Текст книги "Веселые истории о панике"
Автор книги: Любовь Мульменко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
А потом отходишь от Камы, звонит тебе кто-нибудь, у перекрестка на светофор отвлекаешься – и снова глупая. Снова очкуешь помереть, и что люди тебя разлюбят.
1 ДЕКАБРЯ
Шеф перебрался в Москву. Плюс одна карточка в галерею милых лиц, за которыми нужно специально ехать из Перми двадцать один час на поезде. Когда я не в галерее, а далеко, я мысленно раскладываю пасьянсы из слайдов. Кроме людей, там интерьеры с экстерьерами. Нажила себе постепенно всякой памяти в вещественном мире Москвы: квартиры, улицы, станции метро.
ВВ, пять лет назад: Люба, переезжайте в Москву, там всем на вас наплевать, это то, что нужно.
ВВ, месяц назад: Люба, не вздумайте переезжать в Москву, там вас ждет одна только праздная болтовня с творческими людьми, работать в этом городе невозможно, я проверяла.
Оба завета – правда. И про наплевательство, и про болтовню.
Самое большое, что Москва дает, – это чувство, что я одна, сама. Дома я неизбежно к кому-то прислоняюсь: к Жужику, к маме, к стене обжитой квартиры. В Москве я с людьми держусь за руки так, что тепло пробирает, но если руки разнять – не упаду. Но они рук и не разнимают, мои московские люди, с чего бы им. Это ведь именно когда прислоняешься, у несущего человека возникает позыв высвободиться, отойти на шаг. Интересно, хорошо ли – прожить всю жизнь на ногах и с прямой спиной, не наваливаясь на соседей? Наверно, хорошо, красиво. И грустно, как в тюрьме с ее правилом трех «не».
17 ДЕКАБРЯ
Куда ехать на ночь глядя из дома, если плохо? Если прямо почти смерть? Раньше я бы – к подружке, одной из близких, чтобы вести себя некрасиво и говорить правду без стеснения. К подружке – желательно философско-страдательного склада, для общей волны. Теперь я наоборот: выбираю такого человека, чтоб нельзя было обратить к нему свое лицо совсем уж в слабости. Чтобы он был нормальный. Веселый, а лучше злой. Издевался. Скорее всего, это мужчина.
Но самый верняк: ехать к тому, кто живет действительно трудную, взрослую жизнь, чье горе материально и конкретно, а не как у меня – просто заслуженное отсутствие счастья.
Поехала к Вовке. Вовка – русский мужик тридцати шести лет: широкие плечи, румяные щеки, нос картошкой. Работает инкассатором, а всем врет, что торговым представителем. У Вовки недавно случились две беды.
Во-первых, Вовкин брат покончил с собой при помощи душевой кабинки и двух включенных фенов. Двадцать семь лет, жена, ребенок. На фотке брат похож на Леонардо ДиКаприо. На Вовку совсем не похож – то есть никакой не русский мужик. Русский мужик нажрался бы на нервной почве, а этот не пил вообще – сразу в кабинку.
Во-вторых, от Вовки ушла жена. Нута есть полуушла, полупослана на хуй. Жили десять лет, родили одну дочь. Отличную. Все десять лет между Вовкой и женой действовал двухсторонний договор на адюльтеры, согласно которому они могли друг другу изменять, но с условиями. Условие Вовы: спи с кем хочешь, только в открытую, обязательно докладывайся. Условие жены: спи с кем хочешь, только тайно, чтобы я ничего не знала. Сказано – сделано. Жена, бывало, приходит к Вовке и говорит: нравится мне Миша, сил нет. Можно? Конечно, говорит Вовка, вперед! У Вовки тоже были всякие системные тети, длящиеся года по два каждая, и он честно их скрывал. Но однажды жена взяла и влюбилась – и впервые не рапортовала о том, что появился мужик. Вовка заподозрил, полез в телефон, во всем убедился и был потрясен предательством.
– Это служебный роман. Мужик с работы.
– А кем она работает?
– В ресторане поварешкой.
– А он?
– Он сушизаготовщик.
Теперь Вовкина жена уже не его жена и проживает с коллегой в съемной комнате и, наверно, ест много суши. А Вовка воспитывает дочь, ученицу третьего класса. Дочь это сама решила, потому что Вовка ее друг, а Вовкина квартира – ее родная квартира.
– Я брата понимаю. Мне тоже хочется. Конечно, с феном – это я не додумался бы, я бы как-то по-простому. Веревка, мыло. Или уехать на север. Но мне нельзя, у меня же девочка.
У самоубившегося родственника тоже была девочка, только совсем маленькая, два года. Он, видимо, не привык за такое короткое время, что она у него есть. Не принял во внимание.
Я сидела на кухне и смотрела на Вовку, пока он готовил дочке Оле ужин. Смотрела на саму Олю, которая похожа одновременно на трогательный мультик и на отца, русского мужика. Волосы у нее белые-белые – это уже мамин след. Маму я однажды видела. Это была свадьба общего друга, Вовка приехал не с любовницей, как обычно, а с женой. Жена подошла ко мне и доверительным шепотом пригласила в укромное место курить. Она скрывалась от Вовки, потому что он ей курить запрещал. Так мило она, по-девичьи, выглядывала тогда из-за угла, не идет ли муж. Как школьница из-за гаража. Оказывается, они в тот самый день, просто позже, все выяснили про суши и простились насовсем. Сейчас думаю: как странно, зачем прятаться с сигаретой от мужчины, которого через несколько часов оставишь.
Поездка к Вове, кстати, помогла. Свою печаль только чужой печалью и возможно изгнать. Когда начинаешь думать про кого-то еще. Про хорошего человека в беде. Я вот плохая и все-таки не в такой уж беде. У меня ни брошенной девочки, ни душевой кабинки, ни даже фена.
2012
22 ЯНВАРЯ
Я же так люблю Севастополь. Мне нравится думать, что я там живу: это была бы прекрасная жизнь. Прекрасная – и вроде не моя.
Или – Москву. Тоже люблю, да и объективные есть поводы переезжать, не только чистая лирика, как в случае с Крымом. Но опять: прекрасное и не мое.
В ежедневном режиме Пермь скорее раздражает, чем трогает. А чаще – вообще не осознается как реальные обстоятельства жизни. Условный фон, необязательный, случайный. Но у Перми есть со мной четыре законных раза в каждом году. Когда приходят весна, лето, осень и зима. Когда мир меняется, и я это понимаю сразу, в один момент – когда меняется цвет улицы, свет неба, запах воздуха и вкус сигареты – так вот, когда я понимаю, что наступило следующее время, я понимаю и то, что нахожусь в правильном месте. Правильно праздновать первое сентября там, где стоит твой университет, можно даже не ходить в кампус, достаточно того, что весь город, включая участок, университетом занятый, покрыт одним куском неба. Вы подключены к одной сети. Небо, конечно, простирается над целым миром, и все мы ходим под общим ним хоть на Урале, хоть в Австралии, но я верю, что существуют небесные подразделения – например, пермское.
Радость, даже счастье подключения к сети действует всегда отрезвляюще. Так перед смертью вспоминают, кого любили на самом деле. А потом забывают опять, если смерть не удалась.
Мне кажется, что если я буду жить в другом городе, то весна наступит незаметно, без великого оркестрового вступления, поднимающего всю твою жизнь, начиная с самого дна, – а это все равно что она вообще не наступит.
Я не культивирую в себе малый патриотизм, я думаю, что его отчасти питает инфантильная трусость, боязнь открытого пространства. Точнее, любовь к замкнутому. Клаустрофилия.
Иногда, впрочем, находит: клаустрофилия сменяется клаустрофобией. Невозможно жить в городе, где с тобой произошло столько. Слышать постоянно, куда ни бежала б, всю музыку, которой не унять. Если только ты не принял религиозное решение умереть именно тут, в эту землю и лечь. Тогда – пускать корни, глубже и глубже, и звук выкручивать на полную мощность, все-все-все пермские голоса. Но я думаю, что я так не сделаю. Линейность пугает еще сильнее, чем отсутствие границ и ненаступление весны, а из двух страхов надо меньший.
Я просто сегодня увидела, как небо копит цвет, а солнце мощность, оркестр уже настраивается, это заметно.
А вчера мы ходили с Жужиком на Гришин концерт. Гриша – не город, не весна, он человек-музыкант, но кроме всего прочего еще и крестраж. Нерегулярный пятый в году раз с Пермью, акт ностальгической любви.
24 ФЕВРАЛЯ
Три соседа по плацкартному купе, семья: мальчик лет десяти, бабка и бабища. Точнее, не бабища, а тёхана. Было такое точное слово у нас во дворе. Я только зашла, сумку поставила, а бабка – с волнением в голосе:
– Вы медицинский работник?
Нет, говорю.
– Парикмахер?
И не парикмахер.
– А, – сказала бабка и потеряла ко мне всякий интерес. Интересно, думаю, у нее что, больные волосы?
Мальчик, бабка и тёхана ехали из Москвы в Пермь на семинар пчелолюбов. Сперва ехали тихонько, читали книжку «Мертвые доктора не лгут» (здравая вещь, по всей видимости: покойники действительно не особо-то склонны к обману). Потом решили пожрать – и начались чудеса. Вместо нормальной еды для поезда – яичек, курочки, доширака – тёхана и бабка накрыли поляну баночками разных размеров.
– Пчелы превыше всего, – произнесла бабка. Молитва у них, что ли, перед трапезой. Шовинистическая.
Тёхана (явно верховный жрец) кивнула, поправила футболку с надписью World save bee 2010, насыпала в ладошку колеса трех типов: розовые, коричневые и желтые, – и сунула мне под нос. Это, Любочка, полноценный завтрак. Я соврала, что на диете, мне нельзя полноценный. Не сработало: выбери тогда одну, какая на тебя смотрит. А они все на меня смотрят, таращатся буквально, а я – как Нео. Но у того хоть два варианта, и цвета поблагороднее, и мистический негр в роли предлагающего.
– Савва! – внезапно обратилась бабка к мальчику. – Саввушка, ты сегодня уже промывал мозги?
– Я, бабуль, вчера промыл, больше пока не надо.
– Люба, а хотите, мы вам мозги промоем прополисом?
Тут я поняла, что таблетки – это для детей, а сейчас пошла серьезная тема.
– Вы не бойтесь, я вам покажу.
Бабка, сидя на нижней полке, влила в правую ноздрю вещество из пипетки. Влила – и резко пала через проход лицом о вторую нижнюю полку. Замерла. Лежит, постанывает. Потом садится, взгляд блаженный, щупает себя за темечко: вот досюда прямо дошло, вот до сих пор – чистенько.
Савве, видимо, передалось опьянение бабушки, потому что он подкрался ко мне сбоку, начал тереться головой о шею и подмышку и мяукать. Мур. Мур. Я котик. Давай играть. К счастью, у Саввы оказались нормальные игрушки, а не пластилин из прополиса. Мы расставили на столе солдатиков. Начались боевые действия, я вошла в раж. Давай, кричу, Савва, стреляй вон тому красненькому в башку. А Савва мне строго отвечает: нет такого слова – «башка». Я машинально обернулась на бабку. Бабка смотрела на меня, как я только что – на того красненького. Невероятно, конечно, у меня дома в детстве слова «жопа» не было, а я и то считала, что это запредельное ханжество. И башка, башка точно была!
Тут в вагон проник продавец бижутерии, и я отвлеклась на поединок коробейника с тёханой. Это было как битва экстрасенсов. То есть двух профессиональных впаривателей. Никто не желал уступать. Наконец бабка робко спросила у тёханы: а можно, я это колечко? Конечно, можно, неожиданно легко согласилась тёхана. Но сначала скажи, зачем оно тебе.
– Затем, что женщина «Тенториума» должна себя украшать?
Нет, покачала тёхана головой, затем, что женщина «Тенториума» ХОЧЕТ себя украшать. Колечко в итоге купили, а продавца колец взяли на работу продавцом «Тенториума».
Когда я засобиралась курить, женщины «Тенториума» меня осудили. Я вежливо согласилась: да, привычка вредная, но бросить никак. Женщины «Тенториума» переглянулись.
– Я думаю, цветочная пыльца. Да-да. Пыльца должна помочь.
– Или продукт номер один.
– Или ЭйПиВи.
– Или вот смотрите, прополис еще, он и от курения, и так, на повседневочку. Носа болезни. Слизь, грибочки, соплестой.
Савва напал на меня сзади и укусил в шею: я котик, мур, мур.
Я стояла в тамбуре и курила с наслаждением и думала своими немытыми мозгами: блять-блять-блять.
На выходе из курилки меня изловил Савва: курение убивает, моя мама собирается жить 140 лет, а ты столько не проживешь. Я сказала, что столько мне, пожалуй, и не надо, устану еще. А сколько тебе лет сейчас? – спросил Савва. Я ответила. Да лаааааадно! – воскликнул котик. Я думал, шестнадцать. Ну, хотя бы девятнадцать.
Я поняла по его печальным глазам, что с шестнадцатилетней мной у него вроде как еще могло что-то срастись, но тут уже верняк, по нулям. Савва долго обдумывал противоречие, разглядывал мое подозрительно юное лицо и, наконец, все понял.
– Ты, наверное, делаешь маску Клеопатры из маточного молочка. У меня мама делает. Ей 42, а выглядит на 38.
В качестве прощального подарка я раскрыла Савве тайну. Я ему сказала, что слово башка – есть.
30 АПРЕЛЯ
Наверное, я видела сегодня ночью сон-спойлер про смерть. Как это будет, когда все-таки будет. Хорошо хоть без титра coming soon.
На самом деле, даже не о смерти шла речь в моем сне, а о расставании с сознанием. Об отправлении в большое плавание, где ты не ты, то есть своему сознанию не подконтролен. Не ты плывешь в океане, а тебя плывут, ты плывим. Нет действия, есть только состояние.
Сон так и начался – с плавания, вояж-вояж.
Плыву я в Австрию. По Балтийскому морю. У меня там в Австрии какое-то дело, прямо к конкретному часу надо быть. Движемся странным курсом – чуть ли не через Финляндию, не помню наверняка страну, помню только, что до Австрии пара остановок в других портах. Корабль не корабль, а условное судно. Снаружи я его вообще не видела, а почему-то сразу изнутри. Сперва точно присутствовала крыша, стены, сиденья, другие пассажиры – короче, видимость цивилизации, не сюр. Но потом стен не стало, и крыши, и людей – как-то оно постепенно без палева растворилось. Пол ужался до кусочка размером с меня.
И вот я, как Юрий Лоза, на маленьком плоту, на тесном лежу и вижу небо. Вижу небо, какого не бывает, очень высокое, далеко-далеко наверху, а на нем облака, каких тоже не бывает, облака и свечение. И это невероятно. Это так невероятно красиво и щемяще и пронзительно и вечно и хуй знает как еще, что я не сказать – любуюсь: я глубоко, фундаментально потрясена. Я говорю кому-то, кто рядом, кому-то близкому, другу, не помню, мужчина это, женщина – говорю: о, облака Балтики летом, лучше вас в мире этом я не видел пока. Вот в чем дело, Бродский именно это и видел, не просто питерские облачка, а вот ТЕ САМЫЕ, которые над нами, и мы тоже теперь видим. На что безымянный мой собеседник отвечает: ну мы-то просто видим, а он написал, сочинил. Наверное, все-таки, собеседник была ВВ, потому что это она когда-то первая прочитала мне «Облака».
Ну да Боге ними, с облаками, тем более что это были не они. Лежу я на плотике на своем и вдруг начинаю соскальзывать – в бездны. Тело не слушается. Я им больше не управляю. Ничего не могу ему приказать. Не могу – хотя хочу, хочу ужасно, неистово. Предельный ужас царит в сознании, мысли все при мне, голова, все соображаю, жить хочется – и ни рукой, ни ногой. А сила инерции или другая какая-то – кренит меня, тащит в океан, я как тот бычок, вот-вот доска кончается. Шевелиться варианта нет, как уже было сказано, но я пыталась противопоставить силе, зовущей за борт, – силу мысли. Я мысленно вцепилась в плотик, сверхнапряжение мозга сделала, как будто это может помочь.
Потом я устала напрягаться и разом расслабилась. Впервые в жизни – расслабилась. Это был прыжок с плотика. Или падение. Короче, все со мной произошло. То самое, против чего шла неравная борьба, чего разум не хотел. Что-то очевидное и резкое, как остановка сердца. И стало хорошо. Ну, нет. Не хорошо. Хорошо – из области человеческого, а это было не живого человека чувство, вообще не чувство. Стало равномерно, равновесно и ничего больше не страшно, такая антибеспомощность, неуязвимость. Еще было ясно, что это – навсегда. Что время кончилось и пространство тоже. Что я не в Балтийское море навернулась, а в эти бродские облака, потому что они были не только надо мной, но и подо мной тоже. Были везде.
Был пейзаж как бы до сотворения мира, Земля безвидна и пуста, а над водою, то есть над жидкими облаками, носится Божий дух.
20 МАЯ
Гору Синай гиды продают как гору Моисея. Как такую гору, на которой если встретишь рассвет, тебе отпустят всяческие грехи. Поздним вечером туристов свозят к подножию, и они идут потихоньку семь километров и поспевают как раз к восходу солнца, он тут в четыре с чем-то часа. Фото– и видеосъемка восхода разрешена. То есть – в них-то самая и маза.
На вершину вас отведет бедуинский человек Захария, сказал по-русски автобусный гид Мухаммед. Бедуинские люди не только работают здесь инструкторами, но и живут вокруг Синая, это их зона, одна из.
Бедуины тусуются вдоль всей семикилометровой горной тропы, как таксисты, и предлагают кэмэлов. Сами кэмэлы, утомленные солнцем, Синаем, да всем, – лежат или стоят рядом. В темноте не видно ни их, ни погонщиков – пока не приблизишься на полметра. Поэтому бедуины и кэмэлы всегда внезапны: идешь-идешь себе по камням, и вдруг на обочине проступает сквозь черноту верблюд, исполненный очей, и его стражник в халате до пола. Не понять, кто таинственнее, скот или скотоводы: одинаково.
Все знают, что в пустыне ночью звезды видно особо, и я тоже знала, но ведь не видела, а увидев – обалдела, как непредупрежденная. Звезды в пустыне – объемная карта галактики. Распоследний, размладший школьник найдет Медведицу, или даже что посложней. Звезды совершенно рядом, они настоящие и великие, и очевидно, что это не точечки от застывшего куцего фейерверка, а тела. Небесные тела.
Над головой, значит, тела неба, а под ногами – говно верблюдов. Говно мерцает в свете фонарика, и пахнет, пахнет одно-одинешенько, потому что гора лысая, только камни, никакие травы ничего не перебивают. Говно тут – к лучшему. Говно, с одной стороны, усложняет, то есть украшает испытание, волевой подвиг, а с другой – снимает пафос ситуации: что вот, мол, я гордо иду в ночи на Синай, как когда-то сам Мозес, а о Мозесе ведь слагают джазовые песни и Библию.
Мне еще и со спортивным снобизмом приходилось ежеминутно бороться. Что вот – туристы, в сланцах прутся, как долбоебы, фонариками светят не вперед, а вниз, под ноги, и стонут, и устают, а я – я же не въебаться просто походник, даже дыхание ни разу не сбилось в процессе. Я боролась: нюхала говно и видела звезды и думала: вот земля, она тут так давно, что ей без разницы, она равно не чувствует на своем земном теле ни меня, ни туристов в сланцах, а что уж о небесных-то говорить. Они, может, только Мозеса и запомнили в этих координатах.
Ближе к вершине тропа превращается в высокие каменные ступени. Инструктор несколько раз повторял, сколько именно ступеней – со значением так, чтоб все прониклись масштабом, но у меня вылетело из башки: короче, несколько сотен.
Захария заранее сдал нам соплеменников: на лестнице будут стоять бедуины и предлагать помощь, руку, плечо, короче, довести до вершины – так вы не соглашайтесь, а то ведь они выставят потом счет. Действительно, стояли и предлагали: одним голосом, одним шепотом, из темноты, из каких-то невидимых ниш. Назгулы просто, темные духи: помочь? помочь?
Мы успели к рассвету. Наша группа пришла одной из первых, русские все-таки крепкие, умеют брать вершины. Потом подтянулись тайцы с палочками, англичане, еще русские, белорусские, целая тьма людей. Люди расселись на камнях, завернулись в пледы (перед началом лестницы – прокатный стан пледов), достали фотоаппараты и стали ждать солнце. Я вспомнила Чистые пруды. Оккупай-Синай. Тоже пледы, тоже оккупай, тоже общее переживание.
Солнце поперло, как ему свойственно, с хорошей скоростью. Солнце все снимали. Чтобы – помнить? показывать кому-то, кто не был тут? Не знаю, в общем, зачем: рассвет – всегда рассвет, хочешь теории – гляди Ютуб, хочешь опыта – ползи на гору и смотри, но это останется только твоим опытом, причем опытом твоего сердца, а не твоего фотоаппарата. Чтобы перепрожить – не хватит пересмотреть видеофайл про восход, придется поднять весь комплекс, и не с карты памяти, а из себя. Как ты пер в гору, как звезды и говно, звезды и говно, учащенное сердцебиение, острые камни под подотвой и, наконец, – предел, ничего больше. Тьма ушла, пришло солнышко и украсило мир. Оно его украшает, причем везде одинаково: можно на гору, тем более на конкретную, и не ходить, погуляй просто на берегу родной реки. Просто проснись к солнышку.
На обратном пути разговорились с инструктором, который вел группу англичан. Тоже бедуинский человек. Так и говорит: я бедуин. При этом у бедуина вместо халатика – футболка и обычные какие-то штаны, одет, как незамороченный парень из колледжа. Лицо тонкое, породистое, испанское скорее – красивый! По-английски умеет чисто и просто. По горам зато прыгает так, что сразу ясно: бедуин, без дураков. Как негры читают рэп – никто не читает, как коты потягиваются – никто не потягивается, вот и бедуины снуют между камней – неповторимо. Слаженная работа мышц, эргономика, – и ясно, что эта машина едет на специальном топливе, только бедуинской кровью можно ее заправлять.
Спускаться с горы было легко, я шла вприпрыжку. Аномальный бедуин в какой-то момент нагнал меня, взял за руку – и ловко повел. Я двигалась теперь по его траектории и в его ритме, как в танце, и все фигуры удавались, сразу. Рука бедуина оказалась маленькая, сухая и плотная. Отличная рука! Очень сильная. Подняла меня над землей и вытащила на большой камень. Я думала, что просто обопрусь, чтоб залезть, а залезать не пришлось – я туда, не успев понять как, прилетела.
Зато я успела подумать: вот как хорошо, как правильно. Мужчина ведет женщину за руку над пропастью. Это ведь предназначение и архетипическая вековая правда. Мужчина и женщина держатся за руки на том уровне, где еще праязык, или даже что-то такое до слов, в поле чистого энергообмена, без артикуляции, – на том уровне, где нет никаких трудностей перевода. Мы с 23-летним бедуином знали друг о друге все, что нужно в этот момент. Он мне рассказал на привале про свою жизнь, и довольно много, но это ничего не умножило, настолько оно было меньше его живой руки, настолько меньше живого действия.
Профессор Федоров из Рязани считает, что это высший тип симпатии – симпатия непохожести:
Ты – молодая, я уже, мягко говоря, не очень. Ты меня не знаешь, и я тебя не знаю. Высший тип симпатии – когда на все это наплевать. Я знаю, что мне никогда не почувствовать того, что чувствуешь ты, я знаю, что мне очень трудно передать тебе то, чем живу сейчас я. Но именно несходство, разница и вызывает острейшую симпатию. Как укол. И через десять лет ты вспомнишь – беседовал с девчонкой двадцать секунд – вот такая вот девчонка.
Так и у меня с бедуином: никаких предпосылок – и абсолютное счастье контакта. Торжество божественного замысла – все люди, под корой и мантией, в ядре – равны. Когда идешь над пропастью в горах, за руку, там остается только ядро, и мы с бедуином такие в этот момент, какими нас замыслил Господь: разнополые обладатели рук. И – здесь, сейчас – мы очень близкие друг другу люди. Чистая, внятная, основополагающая связь: не выше, нет, чем общие интересы или общий язык, не глубже – но старше.
Теперь даже у бедуинов есть интернет, а в интернете – Фейсбук, поэтому мы с инструктором договорились добавить друг друга в друзья, но это, конечно, полная ерунда. Что Фейсбук в сравнении с миром, где есть руки людей и горы?
19 ИЮНЯ
Если я захочу однажды избавиться от жизни, которая есть и была, то есть не помнить и не знать и не соотноситься, – поеду на Сахалин. Здесь чувство абсолютной изоляции, альтернативной суши, может, даже шире – земли. Остальной мир как бы отменяется. А этот мир, сахалинский, – его достаточно, он глубокий. На человеческую жизнь хватит.
Еще тут легко на своей человеческой жизни сосредоточиться. Легко ни за кем не следить и ни перед кем не рисоваться, интернет медленный и дорогой, wi-fi в кафе – диво, и такое чувство, что это не техническая проблема, а мотивационная: просто интернет людям не очень нужен. То есть, на самом-то деле, проблемы и нет. Никто не залипает в телефоны, лент не листает. В телефоны на Сахалине только звонят. Зато каждый второй ходит на рыбалку и просто в лес. И каждая вторая.
Москвы – тупо нету. Девять часов до Москвы по воздуху. И плюс семь часов по часовым поясам. Когда тут утро, там – вечер, и наоборот. Ничего общего, несусветная даль, просто Африка какая-то, пусть ебутся там в своей Москве, как хотят. Зато Японию в хорошую погоду видно из-за моря, говорят, даже без бинокля, глазами. До Америки лететь – ерунда. Другой глобус, другая точка сборки шарика.
В самолете учила матчасть, то есть читала «Остров Сахалин», и завидовала Чехову. Не про то завидовала, как он подбирает слова, хотя он подбирает дай Бог каждому (и, кстати, языковая мода сделала очередной виток – этот текст снова читается как современный, а еще, допустим, лет десять назад читался бы как старинный). Зависть – о другом. Вот едет человек в неизвестность, тратит несколько месяцев жизни на путешествие и ни на что не отвлекается. Это же роскошь: оставить себе одно конкретное дело и неспешно, тщательно его делать. Катишься, глядишь в оба, и что увидел – то записал. Каждой березке уделяешь внимание, не говоря уже про людей.
2 АВГУСТА
Пока ехали на автобусе из Хельсинки, я решила, что Финляндия – это как если бы магазин Икея разросся до размеров города и страны. То есть все-превсе, вплоть до уличной фурнитуры – урны, скамеечки, бордюрчики – как будто придумано авторами Икеи. Трактор, который шерудит у нас на лужайке, да и сама лужайка – всё от них.
Глаз ищет шероховатость, асимметрию – и не находит. Глазу остается только скользить по красоте. По функциональной красоте, по опрятной. Тут ничего не грязное и ничего не сломано.
Я чувствую себя носителем русского деструктивного гена. Гена хаоса. Мне все время кажется, что вот-вот я что-нибудь невольно сломаю или испачкаю. Погну. Нарушу. Оскверню. А может, и не невольно. Может, мне просто хотелось бы. Поддать энтропии. Ну, сделать мир таким, каким я его люблю. Миром, где не исключена глупость.
Икея вокруг не оставляет на глупость ни малейшего шанса.
С другой стороны, как-то же они живут и умирают в этих декорациях, в этой пространственной логике. Дают трешака. Ебутся втроем на удобных белых кроватях, вешаются на удобном потолочном крюке, режут друг друга ножами по синьке. Ну ведь наверняка же!
Правда, непонятно, где все эти финские люди прямо сейчас. В этот солнечный день. На улицах никого. Детские площадки без детей. Лавочки без парочек. Автобусные остановки без тех, кто ждет.
А что, если вокруг ничего не грязно и не сломано потому, что на самом деле люди здесь и не живут? Вдруг люди ушли, и только немые горничные из Икеи раз в неделю посещают города и пригороды, чтобы смахнуть пыль с поверхностей?
Дождь Финляндии к лицу. Пустые улицы, заливаемые дождем, как-то естественнее смотрятся, чем пустые – под ясным небом. Когда финский дождь падает на подстриженные финские газоны, не похоже, что это дождь с небес, похоже – что просто кто-то включил икеевскую поливальную машину. Это не стихия, это влажная уборка. Душевая кабинка.
Всю жизнь, кстати, побаиваюсь душевых кабинок, есть в них что-то нечеловеческое. Как будто в робота залез, да еще и голенький.
Поделилась мыслью с Максом, а он мне в ответ другую, гораздо лучше:
Нам весело, потому, что живем в ужасе и города внутри взорваны. Это дает иллюзию цели. Есть о чем говорить, есть плоские крысы, которых можно красить. Но это все пустое! Это уральская школа. Цели начинаются там, где лес стрижен. Где среда молчит с тобой. Где просто ты, где стерильно и загробно. Но я благословляю Финляндию. Любой живой человек в ней – нигде. Ему не забыть, что он временно, а лес, камни, дороги и домики – дольше. Ну так с этого и надо начинать. А у нас столько всего, проснуться нельзя – хуйня вокруг не дает.
31 АВГУСТА
Из последних сил, ничего не суля и не ожидая, повстречалась в Перми со своими пацанами. Это был день радости.
Все приходили как-то неодновременно, приятными сюрпризам и сами собой. Сами собой менялись места пребывания и темы говорения. Меркушата и Козлики, Семакин – не смущенный, Черепанов – прекраснодушный, кстати: ноль социальной критики и даже персональной ноль.
В шесть утра я шла, как студент, по Комсомольскому проспекту – в одной руке Леонид, в другой руке Алеша. Казаки(!) на пермском Арбате(!) запрещали нам пить пиво из бутылочек. Виновато запрещали, кстати, почти оправдываясь, что портят веселье, а мне хотелось сказать им спасибо, потому что они, конечно, веселье нам только умножали.
Никак не совпадем с ВВ в Перми. А в Москве ВВ не бывает, ей туда нельзя. Ей туда нельзя потому же, почему мне нельзя, видимо, больше в Пермь. Шпаликов про места, куда лучше не соваться, написал один простой стих.
В смысле, мне в Пермь можно, но не огульно, не между делом. Это теперь мощный инструмент воздействия на психику. Готовиться к такому путешествию надо, как к наркотическому трипу. Не малую родину проведать, а добровольно ухнуть в воронку, которая тебя проглотит, поболтает и отпустит, если выдержишь.
Вот улица Ленина, здесь раньше шлюхи стояли, а мы шли глухой зимой, я и Пожарник, и он стрелял у шлюх спички прикурить. А Жужик бежал от нас по той же улице Ленина, до самого дома, до микрорайона Зеленое хозяйство, как заведенный. Это все исхожено, присвоено, кровью пропитано, как земля города Севастополя – кровью солдат за две войны, только тут кровь не солдат, да и не кровь, не биохимический, а другой состав.
И оно меня провоцирует, пространство. Провоцирует самоустраниться, не выдержав прессинга. Перестать любить, чтобы перестать страдать. Отречься от себя оно предлагает – ради упрощения. Сделай свою жизнь выносимой, как бы говорят мне. Рубашки в шкафу говорят, эксплуатируемые с 18 лет. Занавески на кухне говорят – довольно-таки свежие занавески, из новейшей уже истории.
Я им отвечаю: ну уж нет, режьте меня, это я, и я люблю, и вы охуеете ждать, пока моя любовь кончится, охуеете ждать, что я перестану жить свою невыносимую жизнь ради какой-то щадящей.
Мое зрение – минус семь. Подруга детства Ира, когда стала то ли кришнаитом, то ли кем-то еще в восточную сторону, объяснила, в чем причина. Это, говорит, просто тебе в прошлой жизни не хотелось ничего видеть, что происходит вокруг. В следующей жизни у меня будет, видимо, единица. Я хочу видеть всё, и поэтому вообще не отвожу глаз. Я смотрю и смотрю, пока не зарябит, пока пятна не начнутся, плавучие круги, или пока не станет окончательно темно.
3 СЕНТЯБРЯ
Сосед Егор позавчера приволок со съемок золотую рыбку. На самом деле она красненькая, но называется – золотая. История рыбки жизненная, все как у нас, у людей: была реквизитом, поплавала в кадре, а больше и не нужна.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?