Текст книги "Последний фаворит (Екатерина II и Зубов)"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр: Литература 18 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
– Ваше величество, приказывайте. Всю кровь пролью для исполнения вашей воли.
– Благодарю. Верю. Трудно мне сейчас говорить, но я должна еще… Не будь вокруг отца таких дурных людей, таких грубых… Этот Кутайсов, Аракчеев – глупец, на обезьяну более похожий…
– Он очень плохой, и низкий, и жестокий человек, ваше величество. Его можно опасаться ради того, как умеет этот… проныра направлять волю батюшки.
– Видишь, ты и сам понимаешь… Не отец твой – эти хамы, изверги, людей губители овладеют царством после меня, если бы… Но поглядим, что даст Господь… Прочти, обдумай, дай мне скорее ответ. Я решила, так и знай. Но все же хочу слышать, что сам ты скажешь. И помни: взойдя на трон, надо забыть себя, если не хочешь, чтобы проклятия покрывали твое имя и при жизни, и по смерти! Иди с Богом, мое дитя. Да будь бодрее. Пора стать мужем – не отроком, как ты был до сих пор! Дай я поцелую тебя… Господь с тобой!..
* * *
Долго не решался открыть пакет и прочесть бумаги Александр, придя к себе. А прочитав, еще дольше сидел неподвижный, бледный, переживая мучения страха и жалости за себя, за своего отца.
Потом вскочил, начал шагать по кабинету, сжимая порою голову, виски ладонями, стараясь унять обычную боль, которая сразу поднялась и мешала мыслить, даже смотреть на свет.
Может быть, бабушка и права… Даже наверное… Отец не сумеет так ловко править людьми, как удавалось ей. Но многое дурно и в ее делах. Может ли сын вступить в заговор против отца даже с самыми благими целями? Наконец, что скажут люди, что подумают другие государи? Сын лишил трона родного отца! В императрице говорит политический расчет, государственный опыт, а то и просто желание, чтобы по ее смерти дело шло по-старому. С ней спорить нельзя. Правда, смерть ее очень близка… Это лицо… эти бессильные, бледные руки… Но и служить добровольно таким планам мешает сердце, сыновний долг… Что делать? Кого спросить? Лагарпа уже нет… Никого нет. Пустыню создали и вокруг него, Александра… И бабушка, и отец опасаются, чтобы кто-нибудь не влиял сильно на юношу, пользуясь его податливостью… Это больше внешняя податливость. Он так еще мало знает жизнь и людей! Он осторожен по природе. Самолюбив. Полон возвышенных идей, завещанных удаленным гражданином свободной Швейцарской республики Лагарпом… Но чего он желает, он, подобно бабушке, умеет сильно желать. Пока он слаб, и приходится достигать цели окольными путями. Очень надо оберегать и собственную безопасность, и лучшие чувства души.
Как же поступить? Что делать теперь?
Вдруг молнией мелькнула простая, такая естественная мысль: «Он же мой отец… Надо ему сказать… С ним поговорить». Но и это трудно сделать без предварительных предосторожностей… Найдет на Павла его обычный припадок раздражения. Он оскорбит, не поймет.
Надо подготовить…
И Александр, призвав своего бывшего воспитателя, генерала Протасова, который постоянно старался сблизить отца с сыном, объяснил ему в общих чертах положение дела, задал вопрос:
– Как поступить теперь?
Прямой, старозаветный дядька ответил, как и ждал Александр:
– Надо обо всем доложить его высочеству, батюшке вашему.
– Я не решаюсь сразу, сам… Предупредите его высочество, прошу вас…
Старый пестун с удовольствием взялся исполнить поручение.
* * *
Закинув руки за спину, стоит перед сыном Павел.
Он бледен, глаза выкатываются от гнева из орбит. Порывистое пыхтение вместо слов вырывается из груди.
– Ххо… ххоо!.. Вот как! Все решено. Я давно знал. Но не надеялся на столь прямое поношение. Всякие шиканы переносить приходилось. А уж это – сверх терпения! И вы, ваше высочество, сын мой, вы слушали спокойно… И не ответствовали, как подобает моему сыну, по долгу священному, по присяге и служебному артикулу, как я доселе объявлен был наследником престола, и присяга о том для всех священна, всем обязательна, сыновьям моим и паче того… А вы?..
– Ваше высочество…
– Молчать и слушать, когда говорят старшие! Не пойму, зачем мне от вас извещение последовало. Или от меня ждали похвалы и утверждения низостям, которые матушкой моей задуманы по наущению ее подлых придворных льстецов и клевретов… с коими и вы, сын мой, дружбу ведете, впрочем! Да-с, я знаю то.
– Ваше высочество, осмелюсь уверить, что нисколько дружбы и расположения к тем людям не питаю. И могут ли эти лица, как Зубов, Пассек, князь Барятинский, Мятлев либо Салтыков, которых и лакеями у себя иметь не желал бы, – могут ли они искренним расположением пользоваться от честных людей, к коим и себя причисляю? Их сила теперь. И, оберегая себя, вас, государь, стараюсь не высказывать своего к ним презрения…
Король польский Станислав Понятовский
– Ну, положим, это верно. Правда, я погорячился. Очень печальна весть, с которой вы пришли, о которой говорил старик Протасов. Он да Аракчеев – вот истинные друзья мои. И ваши, сын мой. Помните то. – Обратясь к Аракчееву, сутулая, высокая и неуклюжая фигура которого темнела в дальнем углу слабо освещенного покоя, Павел поманил своего верного помощника. – Подойди. От тебя нет и не имею я тайн. Не должен иметь их и сын мой, наследник мой! – с ударением проговорил Павел.
Не выдав ничем своего внутреннего недовольства, с обычным ласковым лицом и ясным взором протянул Александр руку Аракчееву:
– Как рад я, что могу видеть истинного друга, хотя бы одного, себе и его высочеству среди окружающих нас! Прошу не отринуть мою дружбу, Алексей Андреевич!
Грубое, невыразительное лицо будущего диктатора-лакея все осклабилось, приняло умиленно-растроганный вид. Даже всхлипывания послышались в скрипучем, хриплом голосе, когда он, согнувшись пополам, бережно касаясь руки Александра, проговорил:
– Ваше высочество! Духу не хватает выразить! Бог видит сердце… Вы узнаете вскоре преданность раба своего.
– Довольно болтовни. К делу. Чего же вы желаете, ваше высочество? Зачем, собственно, желали видеть меня?
– Спросить, как посоветуете, как прикажете поступить в столь трудном положении. Долгом счел открыть вам душу и то, что задумано… И представить бумаги, врученные мне, ваше высочество.
– Видел… Прочел! Великолепно! Мать родная, эта старая… грешная женщина… Она могла!.. Но что же мне остается? Что должен делать? Вы скажите, ваше высочество. Я убедился: сердце и душа чисты остались в моем сыне, благодарение Богу. Пожалуй, даже и хорошо, что не воспротивились вы сразу таким низким планам. Что-либо худшее могла предпринять тогда эта старая, хитрая пра… правительница, матушка моя!.. Чужого принца могла бы призвать, лишь бы не меня… О, я знаю, она все может… Как же быть? – Вдруг, глядя в глаза сыну, он спросил: – А вы тут стоите не с тем, чтобы вызнать что-либо? И потом…
– Ваше высочество!..
– Ну, не волнуйтесь, не оскорбляйтесь. Я ваш отец, прошу не забывать… Я государь ваш в будущем, по законам людским и Божьим… И хочу проверить, насколько искренни ваши намерения и слова. Слушайте меня! – Приняв совсем особую осанку, стараясь быть величественнее, торжественным то ном Павел произнес: – Готовы ли принять теперь же присягу на верность мне, вашему государю и отцу, когда Бог призовет нашу добрейшую государыню, так любящую своего внука?
Выпуклые, сверкающие глаза отца сверлят лицо сына, будто в душу хотят заглянуть.
Александр словно увидел перед собой новый, неожиданный, но очень приятный исход. Присяга! Это снимет с его души и совести ответственность за все дальнейшее. Он может тогда оставаться спокойным зрителем, что бы ни случилось потом… Пусть другие, ретивые актеры этой трагикомедии льют слезы и кровь, радуются и рыдают, как им угодно!
Он, Александр, связанный присягой, но и освобожденный ею от необходимости выступать и действовать самостоятельно, может занять место в первом ряду, созерцать, аплодировать, шикать… Только не играть… А это все, что ему приятно и желательно в мире…
С просветленным лицом, искренно, живо отозвался сын на предложение отца:
– Когда угодно готов присягнуть, ваше высочество…
– Да?! Прекрасно. Теперь вижу, верю. И он, Константин… Его зови, Алексей Андреич! И будешь свидетелем… И его зови!.. Но пока, мой сын, храните тайну. И не спорьте с больной старухой, чтобы она еще чего худшего не придумала… Понимаете, ваше высочество?!
– Слушаю, ваше величество…
– Величес… Да, да! С этой минуты я для вас – «ваше величество», вы правы… Раз присяга принята вами будет… Вы правы… Ха-ха-ха… Назло всем… И ей, этой… старой, хитрой матушке моей, императрице Екатерине… «великой»… Ха-ха-ха… Все-таки я величество, и никто другой…
* * *
24 сентября, через неделю после беседы с отцом и присяги, Екатерина получила от старшего внука письмо следующего содержания:
Ваше Императорское Величество!
Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за доверие, каким Ваше Величество изволили почтить меня, и за ту доброту, с какою изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам. Я надеюсь, что, судя по моему усердию заслужить неоцененное благоволение Ваше, Ваше Величество убедитесь, насколько сильно я чувствую значение милости, мне оказанной.
Действительно, даже своею кровью я не в состоянии отплатить за все то, что вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Бумаги эти с полной очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему Величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если позволено будет мне высказаться, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам Вашего Императорского Величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самой неизменной преданностью.
Вашего Императорского Величества всенижайший, всепокорнейший подданный и внук
Александр.
«Ну, вот и хорошо! – подумала Екатерина, глядя на ровные, четкие строки письма. – Немножко холодно. Но дело такое, что нежности тут были бы не к лицу. У мальчика есть такт. И как он мило пишет! Интересно: кто поправлял ему слог? Лагарпа нет… Верно, Чарторыйский… Но теперь главное сделано! Хвала небу!»
И она долго вглядывалась в текст письма… По-французски князь писал тоньше и связнее, чем по-русски. Даже на ее собственный почерк похож почерк внука…
Если бы и правление его было похоже по удачам на ее царствование…
«Тогда счастлива будет воистину Россия», – со вздохом подумала Екатерина.
Но до получения этого приятного письма, в правдивости которого и не подумала усомниться старая государыня, немало тяжелых минут пришлось ей пережить за несколько дней…
* * *
На 20 сентября, как раз в день рождения цесаревича Павла, назначен был отъезд короля и герцога со свитой.
Но за три дня перед этим для прекращения лишних толков и сохранения приличий «жених» и «невеста» обменялись подарками и было оглашено, что все обстоит благополучно. Предложение Густава Адольфа относительно совещания с Генеральными штатами было как будто принято всерьез и пущено в большую публику.
Сватовство, как оповестили столицу, состоялось. Но вопрос о греческой вере невесты заставляет отложить дело на два месяца и, конечно, будет решен Генеральными штатами благоприятно…
Общество сделало вид, что верит этой благовидной отсрочке. Но имя княжны Александры было у всех на губах, и произносили его с нежным сожалением и участием даже те, кто никогда не видел малютки…
Красивы и богаты были подарки жениха. Он вспомнил, какие камни любит его «невеста». Крупные сапфиры, прозрачные, лучшей воды изумруды сверкали в тонкой художественной оправе на темном бархате тяжелых, больших футляров.
Крепко сжала зубы, крепилась девушка, когда ей принесли подарки навсегда уезжающего жениха. Не хотелось ей при чужих, посторонних людях обнаружить своего горя.
Но едва ушли чужие, она только сказала с мольбой:
– Уберите… унесите, скорее унесите это…
И снова долгие, неудержимые, истерические рыдания потрясали молодое, нежное тело покинутой еще до брака, бедной малютки-невесты.
Как ни странно, но в мрачных стенах павловских дворцов, рядом с дворцом Екатерины, где прежнее необузданное, бесстыдное распутство русских вельмож и их жен, смешанное с тонким, циничным развратом, занесенным тысячами благородных и худородных эмигрантов с берегов Сены, – в этом омуте уцелела такая чистая, детская душа. Словно голубой цветок среди гнилого, глубокого болота, расцвела княжна, еще не успела узнать жизнь и была уже раздавлена, измята руками честолюбцев и глупцов, которые не подумали, как тяжело будет расплачиваться чистой душе за их ошибки и грехи…
* * *
В день рождения цесаревича Павла императрица поднялась с постели позже обычного времени.
Неудачи приходят всегда чередою: мелкие следом за крупными.
Два дня тому назад, желая принять ванну, Екатерина, чтобы не беспокоить никого, осторожно, медленно двинулась к лестнице, ведущей вниз, где ждали прислужницы, обычно помогающие ей при мытье.
Так же осторожно, чувствуя, как слабы и неверны ее шаги, стала спускаться она по первой, небольшой лестнице, вдруг оступилась и покатилась вниз до самой площадки, хватаясь дрожащими руками по сторонам и не находя точки опоры.
Легкий крик, шум падения долетели до слуха Захара, который сидел в соседней прихожей. Он кинулся, едва мог поднять грузное тело Екатерины и довел ее, тихо стонущую, до постели.
– Не говори генералу… никому… Что, лицо ушиблено? Знака нет? И хорошо… Роджерсона позо…
Она не договорила – погрузилась в легкое беспамятство. Но сильное старое тело справилось и с этим довольно легко. Пришлось пустить кровь опять; несколько синих подтеков осталось на боку и на груди.
А через два дня Екатерина уже работала и принимала министров, сидела за картами остаток вечера, как всегда.
В день рождения Павла снова вернулась досадная немощь к Екатерине.
– Знаешь, Саввишна, – обратилась она к верной старой служанке, меняя утренний капот на дневное обычное платье, – что-либо особливое нынче произойти должно. Покойную государыню видела я во сне… И матушку свою… И его… мужа… Все мне теперь снится он. Иной раз боюсь, право, в темный угол поглядеть к вечеру. Вдруг привидится от расстройства моего? Что станет со мной? Только, гляди, строго приказываю: не проболтайся. Смеяться станут надо мной, что о таких глупостях думаю. Сама век надо всем этим шучивала. А вот под старость вышло…
– Известное дело, под старость всякий человек умнее становится. Чего раньше не знал, то понимать может, матушка.
– Вот как… А ты, видно, никогда не состаришься, если, по-твоему, правда…
– Ну как не стареть? Это тебе Бог веку и красоты дает… А мы?.. О-ох… Дожить бы скорее – и на покой. Тебя вот только жаль оставить. Кто тебя беречь, служить станет?
– Некому, верно. Правда твоя, старая ты ворчунья… Да вот, гляди… Я не мимо сказала… Гляди, – волнуясь, даже бледнея, быстро заговорила императрица, направляясь к окну. – Что это? Туча… Сразу набежала… Молния светит… Как сильно… Гром!.. Слышишь, гром… Генерала позови… Не уходи сама. Зотов пусть, а нет Захара – Тюльпину скажи. Сама останься…
– Матушки! В жисть грозы не баивалась. А тут, гляди… – заворчала, выходя, Перекусихина, распорядилась и сейчас же вернулась, оправила неугасимую лампаду перед образом, продолжая ворчать: – Что нашло? Что припало? Господи! Хоть с уголька опрыскивай, одно и есть…
– Довольно… Уж все прошло… Неожиданно так, вот и смутило меня. Я ничего неожиданного не переношу. Знаешь, старая. А грозы не боюсь. Дивно только… Чудо прямое… Стой, стой… Дай припомнить… Так и есть, – снова бледнея, опускаясь в кресло у окна от внезапной слабости, забормотала Екатерина.
– Что с тобой, матушка? Али доктура снова звать?.. – встревоженно спросила Перекусихина.
Голос Зубова, вошедшего в эту минуту, прозвучал, как эхо:
– Что с тобою, матушка-государыня? Роджерсона надо звать?..
– Ах, ты? Идите, идите, генерал… Пустое. Слабость небольшая. А эта дура уже тревогу готова поднять. Видите, гроза… Я говорю: в такую позднюю осеннюю пору… Я говорю… – Екатерина как-то странно улыбнулась, словно насилуя себя. – Говорю, что вспомнила…
– Что вспомнила, матушка? Не тревожьте меня, ваше величество! Вон на вас лица нет… Иди скажи, врача позвали бы, Марья Саввишна, прошу тебя…
– Иду, иду, батюшка Платон Александрович… А вы вот спросите ее: что вспомнила? Может, вздор какой… А себя, других тревожит… Вспомнила!
Ворча, ушла камеристка.
– Давно уж это. Но я не забыла… Сорок, почитай, лет тому назад… Как пришло время государыне Елисавете кончаться… в тот самый год… тоже гроза поздней осенью грянула… Вот-вот, такая же сильная… И деревья трепались по ветру, и стонало в парке… И дождь хлестал… А молнии… Вот-вот как эти… Помилуй, Господи… Как близко ударило… Грохот какой…
Она полузакрыла руками свои глаза.
Зубов должен был сделать усилие, чтобы преодолеть невольный страх, навеянный воспоминаниями Екатерины, сильным блеском молнии и грохотом громового раската, так некстати грянувшего в этот миг.
Но он сейчас же громко, хотя наполовину вынужденно, расхохотался:
– Ваше величество, ужли ж вы забыли опыты скромного друга вашего с электрическим спектаклем, который сейчас столь пугает вашу расстроенную душу? Не желаю покидать вашего величества. Не уйду от тебя, матушка. А то бы можно спустить мой змей золоченый. Вот бы искр принесло! Что осенью гроза, тоже понятно. Лето позднее стояло, жаркое. Осень теплая необычно. И собралось довольно зарядов в облаках наверху и в земле. Вот и чудо все. Быть может, так оно случилось и в год смерти той покойной государыни.
– Так явилось оно и в год смерти твоей государыни, – грустным, значительным тоном произнесла императрица, не отводя глаз от окна, за которым бушевали гроза и буря.
– Что вы, что вы, матушка, ваше величество! – начал было Зубов, но затих и тоже перевел глаза от нее туда, за окно.
Ему вдруг показалось при блеске яркой молнии, в грозовой полутьме, которая наполняла теперь покои, что лицо императрицы совсем как у мертвеца…
А Екатерина продолжала спокойно, значительно:
– Сколько бы ни было у матери детей, внучат, правнуков, ей самого малого, самого далекого жаль, если уходит он. Понимает, что смерть свое берет, а все жаль! Мы дети великой природы… Она рождает… и губит нас… А может, ей тоже жаль?.. И рыдает она…
* * *
Большое, многолюдное собрание у «новорожденного», у цесаревича Павла.
Двери настежь повсюду, видны ряды по-праздничному убранных покоев, заставленных цветами, деревьями в кадках, со старинной, богатой мебелью, освобожденной от чехлов, какими аккуратная по-немецки Мария Федоровна велит покрывать ее всегда.
Императрица с семьей, окруженная самыми близкими людьми, сидит в уютной гостиной.
Сегодня в доме праздник, который привыкли справлять радостно.
А все сидят теперь в черном, только белые перчатки наглыми, резкими пятнами выделяются на фоне черных материй, черных вуалей, спадающих с головы у дам… При дворе траур по королеве португальской, близкой родственнице императрицы. И белые траурные перчатки на черном фоне гладких нарядов выделяются, напоминая белый оскал редких зубов в черной пасти оголенного черепа…
– Совсем немецкие похороны, – с улыбкой оглядевшись, замечает императрица. – Там тоже принято так сидеть, в белых перчатках при черном наряде…
Все улыбаются.
Невеселая, горькая улыбка у всех. Лучше бы они плакали…
Обширный театральный зал отведен для ужина.
Как бывали веселы здесь эти ужины порой! Особенно в небольших ложах, где ради тесноты тоже накрывались отдельные столики на три-четыре куверта. Обычно молодежь забиралась своими кружками в уютные ложи…
Тосты, смех, веселье, влюбленный шепот под шумок…
Даже и во дворце у Павла не может без этого шепота, лепета прожить веселая молодежь.
А сейчас не то у всех на уме.
Король уезжает. Как бледна Александрина… Павел держится поодаль ото всех, в тени, как будто стыдится окружающих, желает избежать и сочувственных взоров, так же как и насмешливых, бросаемых ему вслед врагами вроде Зубова, Моркова, Пушкина, Вяземского и других. О, он знает их всех хорошо! Конечно, сам не подмечает, не видит цесаревич таких взоров. Но он чувствует их на себе… Он многое чувствует, о чем не подозревают другие, никто в мире! Пожалуй, его бы тогда родная мать назвала сумасшедшим и еще при жизни заключила, радуясь облегчению в затеянных ею планах… Про них тоже многое знает Павел. Но молчит. Он молча, сам в себе, готовится к чему-то…
И только порой, случайно встречаясь на ходу с Александром, со своим первенцем, сразу пристально вглядывается в лицо, в глаза юноши… И сейчас же проходит мимо. Он еще не видит ничего в этих глазах, чего надо бояться ему, отцу своего первенца… А остального он не побоится, когда придет час… Он близок, это чует Павел. И хотел бы запрыгать, запеть…
Но еще сумрачнее и строже становится его лицо. Он словно видит большой зал во дворце. Свою дочь, себя… Свою мать… Слышит, как ненавистный фаворит подходит и тихо говорит ей:
– Король не придет!
Проклятая минута!
Нет, святая минута! Она приближает что-то прекрасное, великое… И забывает о перенесенном стыде Павел, о годах гнета и мучений… Но тут же поспешно отходит ото всех, чтобы кто-нибудь не прочитал затаенных дум Павла на его лице. Из дальнего угла окидывает окружающих взором хозяин. И только на одно лицо хочет и боится поглядеть: на лицо матери.
Он поглядел раз, что-то прочел на нем, обрадовался… И боится поглядеть снова, чтобы не испытать разочарования, не прочесть иной вести… Не такой радостной для него, для наследника, но более желанной для самой государыни, матери его.
Как даровитая, прирожденная комедиантка, Екатерина чувствует упадок настроения у своей блестящей «публики». Она желает красиво доиграть роль до конца. Она умеет оживлять большие толпы, забавлять пустяками и веселить сквозь слезы.
Преодолев свою грусть и слабость, обходит она ужинающих, останавливается у разных групп… Всем находит ласковое, милостивое слово, в то же время дает явное доказательство, что императрица не пала духом, что она спокойна и здорова, а не собирается умирать от огорчения, как шепчут ее некоторые «друзья»…
И понемногу меняется вид и настроение похоронного пира. Звучат кое-где шутки, смех… Звенят бокалы, края которых сталкиваются друг с другом, орошая пеной цветы, брошенные на роскошно убранный стол…
Все было бы хорошо. Но отчего так бледна Александрина? Отчего суров и неулыбчив ее отец? Отчего так медленно движется вперед грузная фигура императрицы? И даже словно меньше ростом стала она, хотя старается так же высоко, гордо нести свою красивую еще голову, как это делает всегда…
Варвара Головина, сидя рядом с молодой графиней Толстой, негромко говорит ей:
– Я видела твоего мужа у великого князя… Вчера ночью… Я знаю кое-что… Побереги его… И надо поберечь Александра…
– О, пустое… Тут нет ничего… Так, вздор… Дела по службе… Ты ошибаешься, Barbe. Но как бледна Александрина…
– Ничего, все пройдет. Я даже рада за нее, что так вышло. Какой злой, бездушный человек! Она не была бы с ним счастлива…
– И я так думаю, – говорит Толстая.
Тарелка почти пуста перед нею. Она не нужна. Молодая женщина берет тарелку, поднимает над плечом, чтобы лакей, стоящий сзади, переменил прибор.
Но вместо руки в перчатке чья-то женская прекрасная белая рука с крупным бриллиантом на пальце берет тарелку.
Толстая оглянулась, вскочила, вспыхнула, как огонь. Дрожит смущенный, испуганный голос:
– Ах!.. Ваше… – Голос дальше оборвался.
– Вы испугались меня, графиня? Вы меня боитесь? Что во мне нынче такое страшное?..
– Я смущена, ваше величество, что не взглянула назад… отдала вам тарелку…
– Что же? Я стояла недалеко… говорила с Львом Александрычем… Вот он сидит. И пришла вам на помощь… О чем толковали, сударыни?
– Да так, пустяки… Много чудаков еще есть у нас… Вот этот князь Белосельский… Чванный какой-то – страх… А надо бы думать, понимать должен кое-что. Побывал повсюду, в чужих краях. Видел, как люди живут…
– Дорога дурака не красит… Только рака красит горе, – с легким невольным вздохом произнесла государыня. – Ну, веселитесь… Ай, батюшки, пудры сколько с прически на платье насыпано… На черном выдает. Не то что на цветных туалетах. Да, к слову: Малюшкин наш, князек, как потешил меня… Тоже во Франции побывал. Видел, что там пудра у франтов на спине белеет. Не понял, что осыпалось с парика. Приехал, спину пудрить себе велит. Такая, мол, последняя мода в Париже! Забавный…
– Спину пудрить… Ну, это стоит смеху!
И обе молодые собеседницы государыни громко засмеялись от души.
Дальше идет императрица, сыплет ласки, шутки…
Она решила с блеском доиграть свою роль до конца.
* * *
Слабо освещена неуютная, обширная спальня.
Мария Федоровна уже в постели. Но она не спит.
Павел в шлафроке, в туфлях, с колпаком на голове расхаживает по комнате, вроде своей матери. Но в наружности, в движениях сына нет той силы и законченности, как у матери.
На ходу он и здесь, в туфлях, марширует, как на плацу, вытягивает носок, ставит сразу, по-птичьи, на мягкий ковер большие, не по росту, ступни своих слабых, тоненьких ног… Такие же несоразмерно большие кисти рук взлетают почти при каждом шаге, и забавная тень рисуется на ближней стене. Порою одна рука хватает разлетевшиеся полы халата, запахнет их, упадет – и полы опять разлетаются, как повисшие, трепетные крылья большой водяной птицы пеликана, бредущего на тонких ногах и приседающего слегка на ходу, движеньем крыльев сохраняющего равновесие…
– Когда же это кончится, наконец? – на высоких нотах, визгливо и в то же время хриплым, срывающимся часто голосом выкрикивает Павел. – Сил моих нет! Столько лет терплю!.. С самого дня рождения! За что судьба потешается надо мной? Кто проклял меня? Все живут как люди… Один я… Вот уж полвека скоро маюсь… И нет конца… За что? Почему? Ведь спрашиваю, Мария Федоровна: почему?
Молчит она. Отвечать нет смысла. Весь день хорошо прошел. Но среди вечера подул южный ветер, и сразу нервы разошлись у цесаревича. Едва мог он вежливо проводить императрицу и гостей… Но здесь, в четырех стенах, отводит душу, клянет судьбу, и мир, и людей… И негодует, и проклинает. Плачет порой, пока усталость не охватит взмятенную душу, больное тело и он уснет тяжелым, тревожным сном.
Слушает молча жена и ждет, скоро ли смолкнет Павел.
А он опять заговорил:
– У меня, в моем дому, насмешки, глумленье надо мною! Думают, я не замечаю ничего? И другие говорят мне… Много говорят. Вот теперь сына против отца поднимать вздумали. Бабушка-де скоро умрет! Готовься царствовать. Тебе завещан трон, не отцу… Партию собирай! Отца чтобы не допустить, если он… Да-с, вот что вашему сыну толкуют. Добро, что еще молод, не испорчен… и робок мой сын… Ошибутся… Ни на что не осмелится наш сын! Я буду царствовать, я! И почему бы нет? Почему он? Почему все, да не я? Проклятье! Не нравлюсь… Матушке родной не нравлюсь… Никому не нравлюсь… Вам тоже не нравлюсь… А? Говорить извольте, если спрашивает муж… Почему? За что? Я ли виновен, что вышел таким? Я другим мог быть… Рост разве мой? Вот рука моя! Мужчины рука! Нога тоже настоящая! Большая, широкая… А тут!.. – Он ударил себя по бокам, по груди. – Задушили, заморили… В пуховиках томила бабушка, императрица покойная. Отчего мать не вступилась? Вырастила же моих сыновей!.. Вон какие… Мои ведь они! А? Я вам говорю! Или не мои? Вон нос у Константина – мой совсем… Александр – он на вас, но и на меня походит… Мой он сын, я спрашиваю?..
– Мой друг!..
– Не слезы ль снова? Не терплю! Не обижаю вас, не сомневаюсь. Подтверждения словам моим хочу… Только и всего-с!.. Мой сын?
– Ну можешь ли ты…
– Мой, значит! Какой большой, красивый… И я таким бы мог быть… Заморили, задавили с колыбели… Потом Панин калечил… Душу извратил, тело засушил… Виды были на то… Политические виды у матушки моей!.. Хе-хе-хе!.. И потом душили… И теперь… Сорок два года давят, дышать не дают… И говорят, что зол я… Что причуды у меня… Разве я не был бы добрым? Разве жаден, завистлив я? Людей не люблю? Бога не боюсь? Не жалею всех?.. Жалею. Да себя больше всех жаль… Нищий счастливее меня: у него мать была, семья… У него сыновей не отымали… Его не теснили, не давили. Он мог смеяться, когда весело, плакать, когда скука… А я не могу. Должен по чужой флейте плясать… Оттого и стал таким… Вот-вот…
Он подошел к зеркалу и пальцем стал тыкать в стекло, в свое изображение, которое неясно отражалось там при свете шандала на ближнем столе.
Вдруг произошло что-то странное.
Павел схватил тяжелый бронзовый шандал и с размаху ударил в то место, где отражалось его смешное, теперь искаженное гневом лицо.
Гулко пронесся удар, звук которого отражен был доской под стеклом.
Звеня, посыпались осколки.
В ужасе вскочила великая княгиня, кинулась к мужу:
– Что ты сделал, друг мой?
– Ничего, смотри… Какая рожа!.. Души моей не видно!.. Вот рожа… Ее видать!
Он как зачарованный продолжал глядеть в зеркало.
Что-то странное получилось там.
Куски выпали, но небольшие. Слабая рука выкрошила рану в гладком стекле. И зеркало отражало лицо Павла, но вместо носа чернела выбоина. Другая темнела на виске, словно глубокий пролом. Трещина пришлась там, где отражался рот, и искривила его в странную улыбку.
Потом, четыре года спустя, увидя мертвого мужа, Мария Федоровна вспомнила эту минуту. Но сейчас другая мысль охватила ее безотчетным, леденящим страхом.
– Зеркало разбил… Мертвец… покойник будет в доме…
– Не в этом, нет, не в этом! Я так не хочу!.. И заставлю самую судьбу изменить свои решения!.. Я знаю ее волю… Нынче вечером я читал ее…
– Где, друг мой? Дорогой мой муж, успокойтесь… Вы больны… Где вы читали? Что?
– Смерть!.. Я прочел слово «смерть». Где? На лице императрицы… у матушки моей… Тс… молчите… Никому ни слова пока… Тс… Хе-хе-хе… Я прочел! Как весело!.. Как тяжело мне! Проклят я!.. Прокляты! Прокляты все!.. Прокляты злобной судьбой!..
Сменяя рыдания смехом, упал он к себе на кровать и умолк понемногу…
* * *
Полтора месяца прошло.
Самые глубокие раны если и не заживают порой, то люди перестают чувствовать невыносимое жжение, острую боль первых дней.
Все притупляет незримое, ласковое время, все мертвит своей холодной прохладой, веющей в душу, всесильной рукой!..
Не плачет так часто и сильно юная княжна. Даже снова стала улыбаться порой… Поправилась и бабушка ее, императрица. Заботы по царству, придворные печали и радости, безделье и дела снова наполняют ум, привычный к неустанной деятельности.
До конца октября еще сильно недомогала императрица, но дел набралось столько, самых важных, неотложных, что пришлось пересилить себя и недуг.
Когда Роджерсон уговаривал ее полежать, поберечь себя, она отвечала с оттенком раздражения:
– Столько лет знаете свою больную, и все одно поете! Стоит мне переломить болезнь, она и пройдет. Не в первый раз!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.