Электронная библиотека » Лу Саломе » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Два лика Рильке"


  • Текст добавлен: 29 апреля 2020, 14:41


Автор книги: Лу Саломе


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Однако я тотчас ответила: «Получила и прочла “Белую княгиню” – я даже думаю, что Дузе в этой роли была бы великолепна, она словно создана для нее, однако очень немногие люди смогли бы понять саму эту пьесу, особенно ее конец, лишь слегка обозначенный, тающий словно сон… Боюсь, что Вы снова изнуряете себя, стараясь помочь. Но разве здесь можно помочь? Я всё понимаю, но я знаю Вас и потому боюсь за Вас».

В одном более раннем письме Рильке заверял меня в своей убежденности, что эта встреча предназначена ему судьбой и что произошла она в чрезвычайно важный для них обоих период, в момент перехода, ожидания и колебательности. Однако одновременно он описывал состояние большой актрисы, страдающей от мучительного понимания, что дружба, основанная на доверии, восхищении и общей работе, неизбежно придет к печальному концу, полному упреков, недоверия, горечи. То была большая опасность для нее и, быть может, также и для ее подруги, с которой она вынуждена была расстаться. Я не была знакома с этой юной дамой, о которой Рильке говорил, что она никогда, при всем ее даровании, не сможет писать тех стихов, о которых они обе мечтали. Во всяком случае казалось, что это она источник внутренних конфликтов и страданий бедной Дузе, которая в итоге жила в атмосфере постоянных ссор и раздоров.[39]39
  Современные биографы Дузе сообщают, что, оставив театр в 1908 году, актриса в течение двух лет была в любовной связи с итальянской феминисткой Линой Полетти.


[Закрыть]

Наконец Рильке понял, что попытка непосредственной помощи превосходит его силы, и однажды я получила письмо, начинавшееся так: «Да, это действительно уже слишком, наступил момент, когда я – пас».

Со временем я узнала подробности того венецианского лета, от которого ждала столь многого в связи с расшатанными нервами нашего друга. Разумеется, путь, которым он шел, был ему предназначен, то был его путь. Однако испытанием для него это было все же жестоким.

Рильке нашел Дузе в обстоятельствах весьма печальных и безутешных. Она страдала не только от потери этой дорогой для нее подруги. Одновременно с этим исчезла и надежда на произведение, над которым синьора П<олетти> уже несколько лет работала. Так было предначертано этой большой артистке, жившей в привычном воодушевлении твердой веры, что вместе с этим начнется горячо ожидаемое ею обновление всей ее жизни и ее искусства. После долгого перерыва, возникшего в ее деятельности, иногда всплывали те или иные более или менее обнадеживающие планы. Появлялся на горизонте Моисси[40]40
  Александр Моисси (1879–1935) – немецкий и австрийский актер, уроженец Триеста.


[Закрыть]
(с Рейнгардт на заднем плане), однако она не смогла ни на что решиться, меланхолия ее росла, приняв чудовищные размеры. И вот Рильке захотел ее спасти! Страдал он при этом несказанно, до тех пор, покуда уже больше не мог. Как будто кому-то где-то на этой Божьей земле удавалось потушить это вечно горящее, само себя пожирающее пламя!

Он был счастлив своим знакомством с Дузе, счастлив, что мог заботиться о ней; каждый день он был открыт для нее, ежечасно в полной готовности, однако медленно растущий страх начал заполнять его. Вскоре он убедился, что вместо того, чтобы успокаивать ее, он сам плачевно подпадал под обаяние ее мучений. Однажды он появился у моего брата совершенно растерянный: Дузе исчезла. Никто не знал, куда она сбежала. До этого между двумя женщинами, по-видимому, разыгралась бурная сцена. Мой брат, которого с актрисой связывала близкая дружба, заразился рилькевским страхом. Весь вечер прошел в бесплодных поисках. Вернувшись ни с чем, Рильке от волнения слёг.

На следующее утро Дузе объявилась. Она уезжала в Мурано или в Кьоджа. Посмеиваясь, брат рассказывал мне, что Рильке признался ему, что каждое утро смотрелся в зеркало, желая убедиться, что за ночь не поседел. Как ни печально все это было, все же случались и вполне комичные эпизоды. Иногда Рильке с бесконечным юмором рассказывал такое, что при всем моем страхе перед опасными виражами я хохотала до слез. Однажды они вместе с синьорой П<олетти> поехали на острова. День был исключительно хорош, Дузе, в виде исключения, была в умиротворенном и светлом настроении. Serafico тихо благодарил Бога; расположились на траве, пили чай, спокойно и мирно беседуя. После столь многих дней, пропитанных отчаянием, наконец-то немного покоя! Однако злой рок в образе коварного павлина не дремал, медленно и незаметно приближаясь к маленькой компании. И вдруг он издал пробирающий до костей крик прямо над ухом Дузе. Словно пронзенная молнией, задрожав всем телом, она вскочила в чудовищном волнении; то была трагедия. Синьора П<олетти> и бедный Рильке, по какой-то причине чувствовавший себя виноватым, не знали, что предпринять, чтобы ее успокоить. Чай, пирожное, всё было оставлено – прочь, прочь с этого проклятого острова, прочь от этой птицы, вестницы несчастья, немедленно домой – никого больше не видеть, никого не слышать, никуда больше не ездить!.. Прочь из Венеции, из этого города, приносящего несчастье! Таков был финал этой прекрасной прогулки! Однако Serafico странным образом чувствовал свою солидарность с павлином, приносящим столько бед. Вернулся он, полный угрызений совести, и, конечно, в первую ночь не смог заснуть ни на мгновенье.

Вскоре после этого Рильке подробно написал Дузе о средневековой мистерии «Страсти братьев Гребань» (если не ошибаюсь), спрашивая, не желает ли она сыграть в этой драме Mater dolorosa.[41]41
  Матерь скорбящую (лат.).


[Закрыть]
Он уверял, что это может стать венцом всей ее жизни и искусства. Мы были тогда в Дуино. Воодушевленная его идеей, она ответила, и Serafico, радостный от ее согласия, сияя, тотчас рассказал мне о том, как и что он придумал для Дузе. Вспоминаю, как чуть печально я покачала головой: «Не рассчитывайте на это, – сказала я ему, – через неделю она изменит свое решение и забудет об этом». Я не ошиблась, а для него это стало и в самом деле большим разочарованием. Но ведь чтобы поверить в такую идею, надо было быть таким наивным и доверчивым, каким был наш поэт.

Так закончилось его знакомство с этим гениальным, страдающим существом. Свидеться еще раз с Дузе[42]42
  Справедливости ради стоит сказать, что Дузе все же вернулась на сцену в 1921 году. Скончалась она во время гастролей от воспаления легких, промокнув под холодным дождем.


[Закрыть]
ему уже было не суждено.

VI

В сентябре я снова была в Дуино, куда тотчас приехал и Рильке, поскольку хотел подробно обсудить со мной свои планы на осень и зиму. Он снова вошел в период нерешительности и утомленности. В Дуинском замке он в этом году не хотел оставаться, его страшила суровость местного климата. Венеция после известных печальных обстоятельств не вызывала приязни. Он подумывал о Париже, однако не очень всерьез, так как тосковал по какому-то другому решению, мечтая о новых созерцаниях и пейзажах.

Мы часами обсуждали его планы, он отбрасывал их один за другим, не в состоянии на что-либо решиться. И это длящееся беспокойство, эта потребность в постоянных переменах позволили мне узнать ту единственную мысль, то единственное желание, которое приводило в движение его душу. «Одно только нужно…»[43]43
  Княгиня приводит рилькевские слова, на самом-то деле заимствованные из Евангелия от Луки (10:42), слова, сказанные Христом Марфе, сестре Лазаря. Речь идет о так называемом «едином на потребу», то есть о поиске Царства Божия и правды Его, ибо всё остальное приложится. Ср. у Тихона Задонского: «Спрашиваешь ты, что значит «единое на потребу». Можешь сам рассудить, что это говорится о вечной жизни. Говорится, что она одна только нам нужна…»


[Закрыть]
Но какого постоянного усилия это требовало! Последнее время было действительно мучительным, истощающим его нервы. У нас он мог по крайней мере передохнуть; когда мы с ним проводили время в разговорах, то, как он сам меня заверял, это всегда его успокаивало; осень у нас на Адриатике несравненно прекрасна, и он всецело наслаждался ею. Однажды мы ездили в Градо, где впечатление на него произвела не столько архитектура собора или византийские реликварии и раки с мощами, сколько молодая крестьянка, показавшая нам – в отсутствие церковного служки – ризницу. В этой женщине было удивительное сходство с одной из венецианских мадонн с утонченными руками, которую можно найти на полотнах Беллини. Рильке был в полном восхищении ее обликом, хотя в этой, фриульской, местности такие благородные лица встречаются довольно часто. «Ради всего святого, Serafico, не вздумайте и эту женщину тоже спасать», – сказала я ему. Что очень его насмешило.

Короткая запись сообщает о нашей прогулке в «долину фиалок». То было изумительно расположенное место, пейзаж, любимый мною с детства, одна из тех впадин в карсте («карстовая воронка»), что похожа на кратер и неожиданно открывает вам роскошную флору. Наша долина была особенно глубока и протяженна. Посредине нее располагался небольшой луг с несколькими фруктовыми деревьями. Вокруг широкими ступенями шла горная порода, образуя своего рода амфитеатр. Маленькая долина заросла деревьями, кустарником, растениями в невообразимом сплетенье и буйстве. Запутаннейший хаос, сплошь усеянный цветами. Казалось, что здесь, возле бесчисленной сирени и белых фиалок, цветших прекраснее, чем весной, все здешние дикие карстовые цветы назначили свидание, испуская аромат. Какая полнота цветенья в столь укромной долине! Это я и хотела показать поэту. И пришли мы в нужное мгновенье, в божественное мгновенье. Как раз зацвели цикламены – всё заполнял их аромат – сотни и тысячи маленьких белых бабочек порхали, светясь над цветами. Serafico сиял, у нас с ним было одинаковое выражение лиц: неземное, райски-блаженное! Не могу назвать это иначе. Мы сели на траву и жили среди цветов и бабочек – не касаясь друг друга и не разговаривая. Мы не сорвали ни одного цветка, это показалось бы нам святотатством. Мне никогда не забыть этих мгновений чистого, редкого счастья. Но откуда пришло оно к нам?

Маг снова приоткрыл ворота…

Несколько дней спустя мы побывали в Саонаре, прекрасно расположенной (возле Падуи) вилле графини В. Оттуда поехали на Ойганские (Euganeischen) холмы, посмотрели Праглию и сказочные сады Вальсандзибио со статуями, фонтанами и лабиринтом. Один из укромных садов я назвала «покинутым мною райским местом». «И тем он еще прекраснее», – добавил Рильке. И все же самым незабываемым впечатлением стало посещение Арквы с могилой Петрарки. Уже начинался вечер, неописуемая тишина обнимала ландшафт – одиноко и величаво возвышался простой каменный саркофаг перед темной церковью. Рильке затих. – Могла ли я тогда подозревать, что скоро придет день, когда и он тоже отыщет и обретет в далеких уединенных горах тот покой, которого никогда не было дано знать его порывистому сердцу?

В конце сентября мы покинули Саонару, чтобы отправиться в Брешию, чтобы посмотреть Викторию, старшую, более строгую сестру той Виктории, которая в Лувре.

Когда мы прибыли в Верону, мне захотелось преподнести дорогому Serafico сюрприз. В Саонаре я была особенно опечалена тем, что очаровательная дочь семейства знала немецкий не настолько, чтобы наслаждаться стихами Рильке. Я пыталась перевести для нее на итальянский те стихи, что он вписал когда-то мне в маленькую книжицу, – перевести свободными стихами, но с интонированным ритмом, и первым стихотворением была «Юная девушка». Когда же мы ехали, молча сидя друг подле друга, то я мысленно была занята «Возвращением Юдифи». Я знала ее наизусть; итальянские фразы приходили сами собой (мне кажется, Рильке при этом неосознанно занимался телепатией); мне оставалось их записывать. И вот, покуда он, ничего не замечая, был погружен в себя, я усердно царапала в записной книжке, и, когда мы прибыли в Верону, я была готова. Перед базиликой Сан-Дзэно я остановилась и повела удивленного поэта к хорам позади главного алтаря. Я предложила ему полюбоваться Мантеньей над нами. Легкий аромат ладана витал в помещении, церковь была совершенно пуста. Я знала, как Рильке любил атмосферу гармонии, когда читал стихи. И вот с бьющимся сердцем я прочла ему здесь вполголоса его «Юдифь» по-итальянски. Как я обрадовалась, когда увидела, что он доволен! Это стихотворение навсегда осталось его любимым среди тех маленьких переводов, на которые я отважилась. – На следующий день мы поехали в Бергамо. Когда поздно вечером мы возвратились в Верону, поэту очень захотелось вновь увидеть ту арену, что была полностью залита лунным светом. Но, к нашему разочарованию, тяжелые ворота были уже заперты, как о том нам сообщила добрая толстая старая женщина, хранившая под аркой амфитеатра ключи. Чтобы утешить нас, она предложила нам открытки и фото. Но когда я увидела печальное лицо Serafico, то завела на моем венецианском диалекте (весьма схожем с веронским) с неописуемым красноречием разговор с этим симпатичным Цербером в женском варианте. Я дала ей понять, что поэт специально приехал из страны варваров, чтобы увидеть эту арену в лунном свете, что он перевел Данте и был в родстве с «Кан Гранде».[44]44
  Cangrande della Skala (1291–1329) – итальянский дворянин, самый знаменитый в семействе делла Скалы, которое управляло Вероной с 1277 по 1387 годы. Известен прежде всего как главный покровитель Данте.


[Закрыть]
(Кажется, я даже утверждала, что он происходит от него по прямой линии!) Рильке стоило больших усилий сохранять серьезность под изумленными взглядами доброй женщины, но слово «poeta»,[45]45
  Поэт (ит.).


[Закрыть]
слава Богу, в Италии еще сохраняет свою волшебную силу. Ворота были открыты, и для нас одних была луна и арена столько, сколько мы хотели. Я все еще вижу нежный силуэт Рильке высоко вверху на краю амфитеатра.

Потом были несколько дней в Дуино, когда мы принимали гостей, визит которых весьма заинтересовал и развлек Рильке. То были молодой король Мануэль фон Португал со своей тетей, доброй и милой эрцгерцогиней Марией Йозефа, которые этой осенью остановились в ближней от нас Мирамаре. Поскольку мы знали, что король очень музыкален, то пригласили наших друзей из Триестского квартета, и так вот случился прекрасный вечер, посвященный Бетховену и Моцарту. В огромном зале предков, где со стен на нас пристально смотрели патриархи Аквилеи в пурпурных одеждах и Торриани, правители Милана двенадцатого века, в доспехах и на лошадях, юный король молча слушал музыку. Он и его тетя со своей придворной дамой были в этот день нашими единственными гостями.

А сейчас хочу поведать об одной впечатляющей истории, которая всерьез захватила поэта. Как-то мы рассказали ему о нашем английском друге, очень умном и образованном человеке, когда-то служившем губернатором одной большой колонии в Тихом океане, который, будучи нашим гостем в Лаучине, захотел провести опыт с «Planchette»[46]46
  Дощечками, планшетками (фр.).


[Закрыть]
, посредством которых можно было приладить грифель или карандаш для «автоматической» записи, чтобы протоколировать связь с оккультным миром. Я совершенно не медиум, и, сколько ни пыталась действовать в этом направлении, всегда без малейшего успеха. (Рильке был этим чрезвычайно недоволен, полагая, что я в качестве многолетнего члена Society of Psychical Research[47]47
  Научного психологического общества (англ.).


[Закрыть]
должна иметь привилегию на вызывание духов). Зато Паша – мой сын – и одна наша знакомая дама добивались впечатляющих результатов. После чего Рильке тоже захотел сделать попытку. И вот однажды вечером я принесла в красный салон желанные «планшетки», и мы начали сеанс, мой сын взял грифель, я села возле него, в то время как Рильке, находясь далеко от стола, молча писал вопросы, которые показывал нам лишь после полученных ответов. Для меня дело заключалось в том (и в этом я поспешила себя уверить), что в продолжение всего сеанса обнаруживало себя подсознание поэта. Я принимала живое участие в происходящем, хотя, уже достаточно насмотревшись подобного, была преисполнена немалого скепсиса. Рильке воспринимал это иначе, и неожиданные ответы, временами оказывавшиеся просто прекрасными (я почти всегда находила в них его собственный стиль, словно бы они надиктовывались им самим), производили на него глубокое впечатление. Вначале было своеобразное вступление («король Манфред») и несколько с трудом читаемых латинских фраз. Рильке сразу спросил меня о дантевских стихах по поводу сына Фридриха II: «Biondo era e bello e di gentile aspetto…»

Но потом стало казаться, что Гогенштауфенов вытеснил, начав самоутверждаться, другой дух, существо, назвавшее себя «Незнакомкой» и пожелавшее разговаривать с поэтом. Началась долгая беседа; и, хотя вопросы были тщательно потаенны, ответы оказывались почти всегда понятны. Рильке был в высшей степени взволнован и напряжен. Воспроизведу несколько его вопросов и те ответы, которые я в тот вечер записала: «Какие цветы любила ты здесь?» «Венки из роз, венки из терний». «Как мне называть тебя?» «Улыбка, слезы, цветы, фрукты, смерть». А потом: «Путешествие… вверх на гору, вниз в долину только к звездам… Ты будешь звучать как волны, там, где сталь нежно касается ангела…»

Сеанс длился долго, иногда почерк становился совершенно неразборчивым. И все же некоторыми ответами Рильке был весьма смущен и поражен – теми, которые воодушевляли его и призывали отправиться в Испанию. (О чем он, впрочем, и сам частенько подумывал, прежде всего о Толедо). Он собственноручно скопировал так называемый «протокол»; то же сделал и после последующих трех сеансов. И действительно, казалось, что эти фразы – временами искаженные и бессвязные – почти всегда касались Толедо, постепенно это становилось всё яснее. На следующем заседании можно было прочесть: «Красная земля – зной – сталь (кинжал) – цепи – церкви – окровавленные цепи…» Потом: «Беги вперед, я последую за тобой… Мост, мост с колоннами в начале и в конце…» И позднее: «Чувствуешь ли ты Ангела? Времена шумят словно леса». Незнакомка рассказала о себе, что очень давно она была убита. В следующий раз она сказала: «Для тебя-то время бежит, для меня же оно тихо-тихо стоит». Потом казалось, что она снова намекает на путешествие Рильке: «Когда ты туда прибудешь, иди под мост, туда, где большие скалы, и пой там, пой, пой». Рильке спросил: «Да, но как мне потом позвать тебя?» Ответ: «Всё звучит, но ты это спой сердцем». И тогда Рильке спросил, и я увидела этот вопрос пылающим на его губах: «Да, но у моего сердца нет сейчас голоса; почему? почему?» «Что ж, так-то лучше – я свечусь постоянно, но между мной и тобой часто тени…»

В последний вечер он спросил: «Твои ночи, помнишь ли ты еще свои ночи?» Почти в то же мгновение грифель написал: «Цветы олеандра убивают в ночи… Прохладные фонтаны, старые кипарисы, детские голоса, звуки лютни…» – На вопрос: «Часто ли ты плакала?» – пришел ответ: «Лишь если меня звали по имени». Потом показался неясный рисунок и наконец: «Меня зовут, я ухожу». И больше Незнакомка не говорила.

На следующее утро в день своего отъезда Рильке записал еще вот что: «В ночь на 7 октября Паше приснилось следующее. Мы находимся на корабле: княгиня, ее сестра, он и я. Корабль кажется очень большим в длину, “похожим на аллею”. Я поворачиваюсь к нему и говорю: “Vous savez que vous revez?”[48]48
  Вы знаете, что видите сон? (фр.).


[Закрыть]
“Non”.[49]49
  Нет (фр.).


[Закрыть]
“Eh bien,[50]50
  Так вот (фр.).


[Закрыть]
– делаю я распоряжение, – dites-moi demain que je ne resterai pas a Tolède, que j`irai au Sud…”[51]51
  Скажите мне завтра, что я не останусь в Толедо, что я отправлюсь на Юг (фр.).


[Закрыть]
и показываю: “là”.[52]52
  Туда (фр.).


[Закрыть]
И открылся вид на город, открылись голые холмы и на одном из них город, «словно ниспосланный», окруженный стенами, а на стенах очень много башен. (Сон этот Паша рассказал мне сегодня утром)».

Эти «планшетки» – оккультные они или нет – покончили с нерешительностью Рильке; сейчас он знал, куда должен отправиться; его звал Толедо. По пути он собрался заехать в Байонну, ибо другой дух утверждал, что «Незнакомка» назвалась Роземундой Трарё и родом она отсюда, а кроме того добавил, что она «на его вкус слишком тоща»! Паша и я от смеха едва держались на ногах и с удовольствием познакомились бы с этим новым медиумом, который не смог бы написать ничего более комичного. Рильке же был весьма раздосадован и не желал ничего больше знать. Он поехал в Мюнхен, планируя провести там несколько дней перед большой поездкой в Испанию. Но едва он туда прибыл, как поступили разного рода беспокоящие известия от Марты; и когда я сама приехала на короткое время в Мюнхен – по дороге в Штутгарт, где должна была состояться премьера «Ариадны» – то нашла поэта в весьма подавленном состоянии. Он был рад возможности поделиться всеми своими затруднениями, признавшись, что, устав от долгой внутренней борьбы, вновь предпринял попытки связаться с медиумом, но не узнал ничего кроме обычных банальностей. Незнакомка больше никогда не появлялась. После того, как дела его были приведены в порядок, мы провели вместе множество прекрасных часов. Он был уже спокоен и радовался будущему путешествию. Сколь отрадны были наши с ним беседы! Еще одной большой радостью было поучаствовать в вечере, где Рильке прочел свои элегии, которые произвели на слушателей неописуемое впечатление. У меня было чувство, что однажды они пронесутся надо всей Германией как буря. Но и этот день ушел… Вскоре после моего отъезда Рильке отправился в Испанию.

VII

Испания! Горячо выношенное путешествие в Испанию! Он писал оттуда невероятные письма, которые следовало бы воспроизводить слово в слово. Между тем мне известно, что той зимой, несмотря на первые мгновения истинного экстаза, которому он отдался со всей огненной страстностью, он много страдал. Лишь единственный раз он написал, что, кажется, он у начала серьезной работы, но после утраты этой надежды в его душе снова воцарилось молчание. Сейчас, когда я могу окинуть всё мысленным взором, я убеждена, что на мучительном его пути каждый шаг был необходимым, приближая его к цели, что грандиозные впечатления от Толедо медленно, но неуклонно претворялись в его сокровенных глубинах. Он всегда жаждал чрезвычайного – однако не того, что называет так большинство и что непременно требует фальшивых, искусственных расточительных трат, дабы мочь сойти за таковое. Нет, он искал Сущностного, божественного, он искал чистый и простой смысл природы, которой он сам был частью, столь странно стоявшей сверх– и вне человеческого:

 
И те, кто видели его живым, не знали,
насколько он со всем в единстве был:
ведь всё – и эти глуби, эти дали,
и эти воды, этот травный пыл –
всё-всё лицом его и зреньем было,
в него всеустремлялось и любило…
 

Его первое письмо из Толедо было написано в день поминовения усопших.[53]53
  У католиков – 2 ноября.


[Закрыть]
Я читала и перечитывала, счастливая, что его ожидания не обмануты. Ему сразу же вспомнилась легенда о том, что Бог на четвертый день Творенья поставил солнце именно над Толедо: «Бог мой, сколько вещей я любил за то, что они пытались быть чем-то вот из этого, ибо в их сердце была капелька этой крови, а здесь такое всё, выдержу ли?» В этом письме, уникальном по извержению радости и воодушевления, он говорил о мостах, упоминавшихся «Незнакомкой»; уже в первый же свой выход в город он прошел по улице святого Фомы, а оттуда, не колеблясь, по Ангельской, пока не оказался перед королевским собором святого Иоанна (Хуана), чьи стены были полностью увешаны цепями и оковами, которые когда-то носили пленные сарацины – «окровавленные цепи»! Следующее письмо было тоже преисполнено восхищения незабываемым городом с его «явлением горы» на красной и охристой земле.

Но потом внезапно пришла весточка уже из Севильи. Месяца в Толедо оказалось достаточно. Он не мог больше выносить его климата с внезапными температурными перепадами, сменой ощутимого холода и изнурительной жары. И вот он снова взял посох странника, он, нигде не находивший остановки и покоя, пристанища и убежища. Один Толедо соответствовал его ожиданиям, Байонне был первым разочарованием. Лишь слияние Нивы и Адура, этот «свадебный жест», а также старинный мост Ортеза – воспоминание о Франсисе Жамме – подарили ему радость. Напрасно он искал на кладбище имя «Незнакомки». – Но после великого события Толедо он не мог уже полюбить Севилью (да и в Кордове он пробыл лишь несколько дней, сбежав в Ронду).

Все его письма после Толедо были печальны и унылы, он чувствовал себя безутешным, потерянным, в какой-то незнакомой, чтобы не сказать враждебной атмосфере. Он много читал, еще в Толедо ему попали в руки книги Фабра д'Оливе, одного диковинного француза наполеоновского времени. «То, что он говорит о музыке, о ее роли в жизни древних народов, вполне похоже на правду, например, о том, что молчание в музыке, иначе говоря, ее математическая оборотная сторона, было абсолютным жизнеорганизующим элементом еще в Китайском царстве, где принятый для всей империи основной музыкальный тон (фа) обладал величием верховного закона». И дальше: «Во всяком случае, во всех древних царствах музыка была чем-то невыразимо ответственным и очень консервативным;[54]54
  Ср. у О. Мандельштама: «В древнем мире музыка считалась разрушительной стихией. Эллины боялись флейты и фригийского лада, считая его опасным и соблазнительным, и каждую новую струну кифары Терпандру приходилось отвоевывать с великим трудом…» Суть заключается, конечно, в высочайшей, в сравнении с нами, чувствительности, сенситивности древних и в отношении к совести, и в отношении к красоте, и в отношении к другим, нами уже забытым вещам.


[Закрыть]
здесь – место, из которого многое можно было бы понять из того, что происходит с моими чувствами, когда дело касается музыки. Мне кажется, эта позднейшая видимость родословного древа придана крайне неправомочному рудиментарному чувству: это подлинное, даже единственное обольщение, что и есть музыка (ничто ведь не совращает иначе как в основе) лишь тогда может быть разрешена, когда она соблазняет к закономерности, к самому Закону. Ибо лишь в ней одной случается, что Закон, который обычно только приказывает, становится умоляющим, открытым, незащищенным, бесхитростным, бесконечно в нас нуждаясь. Позади этой передней стены из звуков к нам движется космос (das All), на одной стороне – мы, на другой – ничем от нас не отделенная, кроме как чуть-чуть шевелящимся воздухом, дрожит симпатия к нам звезд. Поэтому я так склонен поверить Фабру д'Оливе, что отнюдь не слышимое является в музыке решающим, ибо вполне возможно, что слушать ее приятно, однако при этом она не истинна; мне, кому исключительно важно, чтобы во всех искусствах решающим была не видимость, не его (искусства) «действие» (не так называемая «красота»), но та глубочайшая внутренняя причина, то погребенное бытие, вызывающее эту видимость, которые вовсе не должны быть рассматриваемы как красота, – посредством этого мне становится понятным, что в мистериях посвящали в обратную сторону музыки, в то блаженное Число, которое там делится и вновь сопрягается, из бесконечных многогранностей падая назад в единство, и что если это когда-то знали и укрывали в молчание, то чувство проживания в такой близи к неомрачаемому уже не могло быть совершенно забытым…»

Из Ронды поэт сразу же отправил Паше несколько открыток с видами; казалось, что незабываемое явление этого города, вздыбленного на двух крутых скалах, разделенных узким и глубоким речным ущельем, дает весомую правоту его сновиденному образу. Он жаловался на здоровье, чувствуя себя после Рождества больным; однако «как я не нуждаюсь в священнике между собой и Богом, точно так же и врач был бы неуместен, телесно я отношусь к моему естеству, к моей природе так же, как душевно – к Богу, бесконечно непосредственно. Конечно, так тяжелее, но зато точнее, бережливее, не на жизнь, а на смерть!»

В Ронде горечь его печали лишь возросла: «Я Вам скажу, княгиня (нет, нет, Вы должны мне поверить), что мне нужно измениться, основательно, в корне, иначе все чудеса мира напрасны. Ведь только здесь я увидел, как много мною потрачено безрассудно, абсолютно зря, нечто похожее испытывала святая Анжела: Quand tous les sages du monde, – говорит она, – et tous les Saints du paradis m`accableraient de leurs consolations et de leurs promesses, et Dieu lui-meme de ses dons, s`il ne me chageait pas moi-même, s`il ne commençait au fond de moi une nouvelle opération, au lieu de me faire du bien, les sages, les Saints et Dieu exaspéraient au-delà de toute expression, mon désespoir, ma fureur, ma tristesse, ma douleur et mon aveuglement…[55]55
  Если все мудрецы мира, – говорит она, – и все святые Рая одарят меня своими утешениями и обетованиями, а сам лучезарный Бог – своими дарами, но если Он сам меня при этом не изменит, если не начнёт в глубине моей души новое действие, то вместо того, чтобы все это принесло мне пользу, мудрецы, Святые и Бог стали бы сильно меня раздражать любым способом, моим отчаянием, моей яростью, моей грустью, моей болью и моим ослеплением… (фр.).


[Закрыть]
Ах, я не вполне далек от того, чтобы ожидать «nouvelle opération»[56]56
  Здесь: обновляющего действия (фр.).


[Закрыть]
от человеческого вмешательства, и все же к чему оно, раз моя судьба, похоже – идти мимо человеческого к чрезвычайному, идти к краю земли, как на днях в Кордове, где некрасиво-жутковатая маленькая собачка, сука, на самых сносях, подошла ко мне. То был ничем не примечательный зверь и, вероятно, был он полон случайными детенышами, о которых не сумеет позаботиться, но сучка подошла, поскольку мы были совершенно одни, подошла, как ни трудно ей это было и, подняв ставшие большими от забот и искренности глаза, стала искать мой взгляд, – и в ее взгляде настоящим, правдивым было всё, что идет поверх одиночки, я не знаю куда, в будущее или в непостижимое; растворение было таким, что она получила кусочек сахара от моего кофейного запаса, но это так, между прочим, о – совсем между прочим, ведь мы до известной степени служили с ней мессу, действие которой не имело ничего общего с подаянием и приемом, однако ее смысл и серьезность и наше взаимопонимание были безграничны. Такое может случаться лишь на земле, во всяком случае это такое благо – кротко пережить здесь такое, пусть даже неуверенно, пусть даже виновато, пусть даже совсем не героически, – чтобы в конце чудесным образом оказаться готовым к божественным отношениям».

Эти последние строчки вздымаются словно светящаяся радуга после мрачного грозового дня: покорная преданность и надежда – неописуемая Sursum corda[57]57
  Горе́ имеем сердца! (лат.) Ободряющий призыв, означающий: воспряньте духом, больше смелости и надежды!


[Закрыть]
поэта…

VIII

В конце февраля пришло письмо из Парижа. Рильке внезапно уехал из Ронды, на несколько дней остановившись в Мадриде. А потом он снова оказался в хорошо знакомом окружении, почувствовав, что оно всецело им завладело, и был этим весьма подавлен, разочарованный в своих ожиданиях. Он вынужден был признаться себе, что все эти три огромных события, мощно потрясшие его сердце: Дуино, Венеция и Толедо, – прошли мимо «как какой-нибудь антракт, как фрагмент глубокого сна под открытым небом».

Я пыталась как могла ободрить и поднять его дух и написала, что считаю его счастливейшим из людей: «Вы – большой, очень большой поэт, Serafico, и прекрасно это знаете. Вы влюбленный (не возражайте!), Вы влюбленный и притом влюбленный всегда (в кого, как и где – безразлично). У Вас есть маленькое ателье в Париже – и вот март, настоящая волшебная весна стучится в Вашу дверь. Позвольте же ей войти, Serafico, немедленно окликните ее!»

Жизнь в Париже дала ему новые силы, которые он приписывал влиянию самого города. И от жизни, этим городом излучаемой, оживало все, даже боль, нужда, ужас, всё пускало ростки на этой плодородной почве, цвело и росло неустанно, да – каждый камень его мостовых казался более задушевно близким, чем самая мягкая подушка где-нибудь в другом месте; да, камень, но можно было предположить и поверить, что происходит он от того самого камня, который Иаков клал себе под голову.

Он много писал мне о Марте, которую здесь снова разыскал, о их первом свидании, о трогательной радости юной девушки. Рассказывал о ее странном жилище, об их совместных спонтанных странствиях по Парижу, о своем беспокойстве за ее будущее. «И ведь я не могу ничего посоветовать, ведь я ни познавший, ни любящий, благодаря которым только и рождается вдохновение в сердце. Абсолютно нищим стою я перед этим богатым маленьким существом, возле которого… не столь обремененная горестями натура могла бы испытывать безграничное восхищение и творить».

Но я-то знала, что путь Рильке вел совсем в иное место, я знала, что он мог мимоходом к чему-то привязаться – нежно, восхищенно, мечтательно, – но лишь до тех пор, пока другая сила не завладела им; ибо ревнивый Бог не делится ни с кем!

К своей радости Рильке встретил Верхарна, которого чтил, и Ромена Роллана. Начал он с перевода писем Марианны Алькофорадо. Без сомнения, Бог на земле пребывал тогда непосредственно в этом незабвенном сердце португальской монашенки: «Что за беспощадное величие и все же как это страшно – зажечь любовь, какой пожар, какая беда, какая гибельность. Сгореть самой, если это, конечно, возможно, да ведь только это достойно жизни и смерти… Смешно после этого голоса, этой истории, которая проникает во все уголки сердца, продолжать и дальше халтурить в любви, быть счастливым чуть-чуть, быть недостаточно несчастным и вместе с тем проводить время, которое до известной степени уже проведено прежде, чем его начали». Но ведь Рильке всегда желал чрезвычайного, и в любви тоже и прежде всего в ней – однако ничто не достигало до высоты того негасимого пламени, которое горело в его сердце и устремлялось к Богу. Вот от чего он тогда так мучительно страдал.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации