Текст книги "Бабка Поля Московская"
Автор книги: Людмила Матвеева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Полька молча сгребла в охапку хромовые длинные сапоги, сначала огрела ими по башке «кота», потом «суку проклятую», и вышла с этими сапогами подмышкой в ночь глухую.
Через небольшой отрезок времени по аллеям Чистых Прудов за ней в одних носках до самого дома шел покорно Степан Иванович и бубнил время от времени:
– «Полька, отдай сапоги, ступать холодно!»
Она молча шагала, переваливаясь, как утка.
Так они и дошли до своей квартиры; открыла своим ключом Поля, но в комнату не пошла, а свернула на кухню. Степа – за ней.
Там она кинула на кафельный и когда-то красивый, но уже сильно облупленный пол его сапоги и села на высокую «общественную» табуретку, не включая света. А он, все еще необутый, устроился у ее ног, как татарин на корточках, зажал голову руками и затих. Посидел-посидел, а потом вдруг резко встал и начал молча шарить в кастрюле с супом, вылавливая единственный кусок мяса, которое Полька всегда свято оставляла только ему «на-после-дежурства», обделяя себя и детей.
Когда «кот» зачавкал мясом, Полина, не вставая с высокой своей табуретки, нащупала на соседском столе деревянную толстую скалку и молча стукнула Степу по темечку.
Степа упал мешком на кафельный пол, головой на свои сапоги, что его и спасло (а может быть и ее тоже – от тюрьмы за преднамеренное убийство).
Полежав немного, Степа, который с гордостью утверждал, что никогда матерным словом не ругался, а только «черным», то есть «черт!», поднял головушку и с тихим шипящим присвистом, чтобы не разбудить жильцов (а особенно скандалистку Настю с ее Сипугашником при кухне, которые, конечно же, напряженно изображали сейчас глубокий сон, ведь после звяканья ключа в замке дубовая трехметровой высоты входная дверь грохала на всю квартиру – «и мертвого разбудит» —, ворчали недовольные все, но ничего не предпринимали) – так вот, с тихим свистом Степан Иванович стал поминать и Бога, и душу, и московскую прописку, потом вдруг заплакал как ребенок, встал перед все еще сидящей женой на колени и сказал:
– «Отпусти меня, Поля! Не могу больше с тобой!».
На что Поля, хоть и обомлела, но внутренне к ответу давно уже была готова, а потому сказала сразу:
– «А ребята? Чем их тогда кормить, во что одевать? Ведь их, считай, трое. Не пущу!!!»
Степа тихо завыл и пополз по коридору к порогу их комнаты.
Утирая фартуком вспотевшее от напряжения лицо, Поля встала, подошла к своему столу, взяла ложку и машинально доела весь оставшийся в кастрюле суп.
Доела начатое Степаном мясо.
Слез у нее не было. Была тупая тоска.
За спиной появилась соседка Настя, положила руки Польке на плечи, уткнулась ей сзади лбом в шею и зарыдала.
На кухне сияла медью сковородок лишь одна «немецкая» стена. Светало.
Надо было ставить бак воды на газ, и начинать стирать «господам» – соседям их белье, кипятить, тащить полоскать через весь длинный коридор в ванную, потом отжимать на весу тяжкие простыни, а особенно пододеяльники, класть все отжатое в огромную корзинку-«плетушку» и нести вешать во двор, где в старом толстом тополе, «мужском», с красными по весне сережками, а не с противным липучим летним пухом, вбиты были два больших костыля, через которые все во дворе перекидывали свои веревки для белья и укрепляли их через метров пятьдесят на таких же костылях, вколоченных в кирпичную стену дома.
Деньги, получаемые Полей от «богатых» соседей за еженедельную стирку или уборку квартиры «вне очереди», были почти те же, что могла получать она на своей работе на коньячном заводе, «закубривая» пробками бесконечные ряды бутылок с конвейера.
Но все – таки ей больше нравилось ходить на завод. Там ее очень уважали.
Настя помогла поднять здоровенный бак с водой на плиту, быстро умылась на кухне под краном и ушла на работу.
Полька опять уселась на спасительную высокую табуретку, помешала деревянной «хваталкой» закипавшее белье и вдруг почувствовала, что под ней сильно мокро.
Посмотрела вниз и закричала благим матом: «Степан, Степан, звони в» неотложку!».
К вечеру того же дня она разродилась семимесячным сынком Николашей, любимым, выстраданным, по-полькиному сероглазым, единственно верной мужской душой в ее жизни.
Выиграв той ночью перед родами свой первый и последний бой со Степаном, она больше «пальцем до себя дотронуться» ему не давала.
Часть 6. Кирбитиха и соседи
Верочка подрастала, и вся она была, как маленькое чудо: хорошенькая, живая, смышленая.
– «Вся в отца, Кирбитиха!» – или – «Ну прям андел небесный!» – говорила ее молодая бабка, мать Степана.
С черными огромными цыганскими глазами, непоседа, Вера любила все красивое, то есть пестрое и блестящее, и расхаживала свободно по всем соседским комнатам, а их было много.
Соседи ее очень любили и как могли, баловали. А она не задерживалась подолгу ни у кого, заметно тянулась только к отцу и «не жаловала» некрасивую, крикливую и неласковую к ней мать. (В семилетнем возрасте Вера взяла вдруг со стола материнскую фотографию и «выколола глазки» Пелагее, тайно и тихо, проткнув иголкой только зрачки).
Соседка Ольга Карповна, старая актриса, бывшая кордебалетная танцовщица московской оперетки, позволяла трехгодовалой Вере красоваться перед огромным, во всю стену небольшой комнаты балетным своим зеркалом со станком.
Приходя к ней в гости, Вера сначала подходила к низкому трюмо при пышной кружевной кровати напротив этой чудовищной зеркальной стены, брала шкатулку из крымских ракушек, вынимала оттуда длинные белые бусы, надевала их себе на шею, тщательно увязывая нити по нескольку раз и, пытаясь все же на них не наступить, такие они были длинные, переходила смотреться к «большому зеркалу».
Там Вера задирала лицо кверху и высыпала на него, стараясь попасть на нос, всю пудру из старой толстенькой легкой коробочки с лебедем на синих волнах среди больших зеленых листьев.
Потом брала золотой футляр с остатками губной помады и красила губы от уха до уха.
Тут входила Ольга Карповна.
Вера замирала от ожидания, что сейчас произойдет, а старуха вдруг начинала громко восхищаться достигнутым «эффектом».
…И коробочка из-под пудры, и футляр от бывшей помады, и давно опустевший флакон духов с легчайшей тенью неземного аромата «Париж», и даже длиннющая нитка фальшивого жемчуга, – все это несметное богатство досталось Верочке еще при жизни старенькой Ольги Карповны и почему-то вызвало недовольное ворчание у матери, у Пелагеи.
Вера даже предложила однажды матери надеть на единственное у той праздничное, «парадно-выходное» и «штапельно-ситцевое» (потому что скомбинированное из двух вконец обветшавших старых) как бы новое платье эту теплую, сливочного цвета, нитку бус – «на выход».
Но мать взглянула строго и сказала, что ей, в отличие от дочери, ничего от старых «поскакушек» не надо!
Вера тогда радостно вздохнула и «прибрала» драгоценную память в пустую коробку из-под лебединой пудры.
* * *
У другой старухи-соседки, Анны Израилевны, консерваторской преподавательницы музыки, всю огромную комнату с балконом во двор занимал беккеровский рояль с вечно поднятой крышкой, да плетеное кресло-качалка с сотней подушечек-думочек.
Вера любила качаться в этом кресле, внимательно прислушиваясь к треньканью многочисленных учеников.
– «Будет музыкантшей, да!» – прочила старая еврейская бабушка, мать Анны Израилевны, имя которой – Суламифь – никто не мог произнести правильно, а отчество забыто было даже ее детьми.
Бабулька эта жизнь доживала, лежа на диване с вечными газетами, разбросанными по ее сухонькому тельцу. Газеты она прочитывала и складывала потом под себя.
Абсолютно лысая голова этой старухи торчала из-под первой газетной страницы, которую она держала так близко к глазам в очках-окулярах, что казалось, она и лицо прикрыла шелестящей бумагой.
Вера подходила к диванному изголовью, гладила старушку по лысому черепу и ждала чуда.
Чудо было вообще-то двойное: во-первых, глаза старухи – вблизи, под мощными линзами, они внезапно становились огромными как синие сливы, – и чудо номер два: из-под подушки старуха вынимала рыжий парик и как-то лихо нахлобучивала его себе на голову!
Это волшебное превращение приводило Веру в дикий восторг.
Она тихонько дотрагивалась до вдруг покрывшейся волосами макушки старухи и неожиданно быстро «срывала волосики».
При этом обе делали вид, что ничего не произошло.
Бабулька то ли дремала, то ли просто наблюдала, что же будет дальше.
А дальше Вера нахлобучивала «чужие волосики» на себя, а потом доставала из карманчика своего платья огрызок украденной у Ольги Карповны губной помады и с упоением «красила» лысую голову бабушки.
Тут встревала возмущенная Анна Израилевна:
– «Мамахэн, что Вы над собой позволяете, вся Вы опять в этом красном!!! Перед учениками неудобно!»
Бабулька лениво отвечала:
– «Да, сволочь, шлимазеле, закрой рот и не мешай ребенку!» – и манила Верочку, уже ползущую, не снимая паричка, на диван, прилечь рядом с ней на цветастую большую подушку, потом тихо поглаживала девочку по худенькой спинке своей мягкой морщинистой ручкой и бормотала ей что-то непонятное, но ласковое.
Обе мирно засыпали под бравурные гаммы.
* * *
Бабушка-мадам Брандт тоже «имела теплое чувство» к Верочке и частенько протягивала ей «угощение» – мятно пахнущий кусочек только что испеченного печенья-пирожного «кухен», или маленькую «бон-бон» – тоже мятную или анисовую леденцовую конфетку в красивом «фантике».
Бабушка Брандт научила Веру здороваться по утрам, говоря «гутен морген», а также благодарить немецким «данке шён» и делать при этом книксен.
(Много позже, уже под конец войны, когда семнадцатилетняя Вера помогала нянечкам в госпитале, расположенном в бывшей школе прямо напротив Вериного дома в переулке Стопани на Чистых Прудах, выносить «утки» и стирать бинты, ее тоже угощали раненые, которые приходили в восторг от этого «данке» и книксена, потому что те, кто успел повоевать в Германии, почему-то очень ценили все немецкое, и любое воспоминание о виденном и слышанном там было им приятно, несмотря на то, что их тогда в любой момент могли там убить.
Потом похожий эпизод попал в один советский фильм о войне, и совсем уже взрослая Вера не могла смотреть эти кадры без слез.)
Соседка тетя Нина, с огромным, всегда как будто «бегемотовым», твердым животом, часто охала и стонала при виде скользящей, как по льду, танцующей на кафельном кухонном полу маленькой Верочки:
– «Не будет тебе, Полька, с этой девкой покоя, ох, не будет!».
Вера ее не любила.
Зато муж Нины, дядя Паша-Пантелеймон, очень нравился Верочке, он угощал её селедкой со сладким чаем, и, пьяненький, прослезившись, говорил жене:
– «А ты, дура, сначала своих детей заведи, а потом и каркай!».
Тетя Нина, родившая всё мертвых мальчиков (у нее что-то не так было с кровью, врачи говорили, что если бы были девочки, то они бы выживали!), заливалась слезами и уходила к себе.
* * *
Вера и её младший брат-погодок Николай так и торчали на кухне.
Мать вечно оставляла детей полуголодными («Наварганит ведро лапши и уйдет» – ворчала соседка Настя. – «Днем белым на работе, а вечером за мужиком своим Степкой шпионит, по всем Чистым Прудам!»).
Брат Коля был плаксив, как соседка Нина, которая днем следила за Полькиными детьми.
– «Сидят дома весь день – и плачут, большая да малый, – шутил дядя Паша. – Одна Верочка молодца, никогда не хлюпает!»
Первая «нянька» детей – малый их дядька Семен – вернулся к себе «на родину» в Тамбовскую деревню, как только Вере исполнилось шесть, а Коле пять лет.
Иначе не прокормиться было в Москве.
Папаша Степан совсем от рук отбился, почти перестал давать деньги «на ребят».
Поля очень жалела послушного и смирного подростка-деверя, но денег не хватало ни на что.
Семен уехал в новом, недавно «построенном» Полиной на «стиральные» ее деньги пальто с барашковым воротником, в новом почти картузе и с большим, но лёгеньким по весу мешком с «московскими гостинцами» – белыми сухарями, то есть недоеденными и высушенными на батарее кусками белого хлеба.
Он не плакал, только крепко вцепился в плечи Полины, почти одинаковый с ней по росту, спрятал лицо в ее шею и сказал тихо:
– «Никогда брата не прощу!».
Тут заплакала Пелагея.
Простились надолго. Думали, может, и навсегда.
* * *
Наступило время идти в школу.
Веру отдали на год позже, с девяти, вместе с Николаем, и в одну школу, напротив дома, – только учились они в разных группах. (Это потом, в самом разгаре войны, в 1943 году, школы разделили, как уборные, на мужские и женские, пока реформа 1954 года вновь их не объединила).
Было это в сентябре 1936-го года.
А через год обоих детей перевели в другую, вновь построенную, школу.
На месте старой – «онегинской» – церкви, на углу «у Харитонья в переулке», стояло теперь новое четырехэтажное серое здание с огромными светлыми окнами.
Это была школа № 613, будущая «некрасовская».
В школьном дворе Вера с мальчишками играла черепами и костями, оставшимися после разорения древнего церковного погоста.
Потом все кости засыпали огромной кучей угля для отопления школы.
* * *
Заканчивался 37-й год, ничем не знаменательный для семьи Веры.
Только вот в квартире стало плохо. Ночью, хоть и запирались на все замки и цепочки, все время кто-то топал по коридору, а наутро на кухню не выходили ставить чайник (и уже никогда больше никто их не видел, а в воздухе зазвенело новое слово «забрали!») – то дядя Толя-Отто, сын доктора Брандта, футболист, то сам профессор Брандт.
И пианистка Анна Израилевна куда-то насовсем уехала вместе с бабушкой, оставив дома дочь Женю и сына Нику, тоже музыканта, который стал вдруг на скрипке своей «пилить и день, и ночь без продыху», как говорила Настя, а вскоре зимой открыл балконную дверь, выбив все стекла, шагнул во двор со второго этажа, и приехала «скорая», и его отвезли в «психическую» больницу.
Сестра его Женя, Евгения Павловна Должанская, преподаватель марксизма-ленинизма в московской консерватории, привезла его однажды вечером домой, сизого лицом, бритого наголо, тихого, в полосатой пижаме, и он стал выходить из своей комнаты с заколоченной фанерой балконной дверью только по ночам, когда квартира затихала.
Он шел в туалет, шел по длинному коридору, никогда не включая света, на ощупь, в темноте.
Если Вера тоже хотела ночью в уборную, она щелкала сначала кнопкой настольного ночника с синей лампой без всякого абажура, чем вызывала громкое ворчание матери, потом, не закрывая двери в комнате, мчалась по едва заметной световой полоске в конец коридора, до выключателя, зажигала тусклую общественную лампочку и только затем поворачивала за угол и включала свет в туалете.
Она стала бояться коридорного тихого ночного Нику как привидения, как чего-то потустороннего.
* * *
Забрали однажды ночью и Сипугашника, мужа Насти Богатыревой.
И он тоже больше не вернулся домой.
Потому что был точно расстрелян.
За убийства.
Этот тихий и щуплый каменщик несколько лет, возвращаясь ночами с работы «на объекте» вблизи москворецкой набережной, у развалин храма Христа-Спасителя, резал глотки редким встречным ночным прохожим.
Иногда за рубль мелочью, найденный в кармане убитого.
Сволакивал тела на стройплощадку, засыпал камнями, шел домой.
И дома мирно целовал спящих дочек, Лёлю и Тамару, в каморке при кухне.
Он спокойно признался во всем и показал, где именно заваливал зарезанных.
Безобидный был такой, все его очень жалели; жена Настя убивалась по нём «по гроб жизни», так и не вышла больше замуж.
Часть 7. Дворы и дети
Незадолго до начала войны московские дворы были просто переполнены детьми. Вера была любимицей и заводилой всех ребят во дворе, даже мальчишек, которых было особенно много. Брат Коля, хоть и был младше всего на год, подчинялся сестре как малолетка. Мать называла Веру «коноводка» и часто наказывала одну ее, жалея Николая.
Мясницкую улицу сразу почти после потрясающе громкого ленинградского убийства товарища Кирова уже успели переименовать в улицу Кирова, а их Чудов переулок – в переулок какого-то Стопани, «Стопанина», как говорила едва грамотная Пелагея, по созвучию со знаменитым ледовым «Папаниным», жившим в Доме старых большевиков неподалеку; про встречу папанинцев, проехавших стоя в открытых авто прямо до самой Красной площади, в венках из живых цветов на шеях, размахивая множеством букетов, бросаемых им восторженными москвичами, про то, как красиво сыпались на них изо всех распахнутых окон Садового кольца нескончаемые мелко накрошенные белые бумажки и оседали потом на плечах и макушках веселой толпы, как те снега, из которых недавно вернулись герои, Вера и Николай рассказывали потом взахлеб тем ребятам, кто не жил в Центре.
В торце переулка Стопани, прямо перед зданием Швейцарского посольства, организовали в бывшем особняке купца Гусятникова Дом пионеров, а сам Гусятников переулок стал именоваться Большевистским. Тихие переулки имели сквозное соединение через множество дворов; например, из Малого Харитоньевского можно было пройти пятью проходными дворами, минуя улицу Кирова, аж до самой почтамтовской площади у Мясницких ворот. Там сиял теперь новенькими красными буквами, на светло-сером граните облицовки под квадратом козырька, многоступенчатый вход в метро Кировская перед Чистыми Прудами, слегка чем-то напоминающий куб Мавзолея Ленина.
Любимым временем года Верочки было лето, потому что, главное, не надо было учиться, и потому еще, что не надо было мерзнуть в старых тяжелых башмаках; а летом любимыми ее играми были «расшибалочка», «штандар» с мячом и «сыщик-ищи-ворА». Однажды играли в казаки-разбойники, забежали гурьбой в огромный и пустой двор кинотеатра «Колизей», потом проскочили, легко, «дуриком», отвалив хиленькую задвижку на обитой железом боковой двери выхода, через весь кинозал вперед, от экрана ко входу, и всей кучей, мимо ахнувших билетерш, стоявших по двое у входных дверей, промчались дальше, громко топая, прямо в фойе, затем вылетели в главный вход под колоннадой, и, захохотав и улюлюкая, перебежали дорогу перед трамваем «Аннушка» и попрыгали все под отчаянный звон этого трамвая через низкую чугунную ограду «Чистиков» прямо на газон напротив пруда. Едва отдышавшись, вся дворовая кодла в три десятка, примерно, пацанят, хохоча и толкая друг друга локтями, кое-как расселась отдыхать на скамьях-«диванчиках» перед единственным прудом Чистых Прудов.
На темной коричневатой поверхности воды, едва шевелясь, плавали зеленые лодки с «парочками», а на узеньком дощатом причале пруда, подальше от Покровки, одна тетка торговала газировкой, а другая – мороженым с лотка. Мороженого вдруг так захотелось! Но – денег нет, и Бог с ним. Облизнись и пройди мимо. Вдруг, в одной из ближних лодок, Вера увидела отца, Степана Ивановича, с ярко-рыжей молоденькой и очень счастливой на вид девицей в синем платье, перехваченном на талии белым широким кушаком. Та смеялась и ела мороженое. Брат Колька стал тыкать Веру в бок, молча другой рукой показывая на парочку в плавно удаляющейся от берега лодке. Степан Иванович усиленно забрякал веслами в уключинах, стараясь отплыть как можно быстрее и отворачиваясь от детей.
Поздним вечером Коля не выдержал и обо всем, увиденном на Чистых, «наябедничал» матери. Та места себе не находила, лицо и шея покрылись темными бордовыми пятнами, она вдруг стала, как фурия, швырять все, что под руку попадет, дала Кольке увесистую затрещину, потом выбежала на кухню и там долго и громко ругалась и разоблачала неверного мужа перед неприятно примолкшими и как бы оглохшими соседями. Вера не сказала брату ни слова. Но какая-то пустота вдруг случилась в подростковой ее душе. – «Вот и все. Ни матери, ни отца, ни брата.»– подумала она. – «Ну и не надо!» – сказала вдруг вслух сама себе и тряхнула головой.
Ближе к ночи, когда мать и Колька, оба всхлипывая, уснули, наконец, по своим углам, Вера встала с постели, оделась и тихо вышла из квартиры.
На лестничной клетке ее второго этажа еще белели плохо замытые следы недавнего ремонта. Вера поднялась на чердак своего дома, где только закончили «возить грязь» после строительных работ.
В бывшей чердачной «бельевой» – сушильном помещении прямо под коньком крыши – умудрились соорудить вокруг гулкой шахты лифта подобие очень большого короба, в который втиснули, разгородив еще и изнутри фанерными стенами, как бы квартиру, с санузлом, с двумя большими странными окнами на передней и задней стенах коридора, то есть в торцах дома, и с круглыми маленькими иллюминаторами комнатных окошек, выходящих под сильно скошенным потолком прямо на ржавое кровельное железо крыши.
Собралась Вера на чердак не просто так, а в гости к новой подруге.
В надстройке над квартирами самого верхнего 6-го этажа проживала теперь девочка Капа, с бледно-восковым, удивительно правильной формы фарфоровым личиком, Верина ровесница и даже одноклассница.
Хотя Капа – Капитолина Свириченко – появилась в доме всего полгода тому назад, Вера успела так с ней сдружиться, что, казалось, уже и не было никогда жизни без этой подруги.
Вера пришла сейчас к Капе с твердым намерением остаться переночевать у нее, в Капиной нормальной семье, «на пока», а там посмотрим…
Капа с достоинством рассказывала всем при первом знакомстве, что она дочь военного и служащей статистического управления, однако, в гости к себе никого из ребят еще не приглашала. Да если бы и позвала, страшновато было бы каждому из «гольтепы дворовой» идти в гости в приличный дом, с такими наверняка очень строгими родителями.
Капитолина Романовна была гордой девушкой 14-ти лет в эту последнюю перед войной весну.
Ее семью переселили в новую квартиру под крышей из вечно заливавшегося водой подвального помещения в Таганской тюрьме, где отец Капы, Роман Свириченко, работал, а вернее, служил, надзирателем.
Мать Капы была уборщицей в Центральном Статистическом Управлении, знаменитом здании ЦСУ архитектора Карабюзье на Мясницкой.
Отец ее дома пил по-черному.
Приходил из тюрьмы, то есть, с работы, и сразу от двери медленно и степенно раздевался: снимал и пристраивал на высокую спинку старого стула в углу коридора фуражку, ремень, портупею и гимнастерку; садился на этот стул и с кряхтением, но сам, стягивал с ног сапоги и ставил их носами к выходу; затем разворачивал и вешал на перекладины под сидением байковые тухлые портянки; потом вставал, скидывал и укладывал поверху всего синие брюки-галифе, и, босиком, в исподней рубахе и кальсонах, наступая на их веревочные завязки, шел на кухню.
Там брал с полки здоровенный ковш-«уполовник», зачерпывал им из огромной, двухведерной кастрюли, сдвинув с нее вечно обмотанную тряпьем крышку, и пил, не отрываясь, минут пять, «компот» – постоянно парившуюся бражку.
Затем доставал из колченогого стола с заляпанными дверцами четвертинку водки, ею «запивал», никогда и ничем не закусывая, и ставил пустую «посуду» обратно в кухонный стол.
Потом направлялся в уборную, через малое время шумела спускаемая вода, он выходил и тут же валился на пол, на свой тюфяк, спать. Он всегда ночевал именно в коридоре, в дальнем правом углу, рядом с уборной, на вонючем тюфяке, падая туда каждый вечер, «как дрова».
Мать-уборщица работала и днем и ночью, была тихой, сухенькой старушкой, запуганной и забитой женой алкаша-«вертухая». Когда она серой мышкой проскальзывала в свой дом, никто не замечал. В ее непременную обязанность входило поддержание постоянного уровня в кастрюле с брагой да замена пустых четвертинок на полные. Если этого не было сделано, муж молча шел в коридор, защелкивал замок входной двери на «собачку», садился на свой стул и обувал сапоги. Потом отыскивал по всем углам квартиры жену, сгребал ее в охапку, бросал, как пустой мешок, на пол и бил ногами. Глухие тупые удары в зажатый руками живот не вызывали ни звука из груди Капкиной матери, она только пыталась как можно быстрее встать и побежать за водкой или за дрожжами.
«Вертухай» вставал рано утром, всегда сам, без всяких будильников, со стоном выхлебывал из пузатого латунного остывшего чайника всю воду и уходил на работу, никому не сказав ни слова. Вообще в квартире «Свириченков» постоянно царила глухая и зловещая, придушенная какая-то, тишина да кислый тошный запах – смесь хронического перегара и грязного немытого белья. Пахло, «как в покойницкой», думала впоследствии Вера, хотя ни в каких «покойницких» сроду не бывала.
И вот Вера, тоскуя от одиночества и ощущения тупого домашнего предательства и всеобщей семейной нелюбви, взлетела по лестнице к квартире Капитолины. Постучавшись три раза, как было условлено заранее, увидела в образовавшуюся небольшую дверную щель открывающую Капу.
В этот раз Вера не осталась, как обычно, стоять на пороге в ожидании выхода подруги, а быстро шагнула внутрь квартиры.
Капа от неожиданности отскочила назад и в сторону, – и вдруг споткнулась и чуть не упала.
Прямо перед настежь раскрывшейся входной дверью лежали на полу пьяные «дрова» в собственном соку, широко раскинув ноги в серых кальсонах. Видимо, папаша перепутал направление по коридору. Вера увидела и согнувшуюся на сундуке в углу перед кухней старую мать Капы. Обхватив голову ладонями, раскачиваясь вперед и назад, та молча и глухо стукалась головой об стенку.
«Полезли на крышу!» – быстро сказала Капа, ничуть не меняясь в лице. В коридоре при входе стоял комод с зеркалом, обрамленным двумя вазами белого стекла с крашеными сухими метелками внутри. Капа притормозила. Быстро отстегнула от горловины своей плоеной кофточки пышный черный атласный бант на булавке, положила его у зеркала, ровно посередине между вазами. После этого, немного полюбовавшись на свое отражение, перешагнула через отца и вышла степенно на лестничную площадку, аккуратно прикрыв за собой входную дверь.
Вере, которой еще не успело исполниться четырнадцати лет, самообладание подруги показалось просто восхитительным. Настроение почему-то просто взмыло вверх, и собственные глупые беды сделались вдруг такими никчемными…
«Обойдемся без бантОв!» – сказала Вера и захохотала, взбираясь на крышу, прямо под трубу, по ржавой внутренней пожарной лестнице. Капа захохотала тоже, цепляясь, как мартышка, за тонкие витые поручни. Вера уже пихала вверху изо всех сил плечом и двумя руками дверцу люка. Вот та раскрылась, просто распахнулась на волю, и девушки в который раз обомлели от чистого мягкого воздуха и от едва видимого на бледном московском небе отпечатка полумесяца и первых звезд. Жизнь на крыше была как всегда прекрасна.
Через полчаса подруги спустились вниз, во двор, и влились в компанию молодых соседских мальчишек. Брат Веры, Николай, вот уж странно, тоже оказался во дворе – и когда только успел? – и вместе с друзьями негромко обсуждал, как лучше всего проникнуть сейчас на последний сеанс в «Колизей», на «мировую картину». Денег на билет не было ни у кого.
«Ну, вы, бл… и лохи все!» – вдруг сказала Капа нежным голоском. – «Даже на кино для девушек не можете раскошелиться. Вера, на фига нам такие фраера обломились? Нам нужны не такие!»
Эффект от таких ее слов был схож с тем, как если бы агнец небесный рухнул на землю и обернулся вдруг козлищем.
И тут Капа выкинула еще один номер: из кармана широкой сатиновой юбки достала маленький металлический портсигар, спокойно и с достоинством вынула оттуда папиросу, из другого кармана вытащила коробок спичек, зажгла папиросу и закурила. Это привело всех просто в бешеный восторг, особенно Веру: «Дай мне затянуться!» – «Возьми, пожалуйста. Только не обслюнявь! – велела Капа. – Терпеть не могу слюнявые рты!»
С тех пор Вера начала курить, сначала не в затяжку, и редко. Потом, как-то незаметно, втянулась и начала курить постоянно. Она тоже ненавидела «слюнявые рты» и никогда не оставляла на папиросах, а затем и на сигаретах, мокрых следов. Разве что легкий след от губной помады. Так ведь это же не слюни!
А Капа курила крайне редко, потому что «следила за собой», особо гордясь фарфоровой красоты зубами. Вся «Капитолина Романовна», как она любила себя величать, была очень чистенькой, пахнувшей земляничным мылом, одетой в новенькое заводной куколкой с каштановыми аккуратными локонами. Вот только рот был тонкогуб и хищен, и глаза – не стеклянные пуговицы, а орлиные зрачки, остановившиеся в полете на намеченной жертве, холодные и не по возрасту беспощадные.
Капа угостила папиросами всех молодых ребят, протянувших к ней руки. Таковых оказалось двое, другие постеснялись. Веркин брат Коля тоже потянулся было, но получил от сестры по рукам. «А стукачам – не положено!» – отрезала Вера. Коля сразу все понял. Зато друг его, рыжий Виктор, возмутился: «За “стукача” и по морде мало!» Капа воззрилась на него сквозь дым папиросы: «Что за нравы, что за лексикон! Как ты разговариваешь с девушками?» – Виктор вдруг сплюнул, затоптал в песке почти целую Капкину папиросу и сказал: «Пойдем отсюда, Николай! Не надо нам ничего от вертухайской дочери!»
Капино беленькое кукольное личико стало совсем мраморным, она хотела что-то сказать, но тут Вера со всего маху саданула Витю коленом в пах. «Так будет с каждым, кто обидит моих друзей. Пока Я тут королева!» – и победно посмотрела вбок, на серьезного, взрослого Володю, свою первую, как поняла она вот прямо теперь, настоящую любовь.
Это он, Володя, назвал ее вчера при всех Королевой.
Ребята частенько по вечерам сидели на крыше, на толстом бревне, привязанном к трубе железными цепями на полдороге к карнизу. И Вера пришла тоже, в своем стареньком ситцевом пестром сарафанчике, надетом на единственную Верину нарядную белую кофточку с рукавами «фонариком». Она вылезла из люка под трубой, стараясь не коснуться случайно плечами ржавых краев, увидела всех и засмеялась радостно, сияя своими почти черными лучистыми и веселыми глазами в голубых аж до синевы белках. И все вчера вечером было, вроде, как и обычно, как всегда…
«О, Верунчик пришел, Верочка, садись!» – ребята оживились, задвигались, освобождая место в самой середине бревна. Сверкая в сумерках голыми, еще детскими, но очень стройными ножками в белых носках, «с припуском» на почти белые парусиновые тапки, «вычищенные» мокрым зубным порошком, Вера быстро пробежала по скользкой крыше до края бревна, и, хватаясь за протянутые руки мальчишек, продвигалась к свободному месту.
Вдруг Володя, сидевший в центре, сильно потянул ее за обе руки на себя, перехватил, как ребенка, и быстро усадил боком к себе на колени.
Она смущенно, неловко плюхнулась на парня, почти ударилась худеньким задом об острые, торчащие углами, юношеские коленки, и, чтобы удержаться и не соскользнуть, инстинктивно обхватила рукой его крепкую загорелую шею. Он придвинул Веру вплотную к своим ребрам, она почувствовала боком и грудью, как прыгает его сердце, и попыталась освободиться и сесть рядом, но он сжал ее всю обеими руками и не дал двинуться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?