Текст книги "Сочинения русского периода. Стихотворения и переводы. Роман в стихах. Из переписки. Том II"
Автор книги: Лев Гомолицкий
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
(Сонет)
428. Я не один теперь – я вместе с кем-нибудь: со зверем…
Насытившись блаженным видом снов своей жены, я целый день готов горсть хлеба выгрызать из скал с рычаньем, благодаря в молитве за ничто.
Вы видите, каким пустым желаньем копчу я нынче наш небесный кров. Вы скажете, – устал я от познанья, от дерзости неслыханной и слов?
Наверно, нет: когда ночным мерцаньем забродит мир, во сне я мерю то, что одолеть еще не мог дерзаньем,
чтобы верней, скопившись сто на сто, вцепиться в гриву неба с ликованьем, прыжком пробивши череп расстоянья.
Я не один теперь – я вместе с кем-нибудь: со зверем, дышащим в лицо дыханьем теплым, щекочащим горячей шорсткой грудь, когда в ночи грозой сверкают стекла;
и, только день омытый расцветет, я раскрываю миру свои веки – все, что живет, что движется, зовет: деревья, звери, птицы, человеки – мне начинает вечный свой рассказ, давно подслушанный и начатый не раз; и даже хор мушиный над столами, следы, в песке застывшие вчера… мне говорят бездушными губами все утра свежие, немые вечера.
Их исповедь движения и слова мне кажется к шагам моим тоской. Спуститься серце малое готово к ним неизвестной разуму тропой.
И иногда я думаю тревожно: когда скует бездвижье и покой, и будет мне страданье невозможно, – увижу ли сквозь землю мир живой? Какие грозы мутными дождями мое лицо слезами оросят, когда в земле под ржавыми гвоздями ласкать земное руки захотят!
429. Жатва (В движеньи времени, лишь вспыхнет новый день)…430. Ребенком я играл, бывало, в великаны…
В движеньи времени, лишь вспыхнет новый день, мы в прошлое отбрасываем тень, и наше прошлое под тенью оживает (так ствол подрубленный от корня прорастает).
Дай крепость зренью, слуху и словам, чтобы, прикрыв дрожащие ресницы, прошел в уме по прежним берегам, где теплятся потухшие зарницы.
В моих блужданьях следуй по пятам, Ты, уронивший в эту пахоть мысли, – дыши дыханьем, ритмом серца числи.
Пусть чувствует дыхание Твое и я, и каждый, кто страницы эти раскроет молча где-нибудь на свете, в котором тело таяло мое.
22. IX.27. Острог, Замок.
1
431. Самосознанье (Оно пришло из серца: по ночам я…)
Ребенком я играл, бывало, в великаны: ковер в гостиной помещает страны, на нем разбросаны деревни, города; растут леса над шелковиной речки; гуляют мирно в их тени стада, и ссорятся, воюя, человечки.
Наверно, так же, в пене облаков с блестящего в лучах аэроплана парящие вниманьем великана следят за сетью улиц и садов и ребрами оврагов и холмов, когда качают голубые волны крылатый челн над нашим городком пугающим, забытым и безмолвным, как на отлете обгоревший дом.
Не горсть надежд беспамятными днями здесь в щели улиц брошена, в поля, где пашня, груди стуже оголя, зимой сечется мутными дождями. Свивались в пламени страницами года, запачканные глиной огородов; вроставшие, как рак, в тела народов и душным сном прожитые тогда; – сценарии, актеры и пожары – осадком в памяти, как будто прочитал разрозненных столетий мемуары.
За валом вал, грозя, перелетал; сквозь шлюзы улиц по дорожным стокам с полей текли войска густым потоком, пока настал в безмолвии отлив. Змеится вех под лесом вереница, стеной прозрачной земли разделив: там улеглась, ворочаясь, граница.
—
За то, что Ты мне видеть это дал, молясь теперь, я жизнь благословляю. Но и тогда, со страхом принимая дни обнажонные, я тоже не роптал. В век закаленья кровью и сомненьем, в мир испытанья духа закаленьем травинкой скромной вросший, от Тебя на шумы жизни отзвуками полный, не отвечал движеньями на волны, то поглощавшие в мрак омутов безмолвный, то изрыгавшие, играя и трубя.
—
В топь одиночества, в леса души немые, бледнея в их дыханьи, уходил, и слушал я оттуда дни земные: под их корой движенье тайных сил.
Какой-то трепет жизни сладострастный жег слух и взгляд, и отнимал язык – был ликованьем каждый встречный миг, жизнь каждой вещи – явной и прекрасной. Вдыхать, смотреть, бывало, я зову на сонце тело, если только в силе; подошвой рваной чувствовать траву, неровность камней, мягкость теплой пыли. А за работой, в доме тот же свет: по вечерам, когда в горшках дрожащих звучит оркестром на плите обед, следил я танец отсветов блудящих: по стенам грязным трещины плиты потоки бликов разноцветных лили, и колебались в них из темноты на паутинах нити серой пыли.
—
Но юношей, с измученным лицом – кощунственным намеком искажонным, заглядывал порою день будённый на дно кирпичных стен – в наш дом: следил за телом бледным неумелым, трепещущим от каждого толчка – как вдохновенье в серце недозрелом, и на струне кровавой языка сольфеджио по старым нотам пело.
Тогда глаза сонливые огня и тишины (часы не поправляли), пытавшейся над скрежетом плиты навязывать слащавые мечты, неугасимые, для серца потухали: смех (издевательский, жестокий) над собой, свое же тело исступленно жаля, овладевал испуганной душой. Засохший яд вспухающих укусов я слизывал горячею слюной, стыдясь до боли мыслей, чуств и вкусов.
—
Боясь себя, я телом грел мечту, не раз в часы вечерних ожиданий родных со службы, приглушив плиту, я трепетал от близости желаний – убить вселенную: весь загорясь огнем любви, восторга, без питья и пищи, и отдыха покинуть вдруг жилище; и в никуда с безумием вдвоем идти, пока еще питают силы и движут мускулы, перерождаясь в жилы.
То иначе —: слепящий мокрый снег; петля скользящая в руках окоченелых, и безразличный в воздухе ночлег, когда обвиснет на веревке тело…
В минуты проблеска, когда благословлял всю меру слабости над тьмой уничтоженья – пусть Твоего не слышал приближенья, пусть утешенья слов не узнавал – касался м.б. я области прозренья.
2
432. Однажды вечером у нас в гостях…
Оно пришло из серца: по ночам я чувствовал движенье где-то там; шаги вокруг – без роста приближенья, как будто кто-то тихо по кругам бродил, ища свиданья или мщенья. Как пузырьки мгновенные в пене́, сжимая вздувшись пульс под кожей в теле. Всё недоверчивей я жался в тишине к тому, что́ дышит на весах постели. Потом и днем его машинный ритм стал разрывать мелодию быванья и марши мнений.
Только догорит днем утомленное от встреч и книг сознанье, и только вдоль Господнего лица зареют звезды – пчелы неземные, и с крыльев их посыпется пыльца в окно сквозь пальцы тонкие ночные, – я в комнате лежу, как тот кокон, закрытый школьником в табачную коробку, а дом живым дыханьем окружон, вонзившийся как диск в земное топко; и сеются по ветру семена, летят, скользя, в пространство эмбрионы, сорятся искры, числа, имена и прорастают, проникая в лона.
—
Дрожит небес подвижный перламутр, растут жемчужины в его скользящих складках.
Черты земли меняются в догадках – по вечерам и краской дымных утр.
Здесь, в сонных грезах космоса, сознанье нашло облипший мясом мой скелет – под мозгом слова хрип и клокотанье, в зрачках, как в лупах, то туманный свет, то четкие подвижные картины (над ними – своды волосков бровей, внизу – ступни на жостких струпьях глины), и гул, под звуком, раковин ушей.
Как сползший в гроб одной ногой с постели вдруг замечает жизнь на самом деле, – я, сотворенный вновь второй Адам, открытый мир открыть пытался сам: под шелухой готового привычки искал я корни, забывая клички, чтоб имена свои вернуть вещам.
От пыльного истертого порога я паутинку к звездам протянул, чтоб ощущать дрожанье их и гул – и возвратил живому имя (: «Бога»).
—
Следила, как ревнивая жена, за каждым шагом, каждой мыслью совесть. С улыбкой выслушав неопытную повесть о прошлом, сняла крест с меня она. Ее любимца, строгого Толстого я принял гордое, уверенное слово и слушал эхо вызова: семья!.. там, где броженье духа и семян.
Но, снявши крест, не снял личину тела: по-прежнему под пеплом мыслей тлела уродец маленький, запретная мечта, напетая из старой старой песни, где муж снимает брачной ночью перстень, спасая девственность в далекие места. И под ее таким невинным тленьем вдруг пламя вспыхнуло со свистом и шипеньем.
3
433. Войди в мой Дом, чтоб отделили двери…
Однажды вечером у нас в гостях, на слабость жалуясь, от чая встала дама и прилегла на мой диван впотьмах, как бережно ей приказала мама.
Уже на днях случилось как-то так, что стали взору непонятно милы в ней каждый новый узнанный пустяк – то шаловливое, то скорбное лицо, давно на пальце лишнее кольцо и светлое – для близких имя – Милы.
Когда чуть бледная, прижав рукой висок, она на свет допить вернулась кружку, – тайком к себе переступив порог, я на диван согретый ею лег лицом в душисто теплую подушку. И, прижимаясь нежно к теплоте и волоску, щекочащему тело, я в первый раз в блаженной темноте был так приближен и испуган ею.
—
Ряд продолжающих друг друга длинных встреч, не конченных досадно разговоров; обмолвки, стыдные для краски щек, не взоров, и в близости, вне слов, вторая реч.
Однажды понял я, как жутко неизбежно то, что скрывается под этим зовом нежным похожих мыслей, безмятежных дней; сравненье жизней, наших лет – во всей пугающей несхожести раскрылось, и на минуту мысль моя смутилась…
434. Пылинка – я в начале бытия…
Войди в мой Дом, чтоб отделили двери от непонятного. С тобой одной вдвоем в словах и ласках, зная или веря, забыть и том, что окружает дом!
Сквозь закопченные зарей и тленьем стены, закрытые весной листвой колонн, следить цветов и формы перемены и слушать птиц волнующий гомон.
Когда лучи поймают паутиной и безмятежно жмешься ты ко мне, – мне кажется, с полей, размытой глиной свет приближается опять в цветущем дне.
Гораздо тише, ласковей и проще целует волосы когда-то страшным ртом – показывает пастбища и рощи, и капли в сердце маленьком твоем.
435. Днем я, наполненный заботами и страхом…
Пылинка – я в начале бытия, оторвано от божьей плоти звездной, комком кровавым полетело в бездну, крича и корчась, корчась и крича. Там, падая, моргая изумленно, оно
кружилось, различая сны, пока к нему из темноты бездонной Бог не приблизил звездной тишины. Как пчелы жмутся на рабочем соте, к соскам – дитя, и муж – к теплу жены, как пыль к магниту, я прилипло к плоти приближенной великой тишины. Сквозь корни, вросшие в божественные поры, в нем стала бродить тьма – господня кровь! Оно томилось, открывая взоры и закрывая утомленно вновь.
Так, шевелясь и двигаясь, томится, и утомится трепетать и прясть – окончив двигаться, в господнем растворится, господней плоти возвращая часть.
436. ещо в палаццо захолустном…
Днем я, наполненный заботами и страхом за пустяки мелькающие дня, спокоен, зная, что за тихим взмахом дверей в своей светелке – жизнь моя:
в капоте – жолтом с белыми цветами —, с ногами в кресле бархатном сидит, недоуменно ясными глазами за мной сквозь стены мысленно следит.
На мне всегда ее любви дыханье, и каждый миг могу, оставив путь, придти к ее теплу и трепетанью и в складках платья мягких отдохнуть!
22
437. Песня (журавлиный грай колодца…)
ещо в палаццо захолустном
среди кирпичных колоннад
над плакальщицей меловою
их сверстник лиственный шумит
гулявшие на перевале
гуманистических эпох
что думали они о ветхих
тиранах и своих грехах
2
438. Полевой отшельник (в рубахе красной и портках исподних…)
журавлиный грай колодца
песнь и дым с туманом вьется
скрипучи колеса
вдоль крутого плеса
в плесе месяц сучит космы
от ветра белесый
милозвучны и речисты
в поле чистом косы
скачет в поле жеребец
с взъерошенной шерстью
при дороге спит мертвец
сиротливой перстью
4
439. без малого ровесник веку…
в рубахе красной и портках исподних
босой стопой в огне колючем трав
с почти безумным взглядом отвлеченье
здесь в заточеньи полевом живет
из ворота – седой крапивный мох
на корточках в кирпичный кладень дует
на очажок где пляшут саламандры
вкруг котелка с крапивною похлебкой
средь заржавелых проволок щипков
в окопной сохранившейся землянке
арабский аристотель птоломей
война заглохшая и – философский камень
в ту пустынку друг отшагал землей
волнующейся синими холмами
и юные венком седины друга
обветрокрасных щок и лба вокруг
рукой квадратной красной и распухшей
в борьбе с пространством мыслью и ветрами
юнец из рук учителя берет
тайн олицетворенную колоду
и сверху вниз протянуты три связи
из ока неба: к другу в землю в грудь
отшельника – три жолтые от краски
сместившейся в наузах-узелках
30
440. Сын Филимона (силлабические стихи)…
без малого ровесник веку,
кто верил в мир, а жил в грозе,
я видел гордый взлет машин,
а после – страшное их дело.
Но что забавней: пустота
и в и вне, и в том, что между:
в самом усталом глупо теле
и есть ли кроме что ещо!
И на земле война: стреляют
на улицах, а на столбе
при свете спички ищут имя
приговоренного на снос
8
1
441. Polonia (птицы – рок налетают…)
с пчелиных крыльев: ада
предвеет зараза
надежда теней вечных
филимону – ласки
белый лоб филимона
платками повязан
дикий лик филимона
белее повязки
войною полноводной
кровью вихрем громом
сбитый лист несся полем
дорогой ночною:
некогда филимону
кровней чем бавкида
открытка пала вестью
в ящик над паромом
не окрыленной вестью —
как смерть жестяною
сын мой дальний и блудный
без крова и вида
2
442. Облачный город (град драконом змеится…)
птицы – рок налетают
мечут гром железный
стай не пугает солнце
и синий свод взорван
полдень мрачнеет дымом
ночь стала беззвездной
в Польше черно от крыльев
лавр Норвидов сорван
он валялся в дорожном
прахе где хромая
шол офицер с повязкой
опустивши веки
над дорогою выла
та стальная стая
он же шептал не слыша:
навеки навеки
в Люблин спасая рифмы
о измене ники —
глупой девы победы —
Чехович орфеем
заблудившейся бомбой
на части размыкан
а под лесом Виткацы
с заплаканным ликом
где в глинке перстной слезы
чернели хладея
бритвой заката мерил
глубь смертной затеи
3
443. Поэту (негодующей тенью…)
град драконом змеится:
у лавок – хвостами
сандалий деревянных
стуком легким полнясь
так поэта когда-то
досочки стучали
так змеится сияньем
обмирая полюс
голод ненависть моры
все все бе вначале
на ремешки сандалий
изрезан твой пояс
от облака сверкая
бомбовоз отчалил
но древним культом мертвых
травянится поле
зачатья агонии
вновь хлеба насущней
хлеба нет и избыток
вещих снов числ мыслей
прозрачней ключа речью
опасность несущей
стали стихи: как птицы
оперясь и числя
голубь их из ковчега
над чорною Вислой
прокрылил бесприютный
над потопной сушей
4
444. по свету розлетелась вата…
негодующей тенью
сливая ладони
ропотом песен землю
и смертность ославив
дойдя до дня позора
в безумья оправе
на стола бесприютном
простерся он лоне
в тьме бетховенской маской
оглохшею тонет:
точно слышит в бессмертья
и гармоний праве
праху слышные громы
о посмертной славе
чей перст костлявый больше
звуков не проронит
дух проносится в воен
косматые вои:
над нишами двух крестных
глубоких подлобий
над усопшей последней
несвязной строфою
веков нелюбопытных
погасшей в утробе
и понурые стражи
бредовые вои
сторожат чтобы перстность
не встала во гробе
по свету розлетелась вата
слежавшихся за рамой туч
любовь весною синевата
как в кровь раздавленный сургуч
(во сне).
Варианты
76. Среди моря полей холмистого…
Среди моря полей холмистого встретил Миша Милу Алексеевну.
Улыбнулась приветно его молодости – до самого сердца вожглась улыбкой.
Под кумачами зорь, под парчами ночей, над бархатом зеленым лугов —
смущала его Мила Алексеевна, целовала его поцелуйчиками.
Точно пчелка ее губы возле губ его увиваются. И однажды стала и ужалила.
Говорит ей Миша восторженно: «Нынче будет великий день – записать его надо и праздновать —: Огонь-небо сошло на меня, Огонь-небо взорвало небеса, и случились со мной чудеса. – «Ничего мне в жизни больше не надо; ничто меня в жизни не прельстит – не очарует, кроме света духовного. – Познал я сегодня смерть.
«Открой, Мила Алексеевна, свою шею нежную, вынь за пазушки теплый серебряный крест – «здесь же хочу ему помолиться, к нему приложиться, ему посвятиться, с тобой ради него проститься. Хочу из мира уйти».
Улыбнулась Мила Алексеевна Мишиной ребячливости. А Миша впрямь становится холоден – от людей затворяется, молится, лампаде кланяется, с грехами борется, с чертями в чехарду играется.
Умирают люди, рождаются, на разные дни пасхи приходятся, улицы с лица меняются. Миша больше ночами не молится: у него больше грехов не находится. Далеко до неба, к аду близко.
Тучи над полями пустынными низко. Сходит Миша в поля, дышит Миша полями; ложится на травы прошлогодние, к небу руки протягиваются. Горло сжимается, слезы из глаз текут. Слезы в траву падают. Где слеза упадет – цветок расцветет, голубой как кусочек неба.
Расцветает, тянется к небу, как в море капелькой, а жизни ему один день – не дотянется, свянет, сморщится. А на месте его новым утром уж новый цветет. И так до поздней осени. Не сорвать его, как человечьей души, не вложить в букет, как печали. Зовут его Петровыми батогами – цикориев цвет.
Вернулся Миша к сонцу – человечеству.
Бродит полями. От мысли пугается, от мысли встретить там Милу Алексеевну.
Да нет ее, не находит.
Только во сне видится лицо ее, только в памяти сквозит она, по-прежнему – ясная.
По лугам, по пустырям: разные травы от ветра мотаются, качаются, дрожат, шевелятся. Острые – шершавые пригибаются.
Коварные – ползучие, точечки-сережки-кружевные дрожат, перепонки колючие татарника шевелятся. Разорвалось небо огненное, занялись руна облачков – бежит объятое пламенем стадо, клочки шерсти разлетаются, горя, – на луга, на травы. Раскрывает объятия заря, погружает в свое тело – свои ароматы.
От счастья застывшая земля оглупевшая, бледная, смежила черные ресницы в обонянии страсти; трепещет, поворачивается, погружается в счастливый сон.
Две слезинки – две звездочки копятся, загораются, стекают по матовой коже неба.
Страсть у дня вся выпита; разжимаются руки сквозиться,
руки – белые облачки, опадают вдоль лесов, вдоль покосов. Вырастает пропасть черная между грудей земли и неба.
«Травы! Росы! По пустырю, из колючих татарников не стыдно мне подглядывать ласки заревые земные-небесные. Мне обидно, жутко, за́видно.
«Росы! Травы! мои следы целуете! Мне одиноко».
Кто-то ходит, кто-то плачет ночью.
Моет руки в росах, моет, обрезая травами.
Жалуется: «Никому больше не пришлось мое сердце, никого больше не видят мои глаза, никто больше не сожжет мое тело.
«Травы! Ваши цветы над землею с ветрами шепчутся; всем открыты, названные, известные; ваши корни тянут соки земные пресные.
«Не слыхали вы чего о Миле? Моей ясной, теплой, единственной?»
Шепчутся травы, качаются; с другими лугами, с хлебами переговариваются, советуются. Сосут молча землю, грозят пальцами небу прозрачному. Думают, перешоптываются, сговариваются, как сказать,
как открыть истину: что давно могила раскопана, давно могила засыпана, осталось пространство малое, где доски прогнили – комочки земли осыпаются от шагов человеческих, от громов небесных.
Екнуло что-то в земле и откликнулось.
Прошумела трава.
Веют крылья – ветры доносятся.
С пустыря через колючие заросли кличет Мишино сердце предчувствие в дали ночные – глубокие. Свищет ветер в ложбину, как в дудочку, зазывает печали, развевает из памяти дни одинокие, высвистывает.
Черной птицей несут крылья воздушные, вертят Мишу по полю – полю ночному – серому.
Глазом озера смотрит ночь, шевелит губами-лесами черными. В ее гортани страшное слово шевелится:
Xha-a-ah-xha-с-с-смер-ерь —
слушает Миша, отвечает ночи: «Что ты меня пугаешь, ночь, стращаешь-запугиваешь?
«Разве я мотыль однодневка? Я не видел, как зори меняются, не слышал, как дни рождаются? Сколько дней-ночей на моей памяти!»
Конвульсивно дышит ночь, с трудом выговаривает: «Xha-a! Дни и ночи на твоей памяти! А сколько жизней на твоей памяти? Человек родится состариться. Когда человек обновляется? Куда память о нем девается?»
«Что ты меня стращаешь, ночь, морочишь-запутываешь. Разве я зеленый юноша? Давно разные мысли замечены, кровью ответы отвечены, горем уроки пройдены».
Ахнула ночь, покатилася. Око ночи в озеро-лужицу превратилось, пьяные губы ночные – в лес.
Очутился Миша под книгой небес, ее звездными страницами, где сосчитано истинное время, установлена единственная жизнь. Две слезинки навернулись. Звезды лучиками протянулись – посыпались серебряным дождем.
Весь пронизанный голубым светом, весь осыпанный звездным снегом, стоит Миша и видит чудо необычное: Разбегаются холмистые леса, раскрываются земные телеса, из мглы улыбается лицо – милое, знакомое – неподвижной застывшей улыбкой —: «Возвратился, мальчик! Да и я тебя не забыла: о тебе все думала,
предвидела; о тебе позаботилась. «Чтобы понял ты скорей других: для чего жизнь нам отмеряна, на что сердце отпущено, зачем глаза даны;
«Чтобы ты не покидал дорог, чтобы правду и себя найти мог, устранила я единственный соблазн: положила в землю мое тело жадное.
«Так-то лучше с тобой говорить, так спокойней тебя наставить. «Погляди, какая ночь прекрасня! «Ощути свое живое тело. «Ты вернись сейчас в свою комнату; помолись, в постель ложись. Я тебя тепленько укутаю, над тобой песенку спою, чтобы глазки твои слаще стали, сердечко лучше отдохнуло, успокоилось —: будет горе, а будут и радости».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?