Текст книги "Римского права больше нет"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
А вы не слышите музыки, мадемуазель Серая мышь, не слышите…
Один преподаватель лицея любил Германию больше, чем Францию, или, по крайней мере, так говорил, рассчитывая добиться невесть чего с помощью этих новых организаций, сокращенные названия которых фигурируют в витринах среди фотографий, запечатлевших прекрасную и счастливую жизнь французских рабочих где-нибудь в Дюссельдорфе или Штеттине, так вот, он, этот преподаватель, неосторожно приблизился однажды к «Трем звездочкам», где его узнали его бывшие ученики, по нему открыли огонь, но неудачно, и он улизнул. С тех пор он живет в гостинице «Центральная», итальянцев там больше нет, а у гестапо свои номера, и он отваживается появляться только в форме силезского полка, они не посмеют, думает он, стрелять в немца. Итак, все начинают понимать музыку. А вот владелец гаража – знаете, там, в предместье, возле бакалейной лавочки под голубой вывеской, – запирает он однажды вечером ворота своего гаража, а к нему подходит молодой человек и – бах! – из черного пистолета, пуля попала в глаз, выживет ли, неизвестно, а уж что ослепнет, это точно, и останется ненормальным – тоже факт. Перед зданиями, которые занимает полиция, установили рогатки, обмотанные колючей проволокой; часовые, им лет по шестнадцати, трясутся от страха и – ушки на макушке – ждут, чтобы первыми услышать музыку, музыку, музыку.
Продавец кроличьих шкурок, рыжий человечек весь в синяках, катит свой велик и звонит, звонит, звонит… Идет это он по улице, ну, знаете, где дом свиданий, и вдруг – трах-тарарах! – загремела музыка, пепеэфовцы[11]11
PPF – «французская народная партия» профашистской ориентации.
[Закрыть] схватились со смутьянами, бой по полной форме, пепеэфовцы – за каменную тумбу, а один, лежа на животе, все стреляет… И тут выходит хозяин борделя, почтенный такой дядечка, выходит, чтобы, значит, посмотреть, откуда переполох… пуля прямо в сердце! Разбили окно в аптеке, пролили из флакона синюю жидкость… Ну и дела! Звонит, звонит рыжий продавец-Музыка, фройляйн Лотта Мюллер, еще только начинает звучать здесь, в этом городе, который набит зелеными и серыми солдатами, где кишмя кишат мыши в накрахмаленных блузках и нитяных чулках. Но в окрестностях она заполняет уже весь величественный пейзаж, неподвижный и немой, крутится, поднимаясь все выше, выше, уже выходит из берегов; музыка и внезапно поднявшийся ветер поздней весны разворошили деревню, оживили покинутые дома, на развалинах появились таинственные призраки, неведомо почему падают телеграфные столбы, то и дело рвутся железнодорожные рельсы, а на днях даже вывели из строя местный аэродром; ваши люди теперь не смеют ходить по крестьянским дворам в поисках мяса, за деревянными чурками для газогенератора и даже за нашими парнями, которых вы наметили к отправке в Германию, и они смеются над вами, эти парни, да, смеются… вашим людям страшно услышать музыку… вот именно, музыку.
Ничего, ничего… Это ведь только маленькая прелюдия, большой оркестр репетировал не здесь, но он соберется здесь в полном составе, и тогда грянет, грянет музыка!
* * *
Придется исполнить ее прихоть. Лотта решила, что нам надо побывать на лоне природы, а тут мне как раз порекомендовали маленькую гостиницу, очень подходящую для влюбленных, и мне ничего не оставалось, как сдаться. Адрес дал тот самый преподаватель математики, у которого были такие крупные неприятности: еще бы, он очень добрый и говорит все, что думает. Теперь ходит в нашей форме, ни за что не скажешь, что он надел ее совсем недавно.
Лотта нарочно дразнила меня этим обер-лейтенантом. Меня злит, что она зовет его Вилли. Не люблю таких глаз, как у него.
Ясно, он ей и рассказал эту историю. А она делала вид, будто кто-то другой. Кто же еще? Ведь именно Вилли вошел рано утром к этим евреям, когда они были дома одни, муж и жена, в ванной комнате, дверь на задвижке, и, не сказав ни слова, начал палить из револьвера в эту самую дверь.
Муж брился и, как был, с мыльной пеной на подбородке, в пижаме, вылез через окно на крышу и бежал, поймать его не удалось. И только Вилли, любимчик Лотты, мог описать во всех подробностях, как выглядела женщина, убитая в ванне. Больше некому. У этого обер-лейтенантишки легкая рука на евреев.
Мы решили уехать сразу после заседания трибунала. Заседание было совершенно ординарное. Два смертных приговора. Одно небольшое происшествие в связи с делом, которое я не очень-то понял. Когда привели и поставили передо мной этого человека, на которого было противно смотреть – лицо в кровоподтеках, на ногах еле держится, – я прочел его дело наспех, боялся, что мы опоздаем на поезд. Его арестовали за то, что он стрелял в мэра небольшой деревеньки, который проводил реквизицию. С какого бока это нас касается? Пускай французы разбираются между собой сами! Ведь это не наш человек… Мое внимание обратили на то, что подсудимый эльзасец. Это все меняло. Я спросил, почему он поднял руку на свою родину? Он ответил по-французски – по-французски! какая дерзость: «Моя родина – Франция…» Солдат, который стоял рядом, плюнул ему в лицо.
Из-за всего этого мы чуть не опоздали. На перроне я уронил пенсне, Лотта ворчала, что это мой стиль, вечно я его теряю, мы побежали к своему вагону, к счастью, я не упал: она тащила меня за руку. Сели в поезд, когда он уже тронулся. Эти маленькие железнодорожные ветки выглядят очень забавно, чисто по-французски, они такие убогие… В нашем купе первого класса – nur fur die Wehrmacht[12]12
только для вермахта (нем.).
[Закрыть] – мы были одни. Иногда, на остановке, кто-нибудь открывал и тут же поспешно закрывал дверь. Мы взяли с собой курицу – заседание трибунала кончалось в двенадцать, а поезд уходил в двенадцать пятнадцать. Взяли овечьего сыра и фруктов. Словом, легкий завтрак. Лотта получила письмо от жениха, он на восточном фронте, воюет в составе европейских армий. Теперь она уже не говорила о Вилли, а надоедала мне со своим Буби. Было очень жарко. Первый по-настоящему знойный день. Я задремал. Лотта принялась перечитывать письмо. Просыпаюсь от мысли – не проедем ли мы свою станцию?… И велю Лотте быть внимательнее, станция называется… говорю название, но она не может повторить, пишу на клочке бумаги и снова засыпаю.
Не то чтобы я по-настоящему спал. Я размышлял над римским правом. Когда-то я даже преподавал его, но теперь думаю, что ради главенствующей роли германского права необходимо – и это мое глубокое убеждение – стереть все следы римского в современном мире. Римское право как основа государственных законодательств! Какой абсурд! К тому же противный самому духу германской нации. О кодексе Наполеона я уж и не говорю: одно то, что в нынешних немецких законах сохранились следы этого кодекса, показывает, чего они стоят. Фюрер совершенно прав, упразднение законов, как таковых, дает возможность учредить теперь, в подлинно германских условиях, Право, которое не нуждается в кодексе. Кодекса Гитлера не будет никогда! Мысль фюрера не поддается кодификации.
Было очень жарко. Я расстегнул воротничок. Нам не давали покоя мухи. Мы остановились на каком-то полустанке. Поезд все не трогался. Я спросил Лотту, уверена ли она, что мы не проехали. Не проехали, она следила по моей бумажке.
Шел, однако, четвертый час. Я забеспокоился. Поезд все еще стоял. Не пойти ли узнать, что случилось? Выхожу из вагона. Роняю пенсне, на этот раз сам его и поднимаю. Маленькая станция у подножья высоких гор. Что-то вроде деревушки на взгорье… Спрашиваю у станционного служащего. Он не понимает. Что-то говорит, но с таким акцентом, что я его тоже не понимаю. Увы, он говорит по-французски совсем не так, как доктор Гримм!..
Ну, хорошо, иду к начальнику вокзала. Он трижды просит повторить название станции. Смотрит мой билет. Ах, вот в чем дело! Мы сели не в тот поезд… Это другая ветка. Мы находимся в N. Нет, чтобы добраться куда надо, придется сначала вернуться назад. А отсюда поезд пойдет только завтра. Это конечная остановка. Впрочем, завтра по расписанию поезда нет. Только послезавтра. Последнее распоряжение оккупационных властей: движение поездов ограничено, поезда теперь отправляются по вторникам, четвергам и субботам.
Возвращаюсь к Лотте, объясняю. Она выходит из вагона. Все это ее абсолютно не трогает. Здесь тоже, конечно, есть гостиница. Да, но… Я договорился, что буду отсутствовать один день, – по средам трибунал не заседает. А получается, что и в четверг утром нас там не будет… Кроме того, в населенном пункте N. на прошлой неделе неизвестные совершили дерзкую вылазку… Здесь водятся террористы. Наши казнили семь заложников.
Она говорит, что я рассуждаю, как Вилли.
Я не хочу, чтобы заметили наше отсутствие? Ее это не касается. Ей плевать. Да, но мне… Спрошу у начальника станции, нельзя ли получить машину. Пусть позвонит по телефону…
У него румяные щеки, черные усы, покатые плечи. Форменная каскетка. Ничего толком Лотта от него не добилась. Вероятно, он был испуган. Она спрашивала, он отвечал «да», «нет». Я поинтересовался, не может ли он позвонить немецким властям. Немецким – нет. Французским – да. А они передадут немецким. Им надо объяснить, – вы меня поняли? – что майор фон Лютвиц-Рандау… Начальник станции просит, чтобы я написал свое имя на клочке бумаги, и с трудом разбирает мой почерк: фон Люте… Люте…виссе-Рандо… Правильно? Вы только скажите, пусть пришлют машину.
У него такой телефонный аппарат, с ручкой, которую надо крутить. Алло… Алло… На это ушло много времени. Он объяснил – я слышал, – что у него тут немецкий майор с дамой, своей секретаршей. Нельзя ли прислать за ними машину…
Выйдя из кабинета, он сказал:
«За вами приедут».
Лотта зевала. Было очень жарко. Одолевали мухи. А ждать не менее полутора часов. Поездка действительно не заладилась. Начальник станции был весьма учтив. Настоял, чтобы мы с Лоттой сидели у него в кабинете. На станции пусто, кроме нас, служащего и начальника станции – никого. Лотта откровенно скучала. Но что я мог поделать?
«В следующий раз, – сказала она, – с нами поедет Вилли…»
Я предпочел смолчать.
* * *
«Фамилия: Лютвиц-Рандау. Военный судья в чине майора; член национал-социалистской партии…»
«Пусть говорит сам!» – вмешался высокий брюнет.
Когда партизаны прибыли на полустанок, они в два счета отобрали у майора револьвер, втолкнули в машину его и Серую мышь. Крепкие ребята, в кожаных куртках – результат удачного налета, этими куртками вуаронская фабрика снабжала чуть ли не весь департамент Дром. Партизаны были совсем не похожи на французов, какими их представляла себе Лотта. Темноволосый великан, который не открывал рта всю дорогу, показался ей интересным мужчиной. Был там еще совсем молоденький широкоплечий блондин и коренастый крепыш лет тридцати. Она испугалась, когда крепыш дал пинка майору: ошеломленный тем, что с ними случилось, Kötzchen вертел головой в надежде увидеть германскую армию, которая бросится к ним на выручку. Но тут же успокоилась: с ней они были почти вежливы. Лотта вспомнила эсэсовца, который спал с еврейкой, и сказала себе: «А почему бы и нет?»
Теперь они здесь, в пустом доме на склоне горы. А до этого неслись в черной машине с ведущими передними колесами полчаса – час, съехали с дороги, остановились, шли через поле. Было еще совсем светло, но свет стал уже вечерним, боковым, лучи солнца скользили по земле. Когда люди умолкали, слышалось громкое пение цикад. Действие происходило на открытой площадке – что-то вроде террасы, расположенной над складским помещением; внешняя лестница спускалась прямо к гумну заброшенной фермы, там на шесте висел кусок трехцветной материи. Кругом – открытая местность без деревьев, желтая земля, чахлый вереск и в полукилометре – зигзаги горной дороги, похожие на лежащую букву «W».
Командир макизаров, круглоголовый великан с маленьким детским ртом над тяжелым подбородком, весил, должно быть, не менее двухсот двадцати фунтов и походил на камаргского табунщика. В действительности же он преподавал латынь и греческий где-то в окрестностях Сен-Флура. Сидя во главе стола, он руководил допросом. Слева от него, скрестив руки, стоял высокий брюнет, тот, что приезжал на станцию и так понравился Лотте. Справа сидел священник в сутане нараспашку, охотничьих рейтузах и с винтовкой на ремне. Лотту держали внутри дома. Несколько раз оттуда слышался ее нервный смех.
«Я вступил в наш партий, – майор фон Лютвиц-Рандау старательно подбирал французские слова, – в июле тридцать третьего, сразу после тридцатого июня…»
«Вас на это вдохновило убийство Рема?» – усмехнулся тот, кто вел допрос.
«Жан-Пьер, пусть он говорит сам!» – укоризненно заметил брюнет.
Майор обвел взглядом всех троих, как оглядывает поле боя солдат. Укрепил на носу пенсне и глубоко вздохнул.
«Я вступил в партий сразу после казни Рема и его сообщников, – стараясь выиграть время, майор тянул слова, – я сразу понял, теперь нужны юристы, в свете этих исторических событий нужно… wie sagt man?[13]13
как это говорится? (нем.)
[Закрыть] – полностью пересмотреть, wiederaufbauen…[14]14
построить заново (нем.).
[Закрыть] создать заново германское право».
Священник, худой, с большим носом и узловатыми руками, иронически присвистнул и принялся чистить ногти прутиком, который еще раньше тщательно заточил у них на глазах. Пленный повернулся к нему:
«Может быть, это не имеет значения для террористов… но Право есть Право…»
«А кто здесь террористы? – Жан-Пьер гордо вскинул голову, и, казалось, его серо-голубые глаза, как пули, вылетят сейчас из орбит. – Я капитан французской армии и…»
«Дай ты ему говорить», – снова вмешался высокий брюнет.
«Извините, – сказал майор, – но для нас вы террористы, вопреки законам войны и условиям перемирия, вы…»
«Для вас? Кого это – вас? Какое перемирие? Мы воюем против Германии с сентября тридцать девятого. Законы войны… с каких это пор существуют законы войны, по которым можно расстреливать заложников? Это вы нарушаете законы войны, это вы, вы террористы, и именно в этом качестве вас будут судить здесь, по всем правилам…»
«Дай же ему сказать», – повторил высокий брюнет.
«Извините, – продолжал майор, – но нам всегда говорили, что вы террористы…»
«И вы этому, конечно, верите, как верите всему, что вам говорят… Какие же террористы в таком случае подожгли ваш рейхстаг?»
«Коммунисты, – сердито ответил Лютвиц-Рандау, – Ван дер Люббе, Димитров…»
На этот раз его прервал высокий брюнет:
«Димитров! За кого вы нас принимаете, господин майор? Теперь вы обвиняете человека, которого признал невиновным ваш суд, которого оправдал ваш суд…»
«В то время, – сказал Лютвиц-Рандау, – наши суды были еще заражены духом римского права, кодекса Наполеона, еврейских законов… Сегодня мы бы не выпустили Димитрова, он был бы осужден… в соответствии с германским правом».
Это было странное зрелище. Аббат, управившись, наконец, с десятым пальцем, тут же принялся снова за девятый, восьмой… Не сводя глаз со своего прутика, он спросил:
«Почему вы хотите, майор, чтобы мы признали ваше германское право, если вы считаете кодекс Наполеона сводом еврейских законов? Но дело даже не в этом. Сколько людей вы уничтожили в соответствии с вашим германским правом?»
Лютвиц-Рандау отвернулся и ничего не ответил. Из дома доносился голос Лотты, но слов разобрать было нельзя. Ее допрашивали отдельно. И майор подумал, что она способна оговорить его ради того, чтобы выкрутиться самой.
«Я никого не убивал… – после паузы решительно возразил он. – Я служащий суда, в обязанности которого входит применять законы…»
«Какие законы? – вспыхнул Жан-Пьер. – Ваш фюрер упразднил все законы…»
«Наш фюрер, – сказал обвиняемый, – признает один закон – интересы Германии…»
«Маршал фон Паулюс, – перебил его брюнет, – придерживается другого мнения».
«Фельдмаршал фон Паулюс мертв. Наш фюрер сказал, что фельдмаршал фон Паулюс мертв…»
Аббат бросил свой прутик и захохотал:
«Мертв по германским законам, да? А те, кто утверждает обратное, – террористы? Не так ли?»
Майор с растущей тревогой прислушивался к звукам, идущим из дома. Сначала яростная перепалка, потом хныканье, а теперь Лотта говорила, говорила, говорила… Что же такого она могла им наговорить? Между майором и его судьями зияла пропасть – они не понимали друг друга. Он считал, что послушание и верность своему фюреру служат оправданием всех его поступков, как статья кодекса, гласящая, что он неподсуден. Они же, напротив, видели в этой рабской зависимости, в этой пассивности отягчающее вину обстоятельство, прямое доказательство виновности. Они, в сущности, давали ему шанс, позволяя сказать, что все-все, что можно поставить в вину не только майору фон Как-Его-Там, но и немцам вообще, всем немцам, – это именно фюрер и, как он говорит, «наш партий», они ответственны за все преступления, за расстрел заложников… Конечно, его судьи поступали не по-судейски великодушно, ему было бы так легко спастись с помощью лжи, пойми он только, что к чему. Обман его не смущал. Коль скоро речь шла о собственных интересах, то есть о том, что он называл интересами германской нации. Ложь была неотделима от системы. На свою беду, Лютвиц-Рандау не догадался, что именно надо солгать. Оказался жертвой собственной системы защиты. А он строил ее, упирая на величие, на верность идее национал-социализма. Не сумел понять, что, отрекись он от национал-социализма, его шкура осталась бы цела. Шкура, которой майор так дорожил. Ему казалось, что его губит глухо доносившаяся болтовня женщины, на самом деле он сам, его собственные слова обрекали его на гибель. Его правовая концепция, система защиты, которую он готовился применить в тяжелые времена, чтобы помочь Германии в тяжелые времена. Поэтому-то обер-лейтенант Вилли, гестаповец Вилли, и считал его пораженцем. Система защиты, благодаря которой поверженная Германия держалась бы с достоинством, импонирующим победителю, с достоинством бойца, который не сдается. И прочее и прочее.
Сейчас только Лютвиц-Рандау, он один, попал в скверную ситуацию, проверяя систему на себе. Но там, в доме, была эта Лотта… И тревога мешала ему сосредоточиться, отнимала уверенность, он давал путаные объяснения, запинался, подолгу молчал. Все это смешило аббата.
* * *
«Неизлечим», – сказал Жан-Пьер.
«Неизлечим», – сказал аббат.
И высокий брюнет, расцепив скрещенные на груди руки, подтвердил:
«Неизлечим».
Лютвиц-Рандау вздрогнул. Это ему кое-что напомнило. В третьем рейхе, когда врачи качали вот так головой и дружно объявляли больного неизлечимым, некоторое время спустя семья получала урночку с письмом, где говорилось, что уведомить своевременно не удалось и что дорогой больной преставился… И теперь он очень боялся, не означает ли это, что ему грозит эвтаназия.
Его заперли в маленькой комнате без окон, на полу охапка соломы, дверь с окошечком в форме бубнового туза, сквозь него видно небо, очень спокойное, очень желтое.
Майору казалось совершенно диким, как легко задержали его террористы, привезли сюда, допросили, и никто им не помешал, никто не поднял тревоги. Где же тогда, спрашивается, полиция, где жандармерия? Не говоря уж об армии. Он часто слышал о бандитах, которые скрываются в горах. Он видел этих бесноватых на заседаниях трибунала. Многих приговорил к смертной казни. Но никогда не представлял себе, что в повседневности они живут вот так, совершенно свободно. Что им принадлежит пространство, огромные просторы страны. Теперь стало, наконец, ясно, что вермахт держит в своих руках только пути и линии сообщения, только стратегические опорные пункты. Но чуть в сторону от них земля целиком принадлежит этим людям, им принадлежит страна. Они выставили у дороги часового. Не прятались. По крайней мере не производили впечатление людей, которые прячутся. У них были машины, горючее. Горючее… Невероятно!
Он ждал Лотту, ждал, что ее посадят в ту же камеру. Но Лотту так и не привели. Спустилась ночь, на улице слышались голоса. Там собралось человек десять. Они ужинали на открытом воздухе. Под конец молодой голос спел провансальскую песню. Усердно стрекотали цикады. Ласково квакали лягушки. Потом, сквозь бубновый туз, замигали звезды. На улице встали, задвигались. Что они сделали с Лоттой? Он ни разу не подумал о ней с нежностью. Женщина как женщина, если смотреть на нее без пенсне. Струйка дыма. Но хоть она тоже состояла в партии, он не был убежден в ее верности. В ее лояльности. Совершенно не убежден. Если она решила, что его песенка спета, а она еще может выкрутиться… Если будет только намек на это… Дверь распахнулась, высокий брюнет крикнул: «Эй, там, выходите!», он поправил пенсне, нагнулся, чтобы не стукнуться о притолоку макушкой, там, где редкие волосы прикрывали наметившуюся лысину, и спросил:
«Не могу ли я узнать… Моя секретарша… что с ней стало?»
Он невольно заговорил тоном, каким обычно осведомляются в больничном коридоре о состоянии больного, который лежит в это время на операции. Высокий брюнет смутно уловил фальшивую ноту и пожал плечами:
«Ваша секретарша… В жизни не видел, чтобы кто-нибудь так легко раскалывался».
«Раскалывался?!»
«Ну да, распускал язык. У нее даже не надо просить сведений, она ими сыплет сама. Твоя крошка из кожи вон лезет, чтобы нам понравиться. Пришлось связать ей руки, уж очень бесстыдно она заигрывала с моими людьми. А я этого не люблю. И аббат не любит».
Майор повторял про себя: раскалываться, распускать язык… Нет, таких слов он не знает. Его подтолкнули к месту, довольно театрально освещенному снизу смоляными факелами, которые отбрасывали зловещий свет на макизаров. Все были в сборе. И все стояли. Майору стало страшно. Чтобы преодолеть испуг, он заговорил:
«Лотта, моя секретарша… она все еще там?»
Он надеялся расположить к себе высокого брюнета, ведь он боится не за себя, а за Лотту… Тот ответил:
«Выкинь ты это из головы… Сейчас она дрыхнет… Вот сучка так сучка!.. Да все ваши бабенки… Я знаю… Я был в плену под…»
Майор не расслышал, где именно тот был в плену. Заискивая перед макизаром, он с лицемерным участием спросил:
«Где вы были?»
«Бреслау… Сучки… Все ваши бабы – сучки!»
Суд начался.
Жан-Пьер любил торжественность. Он хотел поразить воображение товарищей. И удовлетворить их чувство справедливости. Было зачитано обвинительное заключение. Дали слово Лотте. Она рассказала о смертных приговорах накануне утром: задержали двух безоружных парней, но у одного из них нашли лотарингский крест.[15]15
Лотарингский крест – символ возглавлявшегося де Голлем движения «Свободная Франция» (с 1942 г. – «Сражающаяся Франция»), которое играло важную роль в антигитлеровском движении Сопротивления на территории Франции.
[Закрыть] Про женщину с отрезанным языком. Про коммунистов-железнодорожников, которые собирали сведения о воинских перевозках. И еще. И еще. Лютвиц-Рандау не помнил, чтобы он отправил на тот свет столько мужчин, и женщин, и ну, тех, других… Вот память! Но зачем все это говорить? Он слушал и покрывался холодным потом, как бывает по ночам.
«Итак, обвиняемый, – сказал Жан-Пьер, – вы слышали? Что вы можете сказать в свою защиту?»
Разглядеть пепельно-серое лицо с морщинками у глаз было невозможно. Хотя блики факелов и вспыхивали в стеклах пенсне. Майор был застигнут врасплох. Такого он себе не представлял. Его защита. Защита Германии… Старая фраза, которая ему, которая им всем хорошо послужила в 1940 – 1941-м, только она, как отрыжка, оказалась у него на языке:
«Wir sind doch keine Barbaren…»
Присутствующие молчали. Раздался лишь знакомый отрывистый смех, это смеялся аббат. Снова заговорил Жан-Пьер:
«И вы еще смеете говорить, что немцы не варвары? После всего, что мы видели, после всего, что вы сделали? После всех страданий, которые вы нам принесли, а теперь отрицаете? И вы воображаете, что мы позволим вам умереть так, как умирают наши, которых вы расстреливаете. Умереть по-солдатски, оправдываясь этой коротенькой фразой: „Не варвары же мы, в конце концов!“ Это было бы слишком просто, слишком уж ловко. Прежде, чем умереть, майор, вам придется увидеть, придется признать…»
Майор перевел дух: его, значит, убьют не сразу, не сейчас. На лице его мелькнуло подобие улыбки, но при свете факелов она осталась незамеченной. Хотя ему и не удалось нащупать юридически правильный метод защиты, все же, пусть по ошибке, он дал ход спасительной процедуре проволочки… Ну, а Лотта и правда сука.
* * *
Черный лимузин, не включая фар, ринулся в ночь, по стволу автомата скользнул луч луны. Голый пейзаж качнулся, сорвался с места, понесся длинной прямой дорогой, потом дорога пошла под уклон, зигзагами, и стала серебряной. Редкие деревья. Постройки. Снова пустыня: камни, низкая трава; подъем; не снижая скорости, машина несется выше, выше. Майору жутко от этой бешеной гонки в ночи. Но чего ему, собственно, бояться? Аварии? Заслышав рев мотора, люди в окрестных домах говорят друг другу: «А-а-а, это макизары…» Они мчатся так каждую ночь. Каждую ночь Жан-Пьер, и аббат, и этот третий, высокий брюнет, испытывают пьянящее чувство больших скоростей на земле, которая принадлежит им, и только им.
В машине все четверо: на заднем сиденье майор, зажатый между аббатом и Жан-Пьером, впереди, рядом с шофером, – высокий брюнет с автоматом. Шофер не из этих мест, из совсем других, он баск. Великолепные белые зубы, шелковая моряцкая рубашка с облегающими рукавами, на запястье пластинка, где выгравировано его имя, она подобна браслету из чистого серебра. Атлет, игрок в баскский теннис… он делает виражи, будто поднимает срезанный мяч…
Куда они едут? Пляшут гребни гор, все новых и новых, можно подумать, они, как голуби, вылетают из шляпы фокусника. Свет луны особенно ярок потому, что все смертельно опасно. Куда, куда они едут? В машине молчанье, его покрывает грохот мотора: машина без глушителя. Похоже, эти люди ничего не боятся.
Луна, камни, луна, мельканье черных хребтов, поворот – и они уже белые, пейзаж обратился в негатив. Луна, луна… Голос Жан-Пьера, поначалу тихий… майор не успевал схватывать смысл… потом голос окреп, зазвучал громче, загремел камнепадом незнакомых слов… майор знал не все французские слова, его не научили понимать язык, на котором изъясняются преподаватели латыни и греческого, а не доктор Гримм… нет, не доктор Гримм.
Капитан Жан-Пьер говорит о неведомом майору мире, мире целого народа, который борется, ни женщин, ни детей не пугает там страх смерти, а мужчины, оторванные от родного очага, появляются дома лишь в грозный час тревоги; чем скромнее жилище, тем безграничнее отвага. Он говорит о неведомом мире страданий и лишений, о молчаливой усталости, ежедневных сигналах тревоги вместо хлеба насущного, об утренней газете, которую раскрывают с дрожью: что там на ее страницах? Слежка со всех сторон, доносы, но и безмолвный энтузиазм, особый свет в глазах незнакомых людей… товарищи… один – из края, где растет хмель, он и знать не знал, как выглядит ущелье… или сахарная голова… а другой в прошлом знал только дым и гудки заводов, он – из черного от копоти города… этот – из богатой семьи, самому сварить яйцо для него в диковинку… тот – воевал в Испании в составе легендарных бригад – есть даже немец, да, да, немец, которого они пытали, твои, в кошмарном аду Дахау, били, сдирали кожу, но он спасся… немец, который с болью говорит о Германии… о другой Германии… слышите, майор фон Лютвиц, о другой…
«Приехали», – сказал высокий брюнет.
Заключительный аккорд.
Под дулом револьвера майор фон Лютвиц-Рандау выбирается из машины. Его прогуливают. Он в театре. Ему показывают декорации. Деревня на склоне горы, дорога здесь расширяется и образует неровную площадь; почти на середине ее каменный водоем, густо поросший мхом, бьет родник, поет вода. Светло и пусто, хотя дома начинаются прямо отсюда. Поначалу кажется, в них нет ничего странного, в этих домах. Словно бы они настоящие… Фасады, даже кровли… почти кровли. Ну, давай! Вперед! И вдруг это уже не дома: это кружево, сквозь рваную плоскость фасадов струится лунный свет, за ними нет ничего… ничего; нет, не так, за ними груды обломков, обвалившиеся балки, ржавое железо, хаос сместившихся этажей, глубокие ямы, перепаханная земля. Скрипит разбитая оконная рама, чудом не слетевшая с петель. Они прошли всю площадь, – иди, иди, живо! – противоположный край залит лунным светом. И черные провалы без дна… наплывает улица: узкая, длинная, ни одного целого дома…
«Здесь было восемьсот жителей, – говорит аббат. – Воздушный налет. Самолеты. Нет, нет, не американские, милейший. Твои. Невесть почему. В воскресный вечер. Все были дома. Кроме тех, кто играл на площади в шары. Они летели так низко, ну так низко, что летчики не могли не видеть, надо было быть уж вовсе близорукими. После того как твои самолеты разрушили тут все или почти все, прошло три месяца, здешние мужчины, вдовы, дети – некоторые без руки или ноги, – как муравьи, собирали тут обломки кровати, там обрывки обоев, расчистили под дождем завалы в разверстых домах, восстановили кровли, залатали окна… Жизнь понемногу налаживалась. Тогда они явились снова, на этот раз по земле. Подошли с двух сторон, зажали, окружили этот жалкий, увечный поселок, не выбрался никто… и подожгли – смотри, немецкий страж закона, видишь черные подпалины на разрушенных стенах… следы огня… Вот в этом доме женщина бросилась в огонь сама, она не согласилась на то, что от нее требовали… Это было в сорок втором… В сентябре прошлого, там, в горах, расстреляли трех подростков…»
«Война… грустная вещь – война», – сказал майор.
И снова смешок аббата. Странный аббат, из-под сутаны поблескивает ствол винтовки. Теперь майор видит на груди у него большой крест из голубовато-серой стали.
Вернулись в машину, а родник все пел и пел своим чистым прохладным голосом. Лимузин вздрогнул и ринулся в плотную тьму.
Опять дороги, опять луна. Черные деревья. Клочки леса. Шалаши дровосеков. Бревна лежат как попало, словно спички, высыпавшиеся из коробка. Поля. Дома. Апокалипсический вой мотора. Сумасшедшая гонка. Голос Жан-Пьера. Редкие остановки. Еще одна деревня, развалины, вспоротые, продавленные дома, дома, разрушенные до основания, обширные пространства выжженной земли… Здесь обитали люди, здесь не было фронта, и всего-то прошла орда, – слышишь? – орда. Девушек изнасиловали, одному раненому выбили глаза так, что они вывалились на щеки. Вот сюда. Аббат подошел к майору и ткнул пальцем ему в лицо. Тут как раз и висело глазное яблоко… Еще деревня… Но где же она? Ищи, ищи хорошенько! Тебе придется посетить и школу. У нее все те же двери, но это единственное, что от нее осталось. И еще – трудно поверить! – черная доска на подставке, маленькие ручонки писали на ней мелом. Вон там, видишь? А что пишет на ней для господина фон Лютвица своими меловыми лучами луна? Майор вздыхает:
«Да, война…»
Саркастический смешок аббата.
Его привезли в этот горный район, где дома никогда не сбиваются в поселок, они возникают внезапно то слева, то справа от дороги на склонах, каждые три-четыре километра. Не уцелел ни один. Ни один! Все предали огню и мечу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.