Текст книги "Скорее всего"
Автор книги: Лев Рубинштейн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Ледовое побоище
Теперь мне кажется, что я ненавидел его всегда. Ненавидел и боялся. Я его боялся и ненавидел как метафору всего мертвого, бездушного и скользкого. Впрочем, в буквальном смысле я его ненавидел тоже. А иначе как могло бы так случиться, что я ни разу в жизни не надел коньков. Даже жалкие детские “снегурочки”, которые прикручивались к валенкам с помощью веревки и деревянной палочки, так ни разу и не прикрутились к моим ногам. Я боялся льда. Я его ненавидел. Лет семь или восемь мне было тогда, когда я слег со страшной ангиной после того, как “на слабо” съел огромную сосульку. С тех пор я сосулек не ем и вам не советую.
Почему я про все это вспомнил? А вспомнил я это потому, что достал он меня, этот лед. Достал в буквальном смысле этого слова. Он настиг меня поздним февральским вечером на пустынной московской улице. Он лег мне под ноги, как гадкий шпаненок. Он подбросил меня, как тряпочного паяца, в воздух. Он шваркнул мною оземь и сокрушил мои бедные ребра. Он, что называется, намял мне бока, отомстив за мое к нему отношение. Ладно – квиты.
“Интересно, – подумал я, когда обрел наконец возможность думать о чем-нибудь, кроме ужасной, парализующей боли в левом боку, – интересно, если бы подобная штука произошла бы со мной где-нибудь, скажем, в Берлине, сколько бы я смог слупить с городского начальства? Много? Думаю, немало”. И тут же вспомнил историю о том, как именно в Берлине некая пожилая дама поскользнулась на тротуаре, упала, сломала что-то, к счастью, не очень значительное и получила от городских властей какую-то неимоверную кучу дойчемарок.
Называется, повезло. Мне тоже повезло, но не так. “Вам повезло, – сказал мне врач из травмопункта, сфотографировав соответствующий фрагмент моего внутреннего устройства. – У вас сломаны три ребра, но зато не задето легкое”.
И правда ведь повезло, не возразишь. А что касается берлинской дамы, то я забыл сказать, что поскользнулась она не на льду, как я (откуда на берлинском тротуаре возьмется лед), а на кучке собачьего дерьма. Разница с точки зрения клинических последствий вроде бы несущественная, но она есть. Ибо упасть, поскользнувшись на какашке, – это вроде бы не только больно, но еще и обидно. Не каждому ведь расскажешь, при каких именно обстоятельствах ты сломал руку или ногу. Так что вполне возможно, что, когда устанавливали размер компенсации, был учтен также и моральный, так сказать, аспект происшедшего.
А вот мне кажется, что это не так уж и обидно и не так уж оскорбительно, ибо упомянутая скользкая субстанция – все же продукт жизнедеятельности. А лед – это продукт смертедеятельности. И какие тут могут быть компенсации? Даже смешно. Сам ведь виноват. Под ноги надо смотреть. Мечтать не надо. И скажи спасибо, что отделался тремя ребрами. Тебе ведь сказали, дураку, что тебе повезло. Ты что, хочешь поскальзываться на банановой кожуре? Или на мокрых осенних листьях? Или – как та берлинская тетка? Тогда меняй географию. Или на худой конец дождись смены сезона. Если, конечно, дождешься – гарантий администрация не дает. А у нас тут с вами пока что, извините, лед.
У нас – лед. И он повсюду: на тротуаре, под крышей, на подоконнике, на ступеньках, на перилах, в государственных учреждениях. Ты что, против льда? Ты что, забыл, что в жилах наших венценосных особ текла кровь Снежной королевы? Ты забыл, из чего складывается слово “вечность”? Правильно, из льдышек – вроде тех, что в каком-нибудь заграничном баре-ресторане плюхают мне в стакан с водкой, если я не успеваю вовремя завопить: “No ice!”
Водка – вот еще одна константа нашей жизни и нашей истории. Лишь она вправе претендовать на роль универсального средства против тотального обледенения. Она лишь вправе возглавить антиледяное сопротивление. Ибо она и есть тот самый “пламень”, который хоть льда и не растопит, но утешит тебя и согреет. И в одном стакане им делать нечего.
Если водка – воплощение всего человеческого, то лед – всего государственного, ибо наша государственность столь же тверда, холодна, мертва и бездушна. Она такая же скользкая и не менее опасная. Не зря же наиболее яркие, судьбоносные и не слишком осмысленные страницы отечественной истории разворачивались на льду.
Кажется, все началось с того, что бригада ходившего под ордынской крышей некоего Александра по кличке Невский разобралась однажды с командой “ливонских”. Разборка эта имела место на замерзшем Чудском озере, а потому и проходила она в сводках как Ледовое побоище.
А “нас бросала молодость на кронштадтский лед”? А Папанин на льдине? А застрявший во льдах “Челюскин”? А фигурное катание – что парное, что одиночное? А триумфы советского хоккея? “Трус не играет в хоккей” – помните? Ледовое побоище продолжается, и не видно ему конца.
Хорошо и раздольно чувствует себя государство на льду. Легко и уверенно скользит оно по гладкой поверхности замороженной страны. А граждане? А что граждане? Подданные великого государства неподвижно и терпеливо сидят во льду, как устрицы, готовые к употреблению. А если они и движутся, то движутся осторожно, стараясь смотреть себе под ноги и не делать резких движений. А если не уберегся – пеняй на себя. И молись, чтобы повезло. Ну хотя бы как мне.
Я поведу тебя в музей
Что было раньше? Стихотворение про то, о чем “сказала мне сестра”, или все-таки сам музей? Не помню. Кажется, все-таки, музей. Какой? Кажется, Исторический. Или Музей подарков Сталину? Опять же не помню. Да это и неважно. Важно, что первые впечатления не выветриваются десятилетиями. Синкретическое детское сознание не отделяет музей от театра. Первый музей и первый спектакль (в моем случае, помню точно, это была мхатовская “Синяя птица”) со временем смываются на уровне деталей, но живут практически вечно на уровне столь же неясных, сколь и сильных ощущений.
Благоговейная тишина, нарушаемая лишь почтительным шуршанием привязанных к ботинкам тапок и негромким голосом экскурсовода. Странное, загадочное освещение. Странные, непривычные вещи. Попадаются вещи и вполне привычные, но вырванные из бытового контекста и помещенные в контекст музейный, они тоже становятся странными, небывалыми. Мечи и доспехи. Пули и ядра. Дуэльные пистолеты и шахматные доски. Столы и стулья. Книжки и тетрадки. Лампы и тарелки. Глобусы и микроскопы. Сапоги Петра I. Ночная ваза Екатерины II. Телефонная трубка Ленина. Курительная – Сталина. Чей-то университетский диплом. Чей-то простреленный комсомольский билет. Чья-то шинель. Чьи-то гантели, подтяжки, аптечные рецепты, повестка в суд, логарифмическая линейка, пенал, ластик, волейбольный мяч, зубочистка, макет паровоза, колесо от автомобиля, шнурок от ботинка, банка из-под сгущенки, мятый, весь в пятнах листок медицинского заключения, чернильница из хлеба, спичечный коробок, носовой платок, конфетный фантик, слуховой аппарат, зубные протезы. В детстве все это производит немыслимое впечатление, впечатление, которое трудно сформулировать. Лишь когда ты становишься взрослым, ты начинаешь понимаешь, в чем тут дело. Музей как идея способствует особому взгляду на мир: ты осознаешь, что нет ничего случайного, ненужного, заслуживающего забвения. Любая вещь, любое слово, любой жест суть потенциальные единицы хранения, объекты музеефикации.
Что такое музей для взрослого культурного человека? Прежде всего это, разумеется, музей художественный. Посещение Парижа, Петербурга, Мадрида или Нью-Йорка чревато ритуальным паломничеством в Лувр, Эрмитаж, Прадо и Метрополитен. Если ты съездил, допустим, в Мюнхен и не сходил в Пинакотеку, то твой визит туда как бы уже не вполне легитимен.
Но бывают музеи, куда нас загоняет летний ливень. И тогда мы входим туда, бродим по залам и пялимся на все подряд, потому что дождь никак не кончается. А когда дождь закончился и мы вышли наружу, мы понимаем, что все, что мы только что видели, мы запомним навсегда. Я вот, например, много лет не могу забыть, как в каком-то музее, где среди прочего были выставлены чучела разных зверушек, страдающих различными анатомическими отклонениями, я наткнулся на удивительный экспонат. К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка. На ней значилось: “Кучерявость у ежей”. На другой бирке, чуть ниже, было написано: “Экспонат на реставрации”. И разве это важно, что ни в тот раз, ни после я так и не увидел кучерявого ежа? Зато я точно знаю, что такие бывают. Да и что она, жалкая реальность, по сравнению с разгулявшимся воображением?
Бывают музеи, в реальное существование которых верится с трудом. Но они ведь есть. Перечень их названий в телефонном справочнике читается как поэма, мощно заряженная неизбывным оптимизмом. Можно туда зайти, а можно и не заходить. И так уже хорошо. Эти причудливые, маленькие, скрытые от нескромных взоров, тихие и незаметные, как Акакий Акакиевич, и трогательно-уморительные, как Чарли Чаплин, именно они, эти музеи и музейчики, подспудно и ненавязчиво играют роль тех прозрачных ниточек, каковыми штопается и латается наша расползающаяся по всем швам историческая память. А без нее – куда?
За ваше и наше здоровье
Вы заметили, что чем вертикальнее вертикаль, тем с большим рвением проявляет она заботу о нашем с вами здоровье? Вот и рождаемость стала государственным, политическим делом. А уж где рождаемость, там и здоровье. Но древний, как сама наша государственность, пафос бесконечной борьбы за что-нибудь против чего-нибудь неизбежно преобразует заботу о здоровье в борьбу против нездоровья, против нездорового образа жизни.
Но что такое нездоровый образ жизни? Воля к саморазрушению? Отсутствие бытовой культуры? Черная неблагодарность по отношению к родному государству, вложившему в тебя и в меня деньги и душевные усилия? Или просто некая совокупность так называемых вредных привычек? А вредными привычками принято называть все то, что для многих людей – по крайней мере пока они живут на этой земле – является источником радости. Так что такие ли уж они вредные, эти вредные привычки? Хотя бывают, конечно же, привычки и по-настоящему вредные. Например, борьба за здоровый образ жизни.
На первый взгляд кажется, что словосочетание “мода на здоровье” есть бессмысленный трюизм. А на что же, действительно, еще может быть мода – на болезни, что ли? Какой же псих станет спорить с утверждением, что здоровым быть лучше, чем больным?
Но не все так просто. Ведь были же в истории и такие романтические или декадентские поветрия, когда всяческие “печати смерти” и чахоточный блеск в глазах считались необычайно привлекательными. Когда дамы поминутно шлепались в обмороки, а кавалеры выразительно кашляли и томно подносили к губам белоснежный платок. Когда здоровые завидовали больным, потому что здоровье ассоциировалось с глупостью и тривиальностью, а болезнь – с талантливостью и прочими “безднами”. Когда вполне нормальные молодые люди для того, чтобы заинтересовать девушек, туманно намекали им на свои особые отношения с психоневрологическим диспансером.
Можно сказать, что здоровый образ жизни – это всего лишь образ жизни человека, наделенного здравым смыслом и развитым инстинктом самосохранения. Можно так сказать и на этом прекратить разговор. Но разговор на этом как-то не прекращается.
Потому что “здоровый образ жизни” – это еще и идеология. Считается, что массовая приверженность вредным привычкам – пьянству, наркомании и обжорству – есть признак социальной апатии, а вот общественная тяга к здоровому образу жизни есть знак социального оптимизма. И это в общем-то верно, особенно если помнить о том, что самыми продвинутыми по части всяческого оптимизма являлись, как правило, общества тоталитарные. Как забыть вас, крепкозадые физкультурники и грудастые физкультурницы, сливавшиеся в вавилонских пирамидах? Как забыть вас, нормы ГТО? Куда вы сгинули, ворошиловские стрелки? Где вы, эпические богатыри Осоавиахима и ДОСААФ? Где гипсовые девушки с проволочными веслами? Родине были нужны крепкие ребята. Но не для того, чтобы жить долго и весело, а для того, чтобы давать стране угля или с винтовкой в руке гибнуть за торжество общего дела.
В открытых же обществах “здоровый образ жизни” – это очень даже неплохой бизнес. Борьбу за здоровый образ жизни можно понимать в том числе и как борьбу производителей тренажеров и гантелей с производителями пепельниц и винных пробок.
“Здоровый образ жизни” – это еще и род болезни, болезни беспощадной, требующей новых и новых жертвоприношений. Это изнурительная, иссушающая душу безысходная погоня за бессмертием. Почему “здоровая” пропагандистская риторика так раздражает людей со вкусом, юмором и действительно здоровым отношением к жизни? А потому что такое понятие, как “мера”, вообще остается за бортом этой риторики. Потому что само слово “здоровье” во все времена наиболее уместно и особенно оптимистично звучало под аккомпанемент “нездорового” хрустального звона.
Личный вес
Сам-то я всегда был худым. Мой вес не менялся с шестнадцати примерно лет. В девятом классе я записался в секцию бокса, где в моей весовой категории для меня конкурентов не было. В том смысле, что их вообще не было в этой секции. Боксером, впрочем, я так и не стал, а легчайший вес остался при мне. Кстати, если кому-то придет в голову что-нибудь пошутить насчет переносного значения слова “легковесность”, то автор просит не беспокоиться – считайте, что уже пошучено.
Но речь не об этом. Речь о том, что я всегда испытывал какое-то не вполне объяснимое чувство солидарности с людьми, про которых теперь принято говорить, что они “страдают лишним весом”. А в дополиткорректные времена их называли толстяками. Думаю, что чувство это уходит корнями в школьное детство, где толстяков (“жиртрестов”) и очкастых задохликов вроде меня третировали с равным энтузиазмом. Толстяк и субтильный очкарик были братья.
Впрочем, во времена моего послевоенного детства толстяки (как, кстати, и очкарики) были наперечет. Родительская же озабоченность чаще всего была направлена на то, что “ребенок какой-то слишком худенький”. Малокровие? Авитаминоз? Глисты? Чаще всего – и то, и другое, и третье.
В давние советские времена, в полном соответствии с устоявшимися фольклорными представлениями, толстяк был существом по преимуществу комическим. Экраны кинотеатров заполняли потешные пузатые управдомы в соломенных шляпах и задастые хамоватые официантки в цветастых платьях. Толстяк был смешон и глуповат, но не ужасен. Три Толстяка Юрия Олеши или плакатные толстопузые буржуи двадцатых были тем исключением, которое лишь подтверждало правило. Вредители, двурушники и шпионы были, как правило, костлявы, иные – в очках. Положительный же герой был умеренным во всем.
Проблема так называемого лишнего веса существовала более или менее всегда, но расцвела она пышным цветом сравнительно недавно. Прежде за родственно-дружескими столами говорили в основном о тараканах, клопах, детях, зубах, денежных реформах, товарном дефиците и о том, будет ли война. С некоторых пор вопрос похудания встал в ряд самых проклятых вопросов современности.
Спрос не замедлил породить предложение в виде невероятного количества различных диетологических инициатив – одна другой краше. Вот, помню, какое-то время ходили по улицам люди с огромным значками на груди. На значках было начертано: “Хочешь похудеть – спроси у меня как”. Далеко не все носители этого сакрального знания вызывали слепое доверие. А внешний облик некоторых из них провоцировал совсем другие вопросы, например, такой:
“Каким же, милый мой, ты был раньше, если, похудев, ты стал таким, какой ты есть теперь?” Потом эти значки вместе с их носителями куда-то подевались. Впрочем, время от времени они возникали в других, более уместных контекстах. Мой приятель пошел однажды на родительское собрание в школу, где учился его сын. Собрание происходило в кабинете биологии. В углу кабинета застенчиво притулился человеческий скелет. А на грудной клетке учебно-методического пособия красовался достопамятный значок, тот самый – “спроси у меня как”. Остроумные бывают дети – ничего не скажешь.
Реклама похудательных мероприятий неизменно поражает воображение. Все только и делают что пересказывают друг другу, чего такого удалось им обнаружить на эту тему. То предлагается “похудеть навсегда”. Еще лучше – “похудеть до восьми килограммов”. (А это уж точно навсегда.) А знакомый филолог и вовсе опасливо поежился, наткнувшись где-то на рекламный слоган, содержавший довольно-таки зловещую угрозу: “Лишу живота”.
Идиотизм идиотизмом, но коллективная истерия, связанная с мечтами об истончении собственных тел, не утихает, рекрутируя все новых толстяков, включая и вполне худосочных астеников.
А почему? А зачем? “Не худейте, дорогие друзья и подруги! – хочется крикнуть этим заблудшим душам. – Мне так будет вас не хватать. Я хочу, чтобы вокруг меня были разные люди – толстые и тонкие, низкие и высокие, лысые и лохматые, бритые и бородатые. Не надо стремиться к общему знаменателю, тем более что его нет. Не надо думать о лишнем весе. А думать надо о весе личном – у каждого он свой, неповторимый, то есть именно тот, каким наделен”.
И между прочим, никто никому не доказал, что худым быть лучше, чем толстым. Вполне возможно, что вовсе и наоборот. Во всяком случае, наш родной язык на это явственно намекает. Не даром же слово “худой” означает по-русски “плохой, никудышный”. А про располневшего человека говорят, что он “раздобрел”. А если человек – это сосуд, то решайте сами, какой из двух сосудов предпочтительнее – тот, что полный, или тот, который худой?
Так что вот.
Апология одного места
Он не хотел меня обидеть – я уверен. Наоборот. Он, старинный мой знакомый, встретившийся мне недавно на улице, сказал: “Слушай, я купил твою книжку. Я даже хотел тебе позвонить, но как-то не собрался. Прекрасная книжка! Ее читает вся семья. Она постоянно лежит у нас в…” Тут он запнулся, страшно смутился и посмотрел на меня с некоторой трусливостью во взоре. Несмотря на то что в роковой этой фразе он не дошел до самого рокового места, он понял, что я все понял. И он испугался. Испугался, что нанес неосторожный удар по моему авторскому самолюбию.
Нет, не нанес. Напротив, он чрезвычайно потешил мое авторское тщеславие, в чем я и постарался его уверить, прибавив к этому свою искреннюю благодарность.
Мои любимые книжки тоже лежат там. И там же, в тиши и благостном уединении, они читаются и перечитываются. И ни я, ни мой незадачливый почитатель в этом далеко не одиноки. Бывая в гостях и посещая время от времени чужие клозеты, вольно или невольно изучаешь ассортимент хранящейся там печатной продукции. Попытки обнаружить ту или иную систему и вывести из нее те или иные законы успехом никак не венчаются: там может быть все что угодно – от прошлогодних юмористических журналов до разрозненных томов энциклопедии, от самоучителя игры на шестиструнной гитаре до томика стихов Степана Щипачева, от каталога собачьих шампуней до сборника латинских афоризмов. Самой, пожалуй, значимой и семиотически насыщенной в данном контексте находкой показалась мне “Книга о вкусной и здоровой пище” – так сказать, единство и борьба противоположностей.
Но среди этого непредсказуемого, а потому и бесконечно интригующего гарнира там непременно наличествует и так называемая настольная книга, распознаваемая по повышенной потрепанности. У кого-то это сборник анекдотов про Вовочку, у кого-то – “Критика чистого разума”.
Словосочетание “настольная книга” с некоторых пор начисто утратило свое первоначальное значение. Кто читает за столом? Читают в поездах и учреждениях, читают на диванах и в гамаках, читают на эскалаторе, спускаясь или поднимаясь. Но там не читаются настольные книги. Настольные книги читаются там, в тех местах, где нет стола, но есть покой и воля.
Когда это началось? Думаю, где-то с начала шестидесятых, то есть тогда, когда из подвалов, бараков и коммуналок людей стали переселять в новые отдельные хрущевские малогабаритки. В коммунальном сортире почитаешь, пожалуй. Там тебе так почитают!
Новые хрущевские квартиры были отдельными, но тесными. Тесными, но отдельными. Комнатки были маленькими. Кухни и сортиры – тоже. Но они были свои – не общие, не отчужденные, и это было очень важно. Не потому ли эти сугубо служебные помещения, эти безличные вроде бы “места общего пользования” стали средоточиями уютнейшей приватности, сердечной теплоты и повышенной интеллектуальной интенсивности?
Тогда же возникло понятие “кухни” как особого социально-культурного феномена. Кухня стала гостиной, салоном, клубом. А что стало кабинетом? Правильно.
Там, между прочим, не только сладко и плодотворно читается. Там и думается ой как славно, ой как плодотворно. Как мечтается там! Там человека поджидают глубочайшие, высочайшие и благороднейшие откровения. И это известно более или менее всем, а если в этом стыдятся признаваться, то исключительно из ханжества и лицемерия. Ведь попробуй только заикнуться в присутствии того или иного пошляка о том, что только что высказанная тобою мысль пришла тебе в голову там-то и там-то. Что он скажет на это? Правильно, он глупо ухмыльнется и скажет, что “оно и видно”. Вот дурак!
Кстати, упреждая неизбежную реакцию неизбежного шутника, пожелающего поинтересоваться, в каком именно месте автор сочинил это произведение, отвечу: нет, к сожалению, не в том самом. К величайшему сожалению, написано это на компьютере в помещении редакции, под гул голосов, телефонные звонки и неритмичные взрывы праздного смеха. А потому если и возникнут у кого-нибудь претензии к форме и содержанию текста, если и покажется он кому-то вяловатым, непоследовательным и малоубедительным, то прошу отнести это ощущение на счет того, что текст был сочинен, увы, не там, где надо. Дело лишь в этом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?