше, оборачиваются, словно услышали чей-то зов. Их и в самом деле окликнуло прошлое, ибо мелодии уже тридцать с хвостиком, она приветствовала их юность.
И время покатилось в обратную сторону. Знаете, как это бывает в кино? Ленту отматывают назад. И рвущиеся к финишу пловчихи, стремительно откатываются к старту, уже стоят на скошенных тумбочках, уже изготовились к прыжку. И так же уходят, растворяются знаки сегодняшнего дня, и мы возвращаемся в Москву почти сорокалетней давности. Точно невидимый оркестр восседает на парковой эстраде, точно по взмаху дирижера взлетают полузабытые звуки над головами трубачей. Старая мелодия обретает слова, их выводит хватающий за сердце утесовский баритон: «– Дорогие москвичи, доброй ночи, доброй вам ночи, вспоминайте нас…»
* * *
А были мы молоды, все еще молоды, и шел год пятьдесят шестой…
* * *
Москва, пятидесятые годы…
Они уже скрылись за поворотом,
Они уже стали старыми письмами
И пожелтевшими подшивками.
Но стоит рукой прикрыть глаза,
Вижу еще не снятые рельсы,
Еще не отмененные рейсы.
Здания еще не снесенные,
И незастроенные пустыри.
Еще от Мневников до Давыдкова
Столько домов еще не взметнулось,
Столько домов, в которых сегодня
Ждут и ревнуют, глядят в телевизоры
И собираются по вечерам.
Столько домов, где клубятся страсти,
Зреют мысли, цветут надежды,
В которых дети становятся взрослыми
И выпархивают из гнезд.
Одни обернутся, другие – нет,
Иные вернутся, иные – нет.
Столько домов еще на ватманах
Или даже – в воображении.
Чертаново – за городской чертой,
Тропинки Тропарева безлюдны.
Москва… Пятидесятые годы…
А на Рождественском бульваре
Шепчутся под ногами листья,
Это спешит московская осень
В порыжевшем дождевике.
* * *
Костик Ромин спускался по эскалатору в гудящее чрево метрополитена. Он худ, смугл, черноволос, он смотрит на тех, кто движется вверх нетерпеливыми глазами. И вдруг встрепенулся. Было от чего! На встречном эскалаторе неторопливо плыла красавица. Он пришел в отчаяние. Сейчас эта неумолимая ящерица унесет ее навсегда. Сгоряча попытался бежать наверх, но то была бессмысленная затея – движение несло его вниз. Пришлось подчиниться, нестись со всеми, перескакивая ступеньки. Лишь очутившись в конце пути, среди подземной колоннады, перебрался он на соседнюю лестницу и побежал, помчался обратно по металлической чешуе, вдогонку за ней, в городские сумерки… Вылетел из здания под буквой «М», стоял, озирался, – где искать, куда кинуться, в какую сторону броситься? Где ты теперь отыщешь девушку, поразившую воображение, во всепоглощающей толпе, в дождь, что, как на грех, припустил?
Все торопились быстрей укрыться, станция метро была самым близким, да и самым надежным прибежищем, Костик, горько вздохнув, вернулся, продолжать свой прерванный путь.
* * *
Кто спешит по улице под бесконечным, выматывающим душу дождем? Кто сей уважаемый гражданин, вступивший в критическую стадию между сорока пятью и пятьюдесятью годами? Почему так знакомо его лицо, гладко выбритое, бледное, точно навек впитавшее в свои поры пудру, что так блестят его глаза, непостижимо сочетающие выражение собственного достоинства и давней устойчивой обиды? Что прячет дрожащая рука под развевающейся полой плаща? Это артист Аркадий Велюров, взволнованное дитя Московской Эстрады, мастер политического фельетона, – как же нам его не узнать, нам, непременным посетителям завлекательных программ? Он вбегает в приземистое здание, здесь помещается бассейн и этот мгновенный переход от промозглых улиц, на которых люди нахлобучивают шапки, заворачиваются в шарфы и запахивают пальто, к этой теплыни, где по-летнему мирно журчит хлорированная вода и влажно сияют обнаженные плечи, – этот переход кажется почти фантастичным.
Меж тем могучие пловчихи замерли на своих тумбочках, прозвучал выстрел и восемь тел дружно упали в зеленую воду, точно сраженные одной пулей, но тут же, с утроенной энергией, заработали руками, ногами, заколотили железными пятками по раздельным дорожкам – к финишу, к финишу, стремясь переспорить секундомеры.
Зрители болели отчаянно, подбадривали своих любимиц, а больше всех кипятился Велюров, и когда заплыв завершился и русалки, отряхивая струи, устало выбрались на поверхность, он подошел к одной из них, – глаза его влюбленно горели, десница протягивала букет, – вот оказывается, что он прятал под полою плаща от дождя.
Девушка всплеснула руками, и снова прозрачная капель увлажнила зардевшийся велюровский лик, но, на сей раз, то были не брызги дождя, а божественные пьянящие струйки, в которых смешались запахи хлорки и разгоряченного девичьего тела. И под их волшебным прикосновением Аркадий Велюров затрепетал.
* * *
Время между тем подошло к шести часам дня, уже по улицам потек служивый народ, – рабочий день Москвы завершился.
Кто имел время остановиться в каком-нибудь переполненном месте, – в Большом Черкасском, или в Малом Черкасском, или например, в Старопанском, – тот с удивлением обнаружил бы из скольких контор, управлений, главков, хлынул этот неспешный поток, с портфелями, с папками и свертками. По всей Москве катилась эта волна, домой, к оставленным очагам. В этот час и встретились два старых приятеля, – по всему судя они давно не видались и сердечно друг другу обрадовались. Остановились, мешая движению, восторженно хлопая друг друга по спинам.
– Савва!
– Леонтий!
– Че ж ты, а?
– Ну а ты чего ж… соответственно?
Стоять было неудобно, зашли в забегаловку, благо была она на углу, пробились к столику на длинной ноге, со вкусом разлили пивка по стаканам, торопливо заговорили.
Савва высок, широкоплеч, широкогруд, широколиц. Его большое крепкое тело излучало покой и силу. А Леонтий Минаевич ростом был мал, юрок, вьюнообразен. Он, верно, знал за собой эти свойства и потому свои суждения старался излагать солидно и веско, издавна тяготел к словам основательным и закругленным.
– Значит, женатик теперь окончательно?
Савва Игнатьевич кивнул.
– В общем женатик, скоро распишемся.
– Как же у вас все это сладилось? – поинтересовался Леонтий. – Хоть теперь объясни обстоятельно.
– Летом мы соседями были, – сказал Савва, почему-то вздохнув. – Они – дикарями, и я – дикарем. Так оно все и началось.
– И как это все развивалось ступенчато? – допытывался Леонтий Минаевич.
– Видишь ли ты, какое дело, – озабоченно объяснял Савва, – сам – выдающийся феномен. Подкован он, можно сказать, исключительно. На всех языках – как птица поет. Но – нет равновесия в голове. В городе он еще так-сяк, а кинули его на природу, тут, понимаешь, он и потек. Хочет побриться, бритве – капут, забыл переменить напряжение. По той же причине сгорает утюг. Чуть что – короткое замыкание, весь дом – во мраке, жена – в слезах.
– А ты здесь вертишься своевременно, – посмеялся Леонтий.
– Даже и в мыслях не имел, – с горячностью возразил Савва. – Но просто невозможно смотреть. Женщина сказочного ума. Занимается Южной Америкой. А выбивается из сил. Ну и хожу за ним, как за дитем. Он ломает, а я чиню.
* * *
Тот, о ком они говорили, в эти минуты лежал на кушетке, на животе, со спущенными брюками и, закусив губу, весь сжавшись, ждал удара беспощадной иглы. Удар последовал, он подавил вскрик.
Сестра распрямила свой легкий стан. Это была узколицая девушка с очень простым и добрым лицом, с не слишком выразительными чертами, с белесыми кудряшками, долгоногая, хрупкая. Звали эту березку Людочкой. Она извлекла иглу на свет божий и сказала:
– Ну вот, это был последний укол.
– Не говорите так, – вздохнул пациент.
Людочка и сама, признаться, была искренне огорчена. Она успела привыкнуть к странному, немолодому человеку, не похожему на других ее подопечных, поражавшему редкой, неправдоподобной учтивостью. Она уже запомнила, что его имя, отчество и фамилия – Лев Евгеньевич Хоботов, – и успела убедиться в его удивительной сногсшибательной образованности. И вот теперь наступил срок прощания.
– Курс закончен, – сказала Людочка. – Теперь вы будете молодцом.
– Позвольте поцеловать вашу руку, – попросил Хоботов. – Благодарю вас. О, благодарю.
– Ой, что вы… Зачем это? – девушка вспыхнула.
– Я сидел в очереди, – признался Хоботов, – готовясь к тому, что увижу вас.
– Во мне нет ничего особенного, – скромно ответила медицинская сестра.
– Вы ошибаетесь, – возразил Хоботов, – о, вы ошибаетесь. Вспомните, когда я пришел в первый раз, выяснилось, что я потерял направление. Любая отправила б меня восвояси. А вы…
– У вас было такое лицо… – прошептала девушка.
– Вы чудно кололи. Я ничего не чувствовал.
– Жаль, – негромко сказала Людочка.
– Нет, нет, вы не так меня поняли, – сказал Лев Евгеньевич поспешно. – Я не чувствовал там, куда шприц входил. Таково ваше мастерство. Но вообще-то я очень почувствовал.
– Будьте здоровы, – прошелестела девушка.
– О, благодарю вас, – сказал Хоботов. – Вот и осень. Ветер и льют дожди.
– Самое гриппозное время, – напомнила Людочка. – Вы уж держите ноги в тепле.
– Вы правы, – с чувством сказал Хоботов, – я обещаю вам это запомнить.
– Разве жена за вами не смотрит? – спросила Людочка.
– Видите ли, – сказал Хоботов, – она очень занятой человек. У нее напряженная духовная жизнь. Кроме того, она ушла к другому.
– Надо же! – Людочка заломила руки.
– Наверно, так надо, – вздохнул Хоботов. – Он человек с большими достоинствами. Я вас задерживаю, простите…
– Что вы? – сказала она. – С вами так интересно…
– Я бы хотел увидеть вас вновь, – признался Хоботов.
Людочка опустила глаза.
– Не знаю, где мы можем увидеться.
– Мало ли где… – Хоботов смотрел просительно, – Москва велика… Вот у вас на углу – лаборатория.
– Да, – кивнула девушка. – Туда сдают на анализ.
– Если позволите, я буду там ждать, – сказал Хоботов.
Людочка помедлила, потом сказала:
– Я освобожусь через час.
– Благодарю, – воскликнул Хоботов, – о, благодарю вас.
Леонтий Минаевич отставил пустую бутылку, после чего сказал убежденно:
– И все ж таки – ловок ты сверхъестественно.
Идя к выходу, вслед за приятелем, Савва энергично доказывал:
– Говорю тебе – все она. Уехал Лев Евгеньевич в город, сказал, что к обеду вернется, – и нет. Ни к ужину не приехал, ни к завтраку. Потом объяснил, что попал в ситуацию. Ну, только тут она завелась: я ее вечером успокаивал, и вдруг, понимаешь, она говорит: «Оставайтесь, Савва Игнатьевич». Я, конечно, по стойке «смирно».
Леонтий Минаевич только покряхтывал, да покачивал головой. Приятели выбрались на улицу и снова влились в людской муравейник.
– С этого времени вместе живем, – задумчиво рассказывал Савва. – Он – в одной комнате, мы – в другой. Правда, к весне должны разъехаться. Квартиру им строят. Туда и съедем.
Леонтий Минаевич хитро прищурился:
– Он строил, а ты, значит, будешь жить.
Савва только развел руками.
– Я-то при чем? Они решили. Мое же дело, Леонтий, солдатское.
– Наши тебя поминают по-доброму, – ободрил его Леонтий Минаевич.
– Раньше делал, теперь учу, – сказал Савва еще задумчивей. – Лучше будь, говорит, педагог. Солидней выглядит.
– Ей видней, – лояльно отозвался Леонтий. – Гравер ты был высокой марки. Это могу сказать доверительно.
– Боюсь, теряю квалификацию, – озабоченно вздохнул Савва. – А что человек без ремесла? Поглядел бы, как Лев Евгеньевич мается.
* * *
Хоботов стоял на углу, переминался близ лаборатории, куда деловито входили люди, стыдливо прятавшие в газетных листах разнообразные сосуды. Снова принялся сеять дождичек. Хоботов вознамерился раскрыть зонтик. Зонтик плохо слушался своего владельца. Хоботов нажимал, дергал, чертыхался чуть слышно. За этим его и застала Людочка.
– Этот зонтик – большой оригинал, – сказал с принужденной улыбкой Хоботов.
Людочка помогла ему справиться с этим непокорным предметом и матерински улыбнулась:
– Вы как дитя.
– А между тем мне сорок три года, – сказал Хоботов виновато.
– И направление где-то посеяли…
– Да, – согласился Хоботов грустно, – все выглядит ужасно нелепо.
Шагали под черным мокрым шатром, Хоботов отклонял свой зонтик в сторону девушки, но и она проявляла взаимную заботу, пытаясь надежнее защитить многодумную голову своего спутника от набиравшего силу дождя.
– Знаете, – вдруг признался Хоботов, – мне просто стало безмерно страшно, что вы вдруг исчезнете…
– Вы такой одинокий? – участливо спросила Людочка.
– Как вам сказать?.. – задумался Хоботов и неожиданно продекламировал: – «Воспоминанья горькие, вы снова врываетесь в мой опустелый дом…»
Она восторженно его оглядела.
– Это – вы сами? Сами придумали?
– Нет, – скромно сказал Хоботов. – Это Камоэнс. Португальский поэт. Он уже умер.
– Ах, боже мой! – вскрикнула Людочка.
– В шестнадцатом веке, – подтвердил Хоботов.
– В шестнадцатом веке! – поразилась Людочка.
– Да, представьте, – сказал Хоботов. – На редкость грустная биография. Сражался. Страдал. Потерял глаз. Впоследствии умер нищим.
– Надо же! – чуть слышно проговорила Людочка.
Она была потрясена. Ореховые глазки ее увлажнились. И дождевые капли стекали по щечкам, смешиваясь со слезами.
Взволнованный Хоботов умилился.
– Боже, какая у вас душа!
Они вошли в автобус, спасаясь от ливня.
И вновь началась борьба с зонтиком, на этот раз не пожелавшим закрыться. Пассажиры, было их предостаточно, не скрывали неудовольствия.
Людочка пришла Хоботову на помощь. Зонтик послушно свернул свои крылышки. Хоботов страдальчески морщился.
– Что такое? – спросила девушка.
– Поранил палец, – признался Хоботов.
– Платок у вас чистый?
Хоботов залился краской.
– Относительно.
Он не знал, куда деться.
– Лучше моим, – сказала Людочка и протянула ему свой платочек, предварительно смочив его духами.
Они стояли, прижавшись друг к другу. Сидевшая перед ними девица вскочила и предложила Хоботову:
– Садитесь.
– Что вы, – запротестовал Хоботов, – это излишне.
И покраснел.
Девица заторопилась к выходу. Хоботов начал усаживать Людочку, Людочка – Хоботова, в конце концов, на освободившееся место плюхнулся здоровяк в щетине.
За запотевшим стеклом проплывала осенняя сумеречная Москва.
– Вы говорите, он глаз потерял? – спросила Людочка.
– Кто?
– Португальский поэт.
– Камоэнс? – вспомнил Хоботов. – Да. Он – глаз, а Сервантес – руку.
Неожиданно Людочка рассердилась.
– Перестаньте! Это уж слишком.
– Я понимаю, – вздохнул Хоботов, – но что же делать?
Она посмотрела на него с уважением.
– Сколько вы знаете… Вы профессор?
– Нет, я работаю в издательстве, – сказал Хоботов. – Издаю зарубежных поэтов. Преимущественно романских. Но бывает – и англосаксов.
– И все поэты – вот так? – спросила Людочка с почтительным ужасом.
Он печально кивнул:
– Почти.
Автобус на повороте тряхнуло, чтобы устоять, они невольно обнялись. Зонтик выпал из хоботовской руки.
* * *
Я приехал в Москву из южного города.
Я ее познавал. Дни и ночи. Без устали.
А Москва меня яростно обвивала
То Бульварным кольцом, то Садовым кольцом.
А она меня тянула сквозь улицы
И заворачивала в переулки
Пока окончательно оглушенного
Не отпускала для передышки
В мой Хохловский, в коммунальный очаг.
В этой странной квартире, неподалеку
От Покровских ворот, было пять дверей.
Две комнаты занимали мы с теткой,
Седою, как горная гряда,
И восторженной, как мадригал.
Две комнаты приходились на долю
Одной распавшейся семьи,
На руинах которой возникла новая.
А в пятой – жил вдохновенный артист
Исполнитель куплетов и фельетонов.
Да, теперь их все меньше и меньше,
Муравейников под паутинкой,
С фамилиями над каждым звонком…
* * *
Над длинным, словно жизнь коридором робко мерцала неяркая лампочка. В углу громоздился могучий сундук. Был он таких громадных размеров, что в нем, должно быть, умещались мечты, по крайней мере, трех поколений.
Тетка Костика, Алиса Витальевна, изысканная благородная дама, прижав ушко к телефонной трубке, с достоинством вела разговор:
– Да, я вас слушаю. Ах, вам Костика? Соблаговолите чуть подождать.
Она слегка повысила голос:
– Костик, душа моя, это тебя.
Голос Костика отозвался:
– Я занят. Пусть скажут, куда звонить.
– Вы слушаете меня, дорогая? – Алиса Витальевна обратилась к своей невидимой собеседнице. – Костик сейчас принимает душ. Соблаговолите оставить номер.
Появился Велюров. Он был в халате, из-под которого нездешней белизной отсвечивали его обнаженные ноги. За ним шел мужчина неопределенного возраста с лицом неуслышанного пророка, – поэт Соев.
– Можно не шуметь, когда я работаю с автором? – спросил Велюров, не тая недовольства.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?