Текст книги "Хаджи-Мурат. Избранное"
Автор книги: Лев Толстой
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
Войдя в первую комнату, обставленную койками, на которых лежали раненые, и пропитанную этим тяжелым, отвратительно-ужасным госпитальным запахом, они встретили двух сестер милосердия, выходивших им навстречу.
Одна женщина, лет пятидесяти, с черными глазами и строгим выражением лица, несла бинты и корпию и отдавала приказания молодому мальчику, фельдшеру, который шел за ней; другая, весьма хорошенькая девушка, лет двадцати, с бледным и нежным белокурым личиком, как-то особенно мило-беспомощно смотревшим из-под белого чепчика, положа руки в карманы передника, шла, потупившись, подле старшей и, казалось, боялась отставать от нее.
Козельцов обратился к ним с вопросом, не знают ли они, где Марцов, которому вчера оторвало ногу, – Это, кажется, П. полка? – спросила старшая. – Что, он вам родственник?
– Нет-с, товарищ.
– Гм! Проводите их, – сказала она молодой сестре, по-французски, – вот сюда, – и сама подошла с фельдшером к раненому.
– Пойдем же… что ты смотришь! – сказал Козельцов Володе, который, подняв брови, с каким-то страдальческим выражением, не в силах оторваться, смотрел на раненых. – Пойдем же.
Володя пошел с братом, но все продолжая оглядываться и бессознательно повторяя:
– Ах, боже мой! Ах, боже мой!
– Верно, они недавно здесь? – спросила сестра у Козельцова, указывая на Володю, который, ахая и вздыхая, шел за ними по коридору.
– Только что приехал.
Хорошенькая сестра посмотрела на Володю и вдруг заплакала.
– Боже мой, боже мой! Когда это все кончится! – сказала она с отчаянием в голосе.
Они вошли в офицерскую палату. Марцов лежал навзничь, закинув жилистые, обнаженные до локтей руки за голову и с выражением на желтом лице человека, который стиснул зубы, чтобы не кричать от боли. Целая нога была в чулке высунута из-под одеяла, и видно было, как он на ней судорожно перебирает пальцами.
– Ну что, как вам? – спросила сестра, своими тоненькими, нежными пальцами, на одном из которых Володя заметил золотое кольцо, поднимая его немного плешивую голову и поправляя подушку. – Вот ваши товарищи пришли вас проведать.
– Разумеется, больно, – сердито сказал он. – Оставьте, так хорошо! – Пальцы в чулке зашевелились еще быстрее. – Здравствуйте! Как вас зовут, извините? – сказал он, обращаясь к Козельцову. – Ах, да, виноват! Тут все забудешь, – сказал он, когда тот сказал ему свою фамилию. – Ведь мы с тобой вместе жили, – прибавил он без всякого выражения удовольствия, вопросительно глядя на Володю.
– Это мой брат, нынче приехал из Петербурга.
– Гм! А я-то вот и полный выслужил, – сказал он морщась. – Ах, как больно!.. Да уж лучше бы конец скорее.
Он вздернул ногу и, продолжая с усиленной быстротой шевелить пальцами, закрыл лицо руками.
– Его надо оставить, – сказала шепотом сестра, со слезами на глазах, – уж он очень плох.
Братья еще на Северной решили идти вместе на пятый бастион; но, выходя из Николаевской батареи, они как будто условились не подвергаться напрасно опасности и, ничего не говоря об этом предмете, решили идти каждому порознь.
– Только как ты пойдешь, Володя? – сказал старший. – Впрочем, Николаев тебя проводит на Корабельную, а я пойду один и завтра у тебя буду.
Больше ничего не было сказано в это последнее прощанье между двумя братьями.
Глава XIIГром пушек продолжался с той же силой, но Екатерининская улица, по которой шел Володя с следовавшим за ним молчаливым Николаевым, была пустынна и тиха. Во мраке виднелась ему только широкая улица с белыми, во многих местах разрушенными стенами больших домов и каменный тротуар, по которому он шел; изредка встречались солдаты и офицеры. Проходя по левой стороне улицы, около адмиралтейства, при свете какого-то яркого огня, горевшего за стеной, он увидал посаженные вдоль тротуара акации с зелеными подпорками и жалкие, запыленные листья этих акаций. Шаги свои и Николаева, тяжело дыша, шедшего за ним, он слышал явственно. Он ничего не думал: хорошенькая сестра милосердия, нога Марцова с движущимися в чулке пальцами, мрак, бомбы и различные образы смерти смутно носились в его воображении. Вся его молодая впечатлительная душа сжалась и ныла под влиянием сознания одиночества и всеобщего равнодушия к его участи в то время, как он был в опасности. «Убьют, буду мучиться, страдать, и никто не заплачет!» И все это вместо исполненной энергии и сочувствия жизни героя, о которой он мечтал так славно. Бомбы лопались и свистели ближе и ближе, Николаев вздыхал чаще, не нарушая молчания. Проходя через мост, ведущий на Корабельную, он увидал, как что-то, свистя, влетело недалеко от него в бухту, на секунду багрово осветило лиловые волны, исчезло и потом с брызгами поднялось оттуда.
– Вишь, не задохлась! – сказал Николаев.
– Да, – ответил он, невольно и неожиданно для себя каким-то тоненьким, пискливым голоском.
Встречались носилки с ранеными, опять полковые повозки с турами; какой-то полк встретился на Корабельной; верховые проезжали мимо. Один из них был офицер с казаком. Он ехал рысью, но, увидав Володю, приостановил лошадь около него, вгляделся ему в лицо, отвернулся и поехал прочь, ударив плетью по лошади. «Один, один! Всем все равно, есть ли я или нет», – подумал с ужасом бедный мальчик, и ему без шуток захотелось плакать.
Поднявшись на гору мимо какой-то высокой белой стены, он вошел в улицу разбитых маленьких домиков, беспрестанно освещаемых бомбами. Пьяная, растерзанная женщина, выходя из калитки с матросом, наткнулась на него.
– Потому, коли бы он был блаародный чуаек, – пробормотала она, – пардон, ваш благородие офицер!
Сердце все больше и больше ныло у бедного мальчика; а на черном горизонте чаще и чаще вспыхивала молния, и бомбы чаще и чаще свистели и лопались около него. Николаев глубоко вздохнул и вдруг начал говорить каким-то, как показалось Володе, гробовым голосом:
– Вот всё торопились из губернии ехать. Ехать да ехать. Есть куда торопиться! Которые умные господа, так, чуть мало-мальски ранены, живут себе в ошпитале. Так-то хорошо, лучше не надо.
– Да что ж, коли брат уж здоров теперь, – отвечал Володя, надеясь хоть разговором разогнать чувство, овладевшее им. – Здоров! Какое его здоровье, когда он вовсе болен! Которые и настоящие здоровые-то, и те, которые умны есть, живут в ошпитале в этакое время. Что тут-то, радости много, что ли? Либо ногу, либо руку оторвет – вот те и все! Долго ли до греха! Уж на что здесь, в городу, не то, что на баксионе, и то страсть какая. Идешь – молитвы все перечитаешь. Ишь, бестия, так мимо тебя и дзанкнет! – прибавил он, обращая внимание на звук близко прожужжавшего осколка. – Вот теперича, – продолжал Николаев, – велели ваше благородие проводить. Наше дело известно: что приказано, то должон исполнять; а ведь повозку так на какого-то солдатишку бросили, и узел развязан. Иди да иди, а что из именья пропадет, Николаев отвечай.
Пройдя еще несколько шагов, они вышли на площадь. Николаев молчал и вздыхал.
– Вот антилерия ваша стоит, ваше благородие! – сказал он вдруг. – У часового спросите: он вам покажет.
И Володя, пройдя несколько шагов, перестал слышать за собой звуки вздохов Николаева.
Он вдруг почувствовал себя совершенно, окончательно одним. Это сознание одиночества в опасности перед смертью, как ему казалось, ужасно тяжелым, холодным камнем легло ему на сердце. Он остановился посереди площади, оглянулся: не видит ли его кто-нибудь, схватился за голову и с ужасом проговорил и подумал: «Господи! неужели я трус, подлый, гадкий, ничтожный трус? Неужели за отечество, за царя, за которого с наслаждением мечтал умереть так недавно, я не могу умереть честно? Нет! Я несчастное, жалкое создание!» И Володя с истинным чувством отчаяния и разочарования в самом себе спросил у часового дом батарейного командира и подошел к нему.
Глава XIIIЖилище батарейного командира, которое указал ему часовой, был небольшой двухэтажный домик с входом со двора. В одном из окон, залепленном бумагой, светился слабый огонек свечки. Денщик сидел на крыльце и курил трубку. Он пошел доложить батарейному командиру и ввел Володю в комнату. В комнате между двух окон, под разбитым зеркалом, стоял стол, заваленный казенными бумагами, несколько стульев и железная кровать с чистой постелью и маленьким ковриком около нее.
Около самой двери стоял красивый мужчина с большими усами – фельдфебель – в тесаке и шинели, на которой висели крест и венгерская медаль. Посредине комнаты взад и вперед ходил невысокий, лет сорока штаб-офицер с подвязанной распухшей щекой, в тонкой старенькой шинели.
– Честь имею явиться, прикомандированный в пятую легкую, прапорщик Козельцов-второй, – проговорил Володя заученную фразу, входя в комнату.
Батарейный командир сухо ответил на поклон и, не подавая руки, пригласил его садиться.
Володя робко опустился на стул подле письменного стола и стал перебирать в пальцах ножницы, попавшиеся ему в руки. Батарейный командир, заложив руки за спину и опустив голову, только изредка поглядывая на руки, вертевшие ножницы, молча продолжал ходить по комнате с видом человека, припоминающего что-то.
Батарейный командир был довольно толстый человечек, с большою плешью на маковке, густыми усами, пущенными прямо и закрывавшими рот, и приятными карими глазами. Руки у него были красивые, чистые и пухлые, ножки очень вывернутые, ступавшие с уверенностью и некоторым щегольством, показывавшим, что батарейный командир был человек незастенчивый.
– Да, – сказал он, останавливаясь против фельдфебеля. – Ящичным надо будет с завтрашнего дня еще по гарнцу прибавить, а то они у нас худы. Как ты думаешь?
– Что ж, прибавить можно, ваше высокоблагородие! Теперь все подешевле овес стал, – отвечал фельдфебель, шевеля пальцы на руках, которые он держал по швам, но которые, очевидно, любили жестом помогать разговору. – А еще фуражир наш Франщук вчера мне из обоза записку прислал, ваше высокоблагородие, что осей непременно нам нужно будет там купить, – говорят, дешевы. Так как изволите приказать?
– Что ж, купить: ведь у него деньги есть. – И батарейный командир снова стал ходить по комнате. – А где ваши вещи? – спросил он вдруг у Володи, останавливаясь против него.
Бедного Володю так одолевала мысль, что он трус, что в каждом взгляде, в каждом слове он находил презрение к себе как к жалкому трусу. Ему показалось, что батарейный командир уже проник его тайну и подтрунивает над ним. Он, смутившись, отвечал, что вещи на Графской и что завтра брат обещал их доставить ему.
Но подполковник не дослушал его и, обратясь к фельдфебелю, спросил:
– Где бы нам поместить прапорщика?
– Прапорщика-с? – сказал фельдфебель, еще больше смущая Володю беглым, брошенным на него взглядом, выражавшим как будто вопрос: «Ну что это за прапорщик, и стоит ли его помещать куда-нибудь?» – Да вот-с внизу, ваше высокоблагородие, у штабс-капитана могут поместиться их благородие, – продолжал он, подумав немного. – Теперь штабс-капитан на баксионе, так ихняя койка пустая остается.
– Так вот, не угодно ли-с покамест? – сказал батарейный командир. – Вы, я думаю, устали, а завтра лучше устроим.
Володя встал и поклонился.
– Не угодно ли чаю? – сказал батарейный командир, когда Володя уж подходил к двери. – Можно самовар поставить.
Володя поклонился и вышел. Полковничий денщик провел его вниз и ввел в голую, грязную комнату, в которой валялся разный хлам и стояла железная кровать без белья и одеяла. На кровати, накрывшись толстой шинелью, спал какой-то человек в розовой рубашке.
Володя принял его за солдата.
– Петр Николаевич! – сказал денщик, толкая за плечо спящего. – Тут прапорщик лягут… Это наш юнкер, – прибавил он, обращаясь к прапорщику.
– Ах, не беспокойтесь, пожалуйста! – сказал Володя; но юнкер, высокий, плотный, молодой (белокурый) мужчина, с красивой, но весьма глупой физиономией, встал с кровати, накинул шинель и, видимо, не проснувшись еще хорошенько, вышел из комнаты.
– Ничего, я на дворе лягу, – пробормотал он.
Глава XIVОставшись наедине со своими мыслями, первым чувством Володи был страх того беспорядочного, безотрадного состояния, в котором находилась душа его. Ему захотелось заснуть и забыть все окружающее, а главное, самого себя. Он потушил свечку, лег на постель и, сняв с себя шинель, закрылся с головою, чтобы избавиться от страха темноты, которому он еще с детства был подвержен. Но вдруг ему пришла мысль, что прилетит бомба, пробьет крышу и убьет его. Он стал вслушиваться; над самой его головой слышались шаги батарейного командира.
«Впрочем, если и прилетит, – подумал он, – то прежде убьет наверху, а потом меня; по крайней мере, не меня одного». Эта мысль успокоила его немного; он стал было засыпать. «Ну что, если вдруг ночью возьмут Севастополь и французы ворвутся сюда? Чем я буду защищаться?» Он опять встал и походил по комнате. Страх действительной опасности подавил таинственный страх мрака. Кроме седла и самовара, в комнате ничего твердого не было. «Я подлец, я трус, мерзкий трус!» – вдруг подумал он и снова перешел к тяжелому чувству презрения, отвращения даже к самому себе. Он снова лег и старался не думать. Тогда впечатления дня невольно возникали в воображении, при неперестающих звуках, заставлявших дрожать стекла в единственном окне, и снова напоминали об опасности: то ему грезились раненые и кровь, то бомбы и осколки, которые влетают в комнату, то хорошенькая сестра милосердия, делающая ему, умирающему, перевязку и плачущая над ним, то мать его, провожающая его в уездном городе и горячо, со слезами, молящаяся перед чудотворной иконой, и снова сон кажется ему невозможен. Но вдруг мысль о Боге всемогущем и добром, который все может сделать и услышит всякую молитву, ясно пришла ему в голову. Он стал на колени, перекрестился и сложил руки так, как его в детстве еще учили молиться. Этот жест вдруг перенес его к давно забытому отрадному чувству.
«Если нужно умереть, нужно, чтоб меня не было, сделай это, Господи, – думал он, – поскорее сделай это; но если нужна храбрость, нужна твердость, которых у меня нет, дай мне их, избави от стыда и позора, которых я не могу переносить, но научи, что мне делать, чтобы исполнить Твою волю».
Детская, запуганная, ограниченная душа вдруг возмужала, просветлела и увидала новые, обширные, светлые горизонты. Много еще передумал и перечувствовал он в то короткое время, пока продолжалось это чувство, но заснул скоро покойно и беспечно, под звуки продолжавшегося гула бомбардирования и дрожания стекол.
Господи великий! только Ты один слышал и знаешь те простые, но жаркие и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния, просьбы исцеления тела и просветления души, которые восходили к Тебе из этого страшного места смерти, от генерала, за секунду перед этим думавшего о завтраке и Георгии на шею и со страхом чующего близость Твою, до измученного, голодного, вшивого солдата, повалившегося на голом полу Николаевской батареи и просящего Тебя скорее дать ему там бессознательно предчувствуемую им награду за все незаслуженные страдания! Да, Ты не уставал слушать мольбы детей Своих, ниспосылая им везде ангела-утешителя, влагавшего в душу терпение, чувство долга и отраду надежды.
Глава XVСтарший Козельцов, встретив на улице солдата своего полка, с ним вместе направился прямо к пятому бастиону.
– Под стенкой держитесь, ваше благородие! – сказал солдат.
– А что?
– Опасно, ваше благородие; вон она аж через несет, – сказал солдат, прислушиваясь к звуку просвистевшего ядра, ударившегося о сухую дорогу по той стороне улицы.
Козельцов, не слушая солдата, бодро пошел по середине улицы.
Все те же были улицы, те же, даже более частые, огни, звуки, стоны, встречи с ранеными и те же батареи, бруствера и траншеи, какие были весною, когда он был в Севастополе; но все это почему-то было теперь грустнее и вместе энергичнее: пробоин в домах больше, огней в окнах уже совсем нет, исключая Кущина дома (госпиталя), женщины ни одной не встречается, на всем лежит теперь не прежний характер привычки и беспечности, а какая-то печать тяжелого ожидания и усталости.
Но вот уже последняя траншея, вот и голос солдатика П. полка, узнавшего своего прежнего ротного командира, вот и третий батальон стоит в темноте, прижавшись у стенки, изредка на мгновение освещаемый выстрелами и слышный сдержанным говором и побрякиванием ружей.
– Где командир полка? – спросил Козельцов.
– В блиндаже у флотских, ваше благородие! – отвечал услужливый солдатик. – Пожалуйте, я вас провожу.
Из траншеи в траншею солдат привел Козельцова к канавке в траншее. В канавке сидел матрос, покуривая трубочку; за ним виднелась дверь, в щели которой просвечивал огонь.
– Можно войти?
– Сейчас доложу. – И матрос вошел в дверь.
Два голоса говорили за дверью.
– Если Пруссия будет продолжать держать нейтралитет, – говорил один голос, – то Австрия тоже…
– Да что Австрия, – говорил другой, – когда славянские земли… Ну, проси.
Козельцов никогда не был в этом блиндаже. Он поразил его своей щеголеватостью. Пол был паркетный, ширмочки закрывали дверь. Две кровати стояли по стенам, в углу висела большая, в золотой ризе, икона Божьей Матери, и перед ней горела розовая лампадка. На одной из кроватей спал моряк, совершенно одетый, на другой, перед столом, на котором стояло две бутылки начатого вина, сидели разговаривавшие – новый полковой командир и адъютант. Хотя Козельцов далеко был не трус и решительно ни в чем не был виноват ни перед правительством, ни перед полковым командиром, он робел, и поджилки у него затряслись при виде полковника, бывшего недавнего своего товарища: так гордо встал этот полковник и выслушал его. Притом и адъютант, сидевший тут же, смущал своей позой и взглядом, говорившими: «Я только приятель вашего полкового командира. Вы не ко мне являетесь, и я от вас никакой почтительности не могу и не хочу требовать». «Странно, – думал Козельцов, глядя на своего командира, – только семь недель, как он принял полк, а как уж во всем его окружающем, в его одежде, осанке, взгляде видна власть полкового командира, – эта власть, основанная не столько на летах, на старшинстве службы, на военном достоинстве, сколько на богатстве полкового командира. Давно ли, – думал он, – этот самый Батрищев кучивал с нами, носил по неделям ситцевую немаркую рубашку и едал, никого не приглашая к себе, вечные битки и вареники! А теперь! голландская рубашка уж торчит из-под драпового с широкими рукавами сюртука, десятирублевая сигара в руке, на столе шестирублевый лафит, – все это закупленное по невероятным ценам через квартирмейстера в Симферополе, – и в глазах это выражение холодной гордости аристократа богатства, которое говорит вам: хотя я тебе и товарищ, потому что я полковой командир новой школы, но не забывай, что у тебя шестьдесят рублей в треть жалованья, а у меня десятки тысяч проходят через руки и поверь, что я знаю, как ты готов бы полжизни отдать за то только, чтобы быть на моем месте».
– Вы долгонько лечились, – сказал полковник Козельцову, холодно глядя на него.
– Болен был, полковник, еще и теперь рана хорошенько не закрылась.
– Так вы напрасно приехали, – с недоверчивым взглядом на плотную фигуру офицера сказал полковник. – Вы можете, однако, исполнять службу?
– Как же-с, я могу-с.
– Ну, и очень рад-с. Так вы примите от прапорщика Зайцева девятую роту – вашу прежнюю; сейчас же вы получите приказ.
– Слушаю-с.
– Потрудитесь, когда вы пойдете, послать ко мне полкового адъютанта, – заключил полковой командир, легким поклоном давая чувствовать, что аудиенция кончена.
Выйдя из блиндажа, Козельцов несколько раз промычал что-то и подернул плечами, как будто ему было от чего-то больно, неловко или досадно, и досадно не на полкового командира (не за что), а сам собой, всем окружающим он был как будто недоволен. Дисциплина и условие ее – субординация, как всякие обзаконенные отношения, – только приятна, когда она основана, кроме взаимного сознания в необходимости ее, на признанном со стороны низшего превосходства в опытности, военном достоинстве или даже просто моральном совершенстве; но зато, как скоро дисциплина основана, как у нас часто случается, на случайности или денежном принципе, она всегда переходит, с одной стороны, в важничанье, с другой – в скрытую зависть и досаду и, вместо полезного влияния соединения масс в одно целое, производит совершенно противоположное действие. Человек, не чувствующий в себе силы внутренним достоинством внушить уважение, инстинктивно боится сближения с подчиненными и старается внешними выражениями важности отдалить от себя критику. Подчиненные, видя одну эту внешнюю, оскорбительную для себя сторону, уже за ней (большею частью несправедливо) не предполагают ничего хорошего.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.