Текст книги "Хаджи-Мурат. Избранное"
Автор книги: Лев Толстой
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)
Глава XXVII
Лукашка перед уборкой винограда верхом заехал к Оленину. Он еще более смотрел молодцом, чем обыкновенно.
– Ну, что же ты, женишься? – спросил Оленин, весело встречая его.
Лукашка не отвечал прямо.
– Вот коня вашего променял за рекой! Уж и конь! Кабардинский лов-тавро[104]104
Тавро завода кабардинских лошадей Лова считается одним из лучших на Кавказе (прим. Л.Н. Толстого).
[Закрыть]. Я охотник.
Они осмотрели нового коня, проджигитовали по двору. Конь действительно был необыкновенно хорош: гнедой, широкий и длинный мерин с глянцевитою шерстью, пушистым хвостом и нежною, тонкою, породистою гривой и холкой. Он был сыт так, что на спине его только спать ложись, как выразился Лукашка. Копыта, глаз, оскал – все это было изящно и резко выражено, как бывает только у лошадей самой чистой крови. Оленин не мог не любоваться конем. Он еще не встречал на Кавказе такого красавца.
– А езда-то, – говорил Лукашка, трепля его по шее. – Проезд какой! А умный! Так и бегает за хозяином.
– Много ли придачи дал? – спрашивал Оленин.
– Да не считал, – улыбаясь, отвечал Лукашка. – От кунака достал.
– Чудо, красавица лошадь! Что возьмешь за нее? – спросил Оленин.
– Давали полтораста монетов, а вам так отдам, – сказал Лукашка весело. – Только скажите, отдам. Расседлаю, и бери. Мне какого-нибудь давай служить.
– Нет, ни за что.
– Ну, так вот я вам пешкеш привез, – и Лукашка распоясался и снял один из двух кинжалов, которые висели у него на ремне. – За рекой достал.
– Ну, спасибо.
– А виноград матушка обещала сама принесть.
– Не нужно, еще сочтемся. Ведь я не стану же давать тебе деньги за кинжал.
– Как можно – кунаки! Меня так-то за рекой Гирей-Хан привел в саклю, говорит: выбирай любое. Вот я эту шашку и взял. Такой у нас закон.
Они вошли в хату и выпили.
– Что ж, ты поживешь здесь? – спросил Оленин.
– Нет, я проститься пришел. Меня теперь с кордона услали в сотню за Тереком. Нынче еду с Назаром, с товарищем.
– А свадьба когда же?
– Вот скоро приеду, сговор будет, да и опять на службу, – неохотно отвечал Лука.
– Как же так, невесту не увидишь?
– Да так же! Что на нее смотреть-то? Вы как в походе будете, спросите у нас в сотне Лукашку Широкого. И кабанов там что! Я двух убил. Я вас свожу.
– Ну, прощай! Спаси тебя Христос.
Лукашка сел на коня и, не заехав к Марьянке, выехал, джигитуя, на улицу, где уже ждал его Назарка.
– А что? Не заедем? – спросил Назарка, подмигивая на ту сторону, где жила Ямка.
– Вона! – сказал Лукашка. – На, веди к ней коня, а коли я долго не приду, ты коню сена дай. К утру все в сотне буду.
– Что, юнкирь не подарил чего еще?
– Не! Спасибо отдарил его кинжалом, а то коня было просить стал, – сказал Лукашка, слезая с лошади и отдавая ее Назарке.
Под самым окном Оленина шмыгнул он на двор и подошел к окну хозяйской хаты. Было уж совсем темно. Марьянка в одной рубахе чесала косу, собираясь спать.
– Это я, – прошептал казак.
Лицо Марьянки было строго-равнодушно; но оно вдруг ожило, как только она услыхала свое имя.
Она подняла окно и испуганно и радостно высунулась в него.
– Чего? Чего надо? – заговорила она.
– Отложи, – проговорил Лукашка. – Пусти меня на минуточку. Уж как наскучило мне! Страсть!
Он в окно обнял ее голову и поцеловал.
– Право, отложи.
– Что говоришь пустое! Сказано, не пущу. Что ж, надолго?
Он не отвечал и только целовал ее. И она не спрашивала больше.
– Вишь, и обнять-то в окно не достанешь хорошенько, – сказал Лукашка.
– Марьянушка! – послышался голос старухи. – С кем ты?
Лукашка скинул шапку, чтобы по ней не приметили его, и присел под окно.
– Иди скорей, – прошептала Марьяна. – Лукашка заходил, – отвечала она матери, – батяку спрашивал.
– Что ж, пошли его сюда. – Ушел, говорит, некогда.
Действительно, Лукашка быстрыми шагами, согнувшись, выбежал под окнами на двор и побежал к Ямке; только один Оленин и видел его. Выпив чапуры две чихиря, они выехали с Назаркой за станицу. Ночь была теплая, темная и тихая. Они ехали молча, только слышались шаги коней. Лукашка запел было песню про казака Мингаля, но, не допев первого стиха, затих и обратился к Назарке. – Ведь не пустила, – сказал он.
– О! – отозвался Назарка. – Я знал, что не пустит. Что мне Ямка сказывала: юнкирь к ним ходить стал. Дядя Ерошка хвастал, что он с юнкиря флинту за Марьянку взял.
– Брешет он, черт! – сердито сказал Лукашка, – Не такая девка. А то я ему, старому черту, бока-то отомну. – И он запел свою любимую песню:
Из села было Измайлова,
Из любимого садочка сударева,
Там ясен сокол из садочка вылетывал,
За ним скоро выезживал млад охотничек.
Манил он ясного сокола на праву руку.
Ответ держит ясен сокол:
«Не умел ты меня держать в золотой клетке
И на правой руке не умел держать.
Теперь я полечу на сине море;
Убью я себе белого лебедя,
Наклююсь я мяса сладкого, «лебедикого».
Глава XXVIII
У хозяев был сговор. Лукашка приехал в станицу, но не зашел к Оленину. И Оленин не пошел на сговор по приглашению хорунжего. Ему было грустно, как не было еще ни разу с тех пор, как он поселился в станице. Он видел, как Лукашка, нарядный, с матерью прошел перед вечером к хозяевам, и его мучила мысль: за что Лукашка так холоден к нему? Оленин заперся в свою хату и стал писать свой дневник.
«Много я передумал и много изменился в это последнее время, – писал Оленин, – и дошел до того, что написано в азбучке. Для того чтоб быть счастливым, надо одно – любить, и любить с самоотвержением, любить всех и все, раскидывать на все стороны паутину любви: кто попадется, того и брать. Так я поймал Ванюшу, дядю Ерошку, Лукашку, Марьянку».
В то время как Оленин дописывал это, к нему вошел дядя Ерошка.
Ерошка был в самом веселом расположении духа. На днях, зайдя к нему вечером, Оленин застал его на дворе перед кабаньей тушей, которую он с счастливым и гордым лицом ловко снимал маленьким ножичком. Собаки, и между ними любимец Лям, лежали около и слегка помахивали хвостами, глядя на его дело. Мальчишки с уважением смотрели на него через забор и уже не дразнили, как обыкновенно. Бабы-соседки, вообще не слишком ласковые к нему, здоровались с ним и несли ему – кто чихиря кувшинчик, кто каймаку, кто мучицы. На другое утро Ерошка сидел у себя в клети весь в крови и отпускал по фунтам свежину – кому за деньги, кому за вино. На лице его написано было: «Бог дал счастье, убил зверя; теперь дядя нужен стал». Вследствие этого, разумеется, он запил и, не выходя из станицы, пил уже четвертый день. Кроме того, он пил на сговоре.
Дядя Ерошка пришел из хозяйской хаты к Оленину мертвецки пьяный, с красным лицом, растрепанною бородой, но в новом красном бешмете, обшитом галунами, и с балалайкой из травянки, которую он принес из-за реки. Он давно уже обещал Оленину это удовольствие и был в духе. Увидав, что Оленин пишет, он огорчился.
– Пиши, пиши, отец мой, – сказал он шепотом, как будто предполагая, что какой-нибудь дух сидит между ним и бумагой, и, боясь спугнуть его, без шума, потихоньку сел на пол. Когда дядя Ерошка бывал пьян, любимое положение его бывало на полу. Оленин оглянулся, велел подать вина и продолжал писать. Ерошке было скучно пить одному; ему хотелось поговорить.
– У хозяев на сговоре был. Да что, швиньи! Не хочу! Пришел к тебе.
– А балалайка откуда у тебя? – спросил Оленин и продолжал писать.
– За рекой был, отец мой, балалайку достал, – сказал он так же тихо. – Я мастер играть: татарскую, казацкую, господскую, солдатскую, какую хошь.
Оленин еще раз взглянул на него, усмехнулся и продолжал писать.
Улыбка эта ободрила старика.
– Ну, брось, отец ты мой! Брось! – сказал он вдруг решительно. – Ну, обидели тебя – брось их, плюнь! Ну, что пишешь, пишешь! что толку?
И он передразнивал Оленина, постукивая своими толстыми пальцами по полу и изогнув свою толстую рожу в презрительную гримасу.
– Что кляузы писать? Гуляй лучше, будь молодец! О писании в его голове не умещалось другого понятия, кроме как о вредной кляузе.
Оленин расхохотался. Ерошка тоже. Он вскочил с пола и принялся показывать свое искусство в игре на балалайке и петь татарские песни.
– Что писать, добрый человек! Ты вот послушай лучше, я тебе спою. Сдохнешь, тогда песни не услышишь. Гуляй! Сначала он спел своего сочинения песню с припляскою:
А ди-ди-ди-ди-ди-ли,
А где его видели?
На базаре в лавке,
Продает булавки.
Потом он спел песню, которой научил его бывший друг его, фельдфебель:
В понедельник я влюбился,
Весь овторник прострадал,
В середу в любви открылся,
В четверток ответу ждал.
В пятницу пришло решенье,
Чтоб не ждать мне утешенья,
А во светлую субботу
Жисть окончить предпринял;
Но, храня души спасенье,
Я раздумал в воскресенье.
И опять:
А ди-ди-ди-ди-ди-ли,
А где его видели?
Потом, подмигивая, подергивая плечами и выплясывая, спел:
Поцелую, обойму,
Алой лентой перевью,
Надеженькой назову.
Надеженька ты моя,
Верно ль любить ты меня?
И так разгулялся, что, лихо подыгрывая, сделал молодецкую выходку и пошел один плясать по комнате.
Песни: ди-ди-ли и тому подобные, господские, он спел только для Оленина; но потом, выпив еще стакана три чихи-ря, он вспомнил старину и запел настоящие казацкие и татарские песни. В середине одной любимой его песни голос его вдруг задрожал, и он замолк, только продолжая бренчать по струнам балалайки.
– Ах, друг ты мой! – сказал он.
Оленин оглянулся на странный звук его голоса: старик плакал. Слезы стояли в его глазах, и одна текла по щеке.
– Прошло ты, мое времечко, не воротишься, – всхлипывая, проговорил он и замолк. – Пей, что не пьешь! – вдруг крикнул он своим оглушающим голосом, не отирая слез.
Особенно трогательна была для него одна тавлинская песня. Слов в ней было мало, но вся прелесть ее заключалась в печальном припеве: «Ай! дай! далалай!» Ерошка перевел слова песни: «Молодец погнал баранту из аула в горы, русские пришли, сожгли аул, всех мужчин перебили, всех баб в плен побрали. Молодец пришел из гор: где был аул, там пустое место; матери нет, братьев нет, дома нет; одно дерево осталось. Молодец сел под дерево и заплакал. Один, как ты, один остался, и запел молодец: ай, дай! далалай!» И этот завывающий, за душу хватающий припев старик повторил несколько раз.
Допевая последний припев, Ерошка схватил вдруг со стены ружье, торопливо выбежал на двор и выстрелил из обоих стволов вверх. И опять еще печальнее запел: «Ай! дай! дала-лай а-а!» – и замолк.
Оленин, выйдя за ним на крыльцо, молча глядел в темное звездное небо по тому направлению, где блеснули выстрелы. В доме у хозяев были огни, слышались голоса. На дворе девки толпились у крыльца и окон и перебегали из избушки в сени. Несколько казаков выскочили из сеней и не выдержали, загикали, вторя окончанию песни и выстрелам дяди Ерошки.
– Что ж ты не на сговоре? – спросил Оленин.
– Бог с ними, Бог с ними! – проговорил старик, которого, видимо, чем-нибудь там обидели. – Не люблю, не люблю! Эх, народ! Пойдем в хату! Они сами по себе, а мы сами по себе гуляем.
Оленин вернулся в хату.
– А что Лукашка, весел? Не зайдет он ко мне? – спросил он.
– Что Лукашка! Ему наврали, что я тебе девку подвожу, – сказал старик шепотом. – А что девка? Будет наша, коли захотим: денег дай больше – и наша! Я тебе сделаю, право.
– Нет, дядя, деньги ничего не сделают, коли не любит. Лучше не говори про это.
– Нелюбимы мы с тобой, сироты! – вдруг сказал дядя Ерошка и опять заплакал.
Оленин выпил более обыкновенного, слушая рассказы старика. «Так вот, теперь Лукашка мой счастлив», – думал он; но ему было грустно. Старик напился в этот вечер до того, что повалился на пол, и Ванюша должен был призвать себе на помощь солдат и, отплевываясь, вытащить его. Он был так озлоблен на старика за его дурное поведение, что уже ничего не сказал по-французски.
Глава XXIX
Был август месяц. Несколько дней сряду не было ни облачка на небе; солнце пекло невыносимо, и с утра дул теплый ветер, поднимая в бурунах и по дороге облака горячего песку и разнося его по воздуху через камыши, деревья и станицы. Трава и листья на деревах были покрыты пылью; дороги и солончаки были обнажены и звучно тверды. Вода давно сбыла в Тереке и быстро сбегала и сохла по канавам. В пруде около станицы оголялись истоптанные скотиной иловатые берега пруда, и целый день слышны были в воде всплески и крики девчонок и мальчишек. В степи уже засыхали бурьяны и камыши, и скотина, мыча, днем убегала с поля. Зверь откочевывал в дальние камыши и в горы за Терек. Комары и мошки тучами стояли над низами и станицами. Снеговые горы закрывались серым туманом. Воздух был редок и смраден. Абреки, слышно было, переправились через обмелевшую реку и рыскали по сю сторону. Солнце каждый вечер садилось в горячее красное зарево. Было время самое рабочее. Все население станиц кишело на арбузных бахчах и в виноградниках. Сады глухо заросли вьющеюся зеленью, и в прохладной густой тени везде чернели из-за широких просвечивающих листьев спелые тяжелые кисти. По пыльной дороге, ведущей к садам, тянулись скрипучие арбы, верхом наложенные черным виноградом. На пыльной дороге, измятые колесами, валялись кисти. Мальчишки и девчонки в испачканных виноградным соком рубашонках, с кистями в руках и во рту бегали за матерями. На дороге беспрестанно попадались оборванные работники, неся на сильных плечах плетушки винограда. Обвязанные до глаз платками мамуки вели быков, запряженных в высоко наложенные виноградом арбы. Солдаты, встречая арбу, просили у казачек винограда, и казачка, на ходу влезая на арбу, брала охапку винограда и сыпала ее в полу солдата. На некоторых дворах уже жали виноград. Запах чапры наполнял воздух. Кровяные красные корыта виднелись под навесами, и ногайцы-работники с засученными ногами и окрашенными икрами виднелись по дворам. Свиньи, фыркая, лопали выжимки и валялись в них. Плоские крыши избушек были сплошь уложены черными и янтарными кистями, которые вяли на солнце. Вороны и сороки, подбирая зерна, жались около крыш и перепархивали с места на место.
Плоды годовых трудов весело собирались, и нынешний год плоды были необычайно обильны и хороши.
В тенистых зеленых садах, среди моря виноградника, со всех сторон слышались смех, песни, веселые женские голоса и мелькали яркие цветные одежды женщин.
В самый полдень Марьяна сидела в своем саду, в тени персикового дерева, и из-под отпряженной арбы вынимала обед для своего семейства. Против нее на разостланной попоне сидел хорунжий, вернувшийся из школы, и мыл руки из кувшинчика. Мальчишка, ее брат, только что прибежавший из пруда, отираясь рукавами, беспокойно поглядывал на сестру и мать в ожидании обеда и тяжело переводил дыхание. Старуха мать, засучив сильные загорелые руки, раскладывала виноград, сушеную рыбу, каймак и хлеб на низеньком круглом татарском столике. Хорунжий, отерев руки, снял шапку, перекрестился и придвинулся к столу. Мальчишка схватился за кувшин и жадно принялся пить. Мать и дочь, поджав ноги, сели к столу. И в тени пекло невыносимо. В воздухе над садом стоял смрад. Теплый сильный ветер, проходивший сквозь ветви, не приносил прохлады, а только однообразно гнул вершины рассыпанных по садам грушевых, персиковых и тутовых деревьев. Хорунжий, еще раз помолившись, достал из-за спины закрытый виноградным листом кувшинчик с чихирем и, выпив из горлышка, подал старухе. Хорунжий был в одной рубахе, расстегнутой на шее и открывавшей мускулистую мохнатую грудь. Тонкое, хитрое лицо его было весело. Ни в позе, ни в говоре его не проглядывало его обычной политичности; он был весел и натурален.
– А к вечеру кончим за лапазом край? – сказал он, утирая мокрую бороду.
– Уберемся, – отвечала старуха, – только бы погода не задержала. Демкины еще половины не убрали, – прибавила она. – Одна Устенька работает, убивается.
– Где же им! – гордо сказал старик.
– На, испей, Марьянушка! – сказала старуха, подавая кувшин девке. – Вот, бог даст, будет чем свадьбу сыграть, – сказала старуха.
– Дело впереди, – сказал хорунжий, слегка нахмурившись.
Девка опустила голову.
– Да что ж не говорить? – сказала старуха. – Дело покончили, уж и время недалече.
– Не загадывай, – опять сказал хорунжий. – Теперь убираться надо.
– Видал коня-то нового у Лукашки? – спросила старуха. – Что Митрий-то Андреич подарил, того уж нет: он выменял.
– Нет, не видал. А говорил я с холопом постояльцевым нынче, – сказал хорунжий. – Говорит, опять получил тысячу рублей.
– Богач, одно слово, – подтвердила старуха. Все семейство было весело и довольно.
Работа подвигалась успешно. Винограду было больше, и он был лучше, чем они сами ожидали.
Марьяна, пообедав, подложила быкам травы, свернула свой бешмет под головы и легла под арбой на примятую сочную траву. На ней была одна красная сорочка, то есть шелковый платок на голову, и голубая полинялая ситцевая рубаха; но ей было невыносимо жарко. Лицо ее горело, ноги не находили места, глаза были подернуты влагой сна и усталости; губы невольно открывались, и грудь дышала тяжело и высоко.
Рабочая пора уже началась две недели тому назад, и тяжелая, непрестанная работа занимала всю жизнь молодой девки. Ранним утром на заре она вскакивала, обмывала лицо холодною водой, укутывалась платком и босиком бежала к скотине. Наскоро обувалась, надевала бешмет и, взяв в узелок хлеба, запрягала быков и на целый день уезжала в сады. Там только часок отдыхала, резала, таскала плетушки и вечером, веселая и не усталая, таща быков за веревку и погоняя их длинною хворостиной, возвращалась в станицу. Убрав скотину сумерками, захватив семечек в широкий рукав рубахи, она выходила на угол посмеяться с девками. Но только потухала заря, она уже шла в хату и, поужинав в темной избушке с отцом, матерью и братишкой, беззаботная, здоровая, входила в хату, садилась на печь и в полудремоте слушала разговор постояльца. Как только он уходил, она бросалась на постель и до утра засыпала непробудным, спокойным сном. На другой день было то же. Лукашку она не видала с самого дня сговора и спокойно ждала времени свадьбы. К постояльцу она привыкла и с удовольствием чувствовала на себе его пристальные взгляды.
Глава XXX
Несмотря на то, что от жары некуда было деваться, что комары роями вились в прохладной тени арбы и что мальчишка, ворочаясь, толкал ее, Марьяна натянула себе на голову платок и уж засыпала, как вдруг Устенька, соседка, прибежала к ней и, нырнув под арбу, легла с ней рядом.
– Ну, спать, девки, спать! – говорила Устенька, укладываясь под арбой. – Стой, – сказала она, вскакивая, – так не ладно.
Она вскочила, нарвала зеленых веток и с двух сторон привесила к колесам арбы, еще сверху накинув бешметом.
– Ты пусти, – закричала она мальчишке, подлезая опять под арбу. – Разве казакам место с девками? Ступай!
Оставшись под арбой одна с подругой, Устенька вдруг обхватила ее обеими руками и, прижимаясь к ней, начала целовать Марьяну в щеки и шею.
– Миленький! Братец! – приговаривала она, заливаясь своим тоненьким, отчетливым смехом.
– Вишь, у дедушки научилась, – отвечала Марьяна, отбиваясь. – Ну, брось!
И они обе так расхохотались, что мать крикнула на них.
– Аль завидно? – шепотом сказала Устенька.
– Что врешь! Давай спать. Ну, зачем пришла?
Но Устенька не унималась:
– А что я тебе скажу, так ну!
Марьяна приподнялась на локоть и поправила сбившийся платок.
– Ну, что скажешь?
– Про твоего постояльца я что знаю.
– Нечего знать, – отвечала Марьяна.
– Ах ты, плут-девка! – сказала Устенька, толкая ее локтем и смеясь. – Ничего не расскажешь. Ходит к вам?
– Ходит. Так что ж! – сказала Марьяна и вдруг покраснела.
– Вот я девка простая, я всем расскажу. Что мне прятаться, – говорила Устенька, и веселое румяное лицо приняло задумчивое выражение. – Разве я кому дурно делаю? Люблю его, да и все тут!
– Дедушку-то, что ль?
– Ну да.
– А грех! – возразила Марьяна.
– Ах, Машенька! Когда же и гулять, как не на девичьей воле? За казака пойду, рожать стану, нужду узнаю. Вот ты поди замуж за Лукашку, тогда и в мысль радость не пойдет, дети пойдут да работа.
– Что ж, другим и замужем жить хорошо. Все равно! – спокойно отвечала Марьяна.
– Да ты расскажи хоть раз, что у вас с Лукашкой было?
– Да что было? Сватал. Батюшка на год отложил; а нынче сговорили, осенью отдадут.
– Да он что тебе говорил?
Марьяна улыбнулась.
– Известно, что говорил. Говорил, что любит. Все просил в сады с ним пойти.
– Вишь, смола какой! Ведь ты не пошла, я чай. А он какой теперь молодец стал! Первый джигит. Все и в сотне гуляет. Намеднись приезжал наш Кирка, говорил: коня какого выменял! А все, чай, по тебе скучает. А еще что он говорил? – спросила Марьяну Устенька.
– Все тебе знать надо, – засмеялась Марьяна. – Раз на коне ночью приехал к окну, пьяный. Просился.
– Что ж, не пустила?
– А то пустить! Я раз слово сказала, и будет! Твердо, как камень, – серьезно отвечала Марьяна.
– А молодец! Только захоти, никакая девка им не побрезгает.
– Пускай к другим ходит, – гордо ответила Марьяна.
– Не жалеешь ты его?
– Жалею, а глупости не сделаю. Это дурно.
Устенька вдруг упала головой на грудь подруге, обхватила ее руками и вся затряслась от давившего ее смеха.
– Глупая ты дура! – проговорила она, запыхавшись, – счастье себе не хочешь, – и опять принялась щекотать Марьяну.
– Ай, брось! – говорила Марьяна, вскрикивая сквозь смех. – Лазутку раздавила.
– Вишь, черти, разыгрались, не умаялись, – послышался опять из-за арбы сонный голос старухи.
– Счастья не хочешь, – повторила Устенька шепотом и привставая. – А счастлива ты, ей-богу! Как тебя любят! Ты корявая такая, а тебя любят. Эх, кабы я да на твоем месте была, я бы постояльца вашего так окрутила! Посмотрела я на него, как у нас были, так, кажется, и съел бы он тебя глазами. Мой дедушка – и тот чего мне не надавал! А ваш, слышь, из русских богач первый. Его денщик сказывал, что у них свои холопы есть.
Марьяна привстала и, задумавшись, улыбнулась.
– Что он мне раз сказал, постоялец-то, – проговорила она, перекусывая травинку. – Говорит: я бы хотел казаком Лукашкой быть или твоим братишкой, Лазуткой. К чему это он так сказал?
– А так, врет, что на ум взбрело, – отвечала Устенька. – Мой чего не говорит! Точно порченый!
Марьяна бросилась головой на свернутый бешмет, кинула руку на плечо Устеньке и закрыла глаза.
– Нынче хотел в сады работать прийти; его батюшка звал, – проговорила она, помолчав немного, и заснула.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.