Текст книги "Бабка Поля Московская"
Автор книги: Людмила Матвеева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Ей было не по себе, и как-то странно, немного похоже на ощущение от чужой нарочитой щекотки – вроде и приятно, но как-то приторно, вроде и смеяться хочется – да уж очень близко к слезам. К тому же тесные эти первые объятия состоялись на глазах «у изумленной публики». Но она выдержала оторопевшие взгляды всех притихших вдруг мальчишек. А Володя, посидев немного, сухими горячими губами несколько раз, незаметно для других, провел по ее виску и тихо-тихо поцеловал в нежную припухлость под пушистой бровью. Потом бережно снял Верочку со своих колен, усадил рядом на бревно, а сам встал, подошел к краю крыши и на одних руках, ногами вверх, спустился по тоненьким железным ступенькам-прутьям шестиэтажной пожарной лестницы, «пожарки», во двор. На земле уже сделал сальто и, крикнув так громко в гулком дворе, что слышно было и на крыше: «Вера-а-а, ты – моя Королева-а-а!!!», исчез в подворотне.
И вот сейчас Вера как бы ждала от него подтверждения, что она, действительно, теперь, и хотелось бы – навсегда! – его королева, и что он заступится за ее подругу Капу тоже. Но Володя стоял молча, не улыбался и не говорил ничего.
И мир вдруг начал рушиться, и стало так страшно и плохо на душе, и бежать захотелось, и не видеть больше того, кто вчера сам приблизил и почти освободил от одиночества… «Пойдем отсюда!» – сказала Вера Капе. «Я – с вами!» – тыркнулся, было, за ними брат Коля. «Сидеть! Или вали – ка ты лучше к своей “мамахэн”»! – приказала Вера, и девушки ушли со двора.
Часть 8. Война
Почти в каждой комнате Пелагеиной коммуналки имелась обтянутая черной бумагой тарелка репродуктора. Радио не замолкало целыми днями, у кого погромче, у кого потише, но всегда, естественно, одинаково. В шесть утра отовсюду звучал гимн Советского Союза, в двенадцать ночи народ засыпал под звон часов Кремлевской башни.
В канун того дня, когда внезапно объявили про войну, Пелагея, как повелось по выходным, замесила тесто. Оно здорово подошло в кастрюле с ночи. Полина заталкивала его обратно деревянной ложкой, как вдруг раздался какой-то бешено воющий звук по всей квартире, а на кухню влетел полуодетый сосед Рувим Михайлович, часовщик (соседка-подруга Настя называла его «Херувим», от слова хер, конечно, а не по-церковному; он к Насте сватался однажды, сразу, как только стало все ясно с Сипугашником, но потерпел «фияско»).
«Полина Васильевна, Полина Васильевна, ВОЙНА!!!» – провозгласил, тоненько, с визгом, Херувим.
Первое, о чем подумала Пелагея: «Слава Богу, Верки нет с Колькой!»
Дети еще в начале июня уехали в заводской пионерский лагерь, и, как всегда, на все три смены. Потом еще подумала: «А кота-то моего милицейского, наверное, на войну и не пошлют!»
А Рувим метался по кухне и не умолкал, судорожно хватая себя за волосы: «Полина Васильевна, скорее же, надо срочно забрать все самое ценное и бежать в бомбоубежище!»
Полька тут же опомнилась, подхватила кастрюлю с тестом и побежала привычным «спасательным», оборонно-гражданским путем, изученным во время частых московских учебных тревог, вон из квартиры, вниз по лестнице в котельную.
В глубоком подвале сидели уже все почти жители дома. Гул голосов в подземной тишине перекрывался тошнотворный ревом с небес. Все смешалось теперь, а рай и ад поменялись местами.
По дороге от страха и паники Польку прохватил понос. И вот в темноте подземелья, под завывание московских сирен, Пелагея, не зная, куда деться, забилась в самый темный угол, сняла крышку со своей кастрюли и опорожнилась прямо в усевшее, праздничной сдобой пахнУвшее, тесто. И впала в какое-то полнейшее оцепенение. Или, точнее, выпала из времени.
Потом, когда все стало тихо, выбралась на улицу с этой своей кастрюлей, дошла до помойки во дворе, поставила все на дно мусорного бака, швырнула в сердцах вдогонку еще и длинную деревянную поварешку, заплакав от позора и от деревенской жалости к безнадежно испорченному «добру», единственному своему «самому ценному», вынесенному из дома, – но, зато, не боясь теперь уже ничего, никакой погибели от немцев. Для преодоления животного страха смерти надо было, видно, просто озвереть от унижения.
* * *
На заводе коньячных вин «Арарат» началась мобилизация. Мужчин посылали воевать, а женщин – на «трудовой фронт», рыть окопы в Подмосковье. Пионерский детский лагерь был на Оке. В заводоуправлении объявили, что всех детей заводчан пароходом по Волге будут срочно эвакуировать на Урал, и чтобы родители не беспокоились за них, всем потом сообщат окончательный адрес эвакуации.
Полина пришла рано утром в Кривоколенный переулок к заводу, там уже стояли грузовики с лавками для отправки людей на работы, борта опущены, на дне связками лежали черенки от лопат и сами лопаты в рогожных мешках. Но никто не рассаживался, не лез в машины. Среди женщин, вчера еще суровых и спокойных, наблюдалась какая-то паническая истерика. Стоял вой, какой-то дичайший, похожий на собачий. С визгом заехала в тихий когда-то переулок неотложка, запахло валерьянкой и камфарным спиртом.
«Полька, Полька, пароход с детками нашими разбомбило, на Оке, Полечка-а-а!!!» – Степан Иванович, в милицейской парадной форме, в гетрах, крагах, хромовых сапогах до колен, пистолетная кобура в кожаной портупее – красавец писаный, ее кот, сидел сначала прямой, как кол проглотил, верхом на лошади. Вдруг он свесился с седла вбок, ухватившись за конскую гриву, над женой и зарыдал в голос, утирая слезы белым рукавом гимнастерки. Он больше не следил за порядком «погружения трудовых резервов», он вообще ничего не видел перед собой, и только умная пепельно-серая кобыла прядала ушами и приседала под ним, фыркая, на тонких стройных бабках, заученно не уходя от толпы народа.
На улицу вышел директор завода, что-то говорил, что слезами теперь горю не поможешь, вся страна в слезах, а надо бить фашистов.
«Ийе-эх, Пелагеюшка, прощай, милок!» – взвизгнул Степа, взмахнул нагайкой, вырвался из конной цепи заграждения и поскакал «записываться в действующую».
Польку с другими очумевшими женщинами, затолкав, погрузили кое-как в кузов машины и повезли на Истру. Разместили в бараках, дали лопаты.
Там она, вот уж во второй раз в жизни своей, действительно напрочь выпала из временнОго потока.
Пелагея работала как оглашенная, как и все, в сутки по 16 часов; рыли окопы, валили деревья. Полина отощала совсем, у нее завелись вши, стали совсем бессмысленными, но почему-то блестящими, провалившимися в темные черные ямы над худыми по-волчьи скулами, глаза.
Она отрезала огромную свою толстенную, метровой длины, косу тупыми ножницами, по прядям, и короткие волосы пышной шапкой полезли вверх, к затылку, закурчавились, закрыли уши и пол-лица.
Бабы ахнули: Полька стала безумно хороша, но и, кажись, вполне безумна. И однажды, когда подпиленный ствол дуба стал падать прямо на нее, Пелагея не уклонилась, а застыла на месте. Бог любит троицу, и почти окончательное выпадение из времени произошло с ней вот уже в третий раз.
…Из больницы Пелагею выписали в ноябре 41-го года, точно накануне «Октябрьских» праздников.
Она шла по ощетинившейся противотанковыми ежами гулкой и пустой ледяной Москве, как привидение. В кармане холодного, изношенного, дважды перелицованного «летнего» пальто лежали два ключа, марлевый сверток с больничным хлебом и сахарином, в вещмешке несколько банок консервов с «трудового фронта», пол-литровая бутылка армянского коньяка «три звездочки» от завода, да отрезанная, завернутая в июньскую газету, каштановая коса.
В Москве начиналась метель. Завтра, сразу после военного парада на Красной площади, она должна явиться на завод и делать «заказы для фронта», то есть заливать коньяк в железные армейские фляжки и опять же «укубривать» этот нескончаемый поток на конвейере сначала пробкой, а потом завинчивать железной крышкой. И так теперь будет всю жизнь.
Пелагея подошла, наконец, к своему дому, поднялась с трудом, сильно хромая, на второй этаж к дверям своей квартиры, тихо открыла послушным ключом входную дверь и прошелестела по пустому коридору до двери собственной комнаты.
Куда-то делись с коридорных стен все корыта, раскладушки и велосипеды, остались только огромные гвозди и вбитые навек костыли. Было голо и гулко, или это в ушах шум от голода и холода?
Ключ в двери Полькиной комнаты не проворачивался. Не видно также было обычного просвета через довольно большую замочную скважину. Наверняка, мешал ключ с внутренней стороны комнаты. Бумажка с «бронью» была начисто оторвана, остались только следы сургуча с корявой бечевочкой.
«Степан, что ли, так и не уехал на фронт?» – только и успела подумать Пелагея, механически, по привычке, толкнув дверь внутрь комнаты.
Дверь вдруг открылась, раздался визг и плач, и на Пелагее зависли с обеих сторон Вера и Коля. И Поля упала на пол, потеряв сознание.
Ребята сбежали той июньской ночью с парохода, всего за несколько дней до бомбежки, и все из-за «коноводки» – Верки, которая, услышав о войне, хотела еще из пионерлагеря драпануть домой в Москву, да не получилось, их поймали, потом всех пересчитали по головам и повезли на пристань.
Сбежать удалось на одной из ночных стоянок парохода на Оке. Как они добрались до дома, уму непостижимо. Но были уже у матери на заводе, им выписали хлебные карточки и сказали, что мать в больнице, была в тяжелом состоянии, но живая. Скоро приедет домой и выйдет на работу. А их пока устроили через РОНО – Колю, 13 лет, учеником слесаря, а Веру, 14 лет, – чернорабочей в типографию. Они уже работают!
«Мам, а правда, что тот пароход с нашим лагерем разбомбило? И хорошо еще, что ты не в» психическую «попала, а то бродила бы сейчас, как, помнишь, сосед Ника по ночам, всех бы пугала!» – засыпая вечером, сказал Коля.
«Где он, наш Ника, теперь?» – вдруг заплакала Поля.
Часть 9. Дед, сума да тюрьма
В декабре сорок первого «прибыл» из деревни под Чернью Тульской области дед, Степин Василий Иванович, отец Пелагеи. Еле прибрел, вконец отощавший, больной, сильно подряхлевший и весь в синюшных узелках на коже. Он рассказал, что в деревне «от немцев» погорела сестра Сашка с детьми, осталась бездомной нищенкой, ходит с торбой по окрестным деревням; муж ее, деревенский кузнец Иван Артамонов, пал смертью храбрых, как сообщалось в похоронке, прикрывая подступы немцев к Москве с Юга, погиб под Орлом. Старший сын Петр, красноармеец-пограничник, сразу в начале войны попал в окружение под Брестом, ничего больше о нем не писали. Второй сын, Мишка, тоже служивый, хороший охотник и лыжник, а потому стрелок-снайпер, давно уже пропал без вести, еще со времен Финляндской войны; третья, дочь Шура, 18-ти лет, стала «ворошиловским стрелком» где-то под Тулой, никаких сведений о ней не было, но ее видели колхозники живой, в лесу «у наших». Марию, 16-ти лет, мать заставляла каждый день прятаться в погреб их сгоревшего дома, от угона в Германию; а малые дети стали помирать с голоду, трое еще живых ходили побираться вместе с матерью по разбитым войной дорогам. Жили в наскоро вырытой около погорелой печи землянке. Дед Василий не хотел быть «лишним ртом» ни у кого из своих детей. Пришел «до Польки проститься», лег на диван и больше не вставал, от еды отворачивался совсем, только пил воду. Он умер в Москве от голода, от водянки, прямо накануне нового, 1942-го года.
Это была первая смерть близкого человека, пережитая Полькиными детьми. Вера боялась мертвого деда, огромного, распухшего; ей казалось, что он не совсем умер, в нем как будто что-то булькало или шевелилось, и пока не вынесли гроб с его телом и не увезли хоронить на Ваганьковское, она ночевала во дворе, в домике у дворничихи тети Кати, матери Володи. Сам Володя ждал со дня на день повестки из военкомата. Ему только что исполнилось 19 лет.
Днем дети работали, вечером и ночами дежурили на своей любимой крыше – сбрасывали или тушили бомбы-«зажигалки». Москву бомбили еженощно, и по нескольку раз, особенно центр. Никто почти не прятался больше в подвал, хотя и были прямые попадания в плотно сомкнутые рядом стоящие дома.
Все соседские ребята постарше воевали на фронте. Многие одногодки – ровесники были эвакуированы, обычно, вместе с родителями.
Колька сильно уставал на своей взрослой работе и плакал холодными ночами от голода. Верка терпела и от голода спасалась пайковым куревом. Свои папиросы Коля обменивал на хлеб и все равно никогда не был сыт. Он вытянулся. Стал очень красивым, почти, как сестра, только пошел больше в материнскую породу. И мать в нем просто души не чаяла.
А любимый Верой Володя ушел, дождавшись повестки, на фронт. Были короткие и горькие проводы, плакала мать Володи «как по покойнику, незнамо с чего», осуждали соседки, пришедшие в гости. Но сын сказал, что обязательно вернется и женится на Вере, и чтобы и мать, и Верочка его ждали и каждый день писали ему письма.
Он оставил названной своей невесте, сам того не ведая, ребенка.
* * *
«Над нами нависла огромная, опасная туча» – голос диктора Левитана из громкоговорителя стал пугать, но и разгонять одновременно тупую, одуряющую скуку бытия.
Лишнего не болтали. За каждый пустяк сажали сразу, а рассказы про «колоски» и «пятиминутные опоздания» пострадавшие держали при себе. Тюрьма как была всю жизнь, так и в войну осталась страшным позором.
Работали просто без выходных. Многие падали и умирали на рабочих местах, зачастую, помимо болезней, просто от хронического голода. Продовольственными карточками начали спекулировать в быту и шантажировать на работе, суля «усиленный» паек «в целях увеличения производительности труда в суровых военных условиях». Тем самым на практике сокращая количество едоков.
Почти полное отсутствие одежды и обуви у большинства работавших в Москве простых людей (а «непростым» удалось эвакуироваться, наряду с «очень непростыми», которым даже лучше стало жить в войну) едва скрывали рабочие халаты и «спецовки», надеваемые прямо на голое тело, да безразмерные раздолбанные бахилы.
Холодными военными утрами под леденящие душу раскаты песни «Вставай, страна огромная!» и грохот дров в темноте Верочка вставала, зажигала «буржуйку», ставила греть чайник и утюг (утюг для тепла выставлялся потом на расколотый мраморный подоконник). Чай был из одного кипятка и морковной крошки, от него тошнило. Вообще тошнило постоянно, от голода. Тошнило на работе, там, наверняка, от типографской вонючей краски. И вот однажды утром Вера просто не смогла подняться с постели. Она спала и спала под звон будильника; мать и брат ушли уже на работу, а ей встать было просто невмоготу.
Когда девочка явилась в типографию с опозданием на 45 минут, больная, голодная, ее сразу же вызвали к начальству. Начальником был жирный сорокапятилетний здоровый боров, «белобилетник» с больным сердцем. Он заорал, затопал ногами, стал спрашивать о причинах прогула в военное время, когда вся страна как один и т. д. Верочка сказала, что она вовсе не прогуливает, а заболела и ей надо бы пойти к врачу, взять больничный… «Какой еще больничный, у нас в стране война, и товарищ Сталин…» (а может, и без товарища Сталина). Начальник вызвал из типографского медпункта очкастую тетку-фельдшерицу и велел ей при нем осмотреть Веру. Фельдшерица сказала: «А что ее осматривать, она же беременна, вся типография знает, она же все заблевала в туалете женском!»
Вера вздрогнула, так все вдруг стало ей ясно. Вот отчего…
Тогда начальник выпроводил очкастую обратно в медсанчасть и попросил свою старуху-секретаршу принести ему в кабинет два чая с бутербродами. Пока та все принесла, боров уставился на Веру и, облизнувшись, кратко произнес: «Не дашь – сядешь!»
Вера вскочила и убежала. А дальше началась «посадка за прогул по законам военного времени».
Пелагея, как услышала, что Веру арестовали, что будет суд, что Вера беременная, пришла к ней на свидание, опустила натруженные руки свои в подол, сцепленными узловатыми пальцами вниз, и сказала: «Я честно прожила в девушках 30 лет. Вас родила от законного мужа и в срок. На заводе на одном месте проработала с 18-го года, и нет на мне ни одного прогула, ни одного пятна; на трудовом фронте медаль вот дали. На ноге “рожа” не проходит от голода. А ты, проститутка, вся в отца своего пошла! Будь же ты проклята!» – и заплакала, и пошла домой, больше не глянув на дочь. «Да, мама, лучше бы меня тогда разбомбило на пароходе. Но только одну. Коля бы пусть спасся» – прошептала ей вслед Верочка одними губами.
В настоящую тюрьму Вера не попала, но в «предварилке» просидела несколько месяцев. Вынесли какое-то порицание, учитывая, что ей нет еще 15 лет, и что предполагаемый отец ребенка сражается на передовой (Володе туда написали, и он умолил свое начальство письменно подтвердить, что ребенок его, что Вера является его фактической женой и он распишется с ней сразу, как только ему дадут увольнительную). Он еще отдельно написал своей матери и просил взять Веру к себе от «тети Поли» и помочь девочке во всем.
Учли также, что у Вериной матери беспорочная рабоче-крестьянская биография и медали «За доблестный труд» и «За оборону Москвы», и что отец Веры, будучи непризывным участковым милиционером, сам записался на фронт, доблестно сражался на передовой и находится в настоящее время на излечении в госпитале под Ленинградом после ампутации левой руки. Помог и «вертухай» Свириченко по своим каналам. И Верочку выпустили.
Часть 10. В деревню, в глушь…
Домой она не пошла, к матери Володи – тоже. Она устроилась на работу в госпиталь рядом с домом, санитаркой-уборщицей в хирургическое отделение, и стала жить у подруги Капы, в ее квартирке на чердаке.
Капкина семья не эвакуировалась, потому что никто и не предлагал. Старый отец ходил на свою работу и не попал под призыв по возрасту. Мать как работала уборщицей в здании ЦСУ, так и продолжала. Капа была нянечкой в большом госпитале на Басманной и там же по вечерам училась на медсестру.
У Капы была старшая сестра, Тамара, но она давно уже вышла замуж, жила с тех пор отдельно, где-то под Москвой, и не очень-то хотела общаться с родными, а особенно с отцом.
Вера пришла к Капе домой уже без беременности. Ребенку так и не дали родиться. На шестом месяце произошел выкидыш, была девочка. Веру отвезли тогда в тюремную больницу и почистили, выдав справку. Поговаривали, что в тюрьме она, якобы, прыгала с высокого подоконника, вот и «скинула».
Вера стала другой, очень взрослой и по-настоящему, а не по-детски, красивой. На внутренней стороне левой руки, от сгиба локтя до подмышечной впадины, чудесным крупным ее почерком с характерной витиеватой заглавной буквой «Л» синими чернилами навсегда, по конец ее жизни, было наколото в одну некрупную строчку: «Люблю брата Колю». Распухшую и долго не заживавшую эту руку Вера сначала перевязывала бинтом, потом просто постоянно прижимала к телу, и это вошло у нее в привычку.
А Володя «пал смертью храбрых» в том же году, так и не увидев Веру.
В сумке Пелагеи постоянно находились два солдатских треугольника.
Один – от супруга родного Степана Ивановича с просьбой за все его простить, написанный медсестрой из госпиталя под его диктовку, перед ампутацией руки, за полчаса до операции.
Другой треугольник был из военной части Володи, отправленный в Москву незадолго до его гибели, с просьбой к родителям Веры разрешить ей расписку «до достижения шестнадцатилетнего возраста» и записать его, Владимира Петровича Соколина, как отца будущего новорожденного.
Два этих письменных свидетельства мужской любви долго согревали душу Пелагеи, пока совсем не истерлись в прах, да так и задевались куда-то в вытертых недрах старой сумки.
* * *
Брат Коля то и дело прибегал наверх к Капе и просил Веру вернуться к ним с матерью. Сестра не соглашалась. Но через некоторое время к Капе приехала старшая сестра Тамара. Тамара недавно овдовела, муж ее, как и у многих, был убит на фронте, и жить ей одной стало очень трудно.
Вера вздохнула и вернулась к своим.
Вскоре Капе надоело «учиться на медичку и возиться с ранеными», и она устроилась на работу к сестре Тамаре, которая, при помощи сослуживцев погибшего мужа, стала официанткой в офицерской закрытой столовой на улице Кирова. Девушку Капу взяли туда же посудомойкой.
Вера продолжала работать санитаркой. В выходной с утра и два раза в неделю по вечерам Капкина Тамара тоже подрабатывала медсестрой, и в том же госпитале, расположенном в здании Колиной бывшей школы № 645 в переулке Стопани, где работала и Вера.
Безрукий отец вернулся и стал опять работать в милиции. Когда он пришел домой, то, ни с кем не здороваясь, сразу спросил: «Вера где?» Колька помчался к Капе и привел Веру. В эту ночь вся семья была в сборе и улеглась спать дома: мать на кровати, Колька на диване, отец – на полу на шинели, а Вера – на старом Полькином сундуке с «приданым». Наутро отец проснулся и сказал, что уходит от жены «насовсем».
«К рыжей своей пойдешь? Она тебе и другую руку оторвет, нужен ты ей больно, старый да инвалид!» – плюнула Полька в сердцах прямо на пол и ушла на завод, даже чаю не попила. «Какой же я старый, мне и сорока еще нет!» – возмутился было Степан, но все-таки ушел жить к своей Рыжей.
* * *
Вскоре по радио заговорили пободрее, о победе под Сталинградом, о разгроме немцев на Курской дуге, затем и об освобождении от них русских городов. Тулу тоже освободили, и все были рады, улыбались окаменевшими и забывшими улыбку ртами.
Однажды, незадолго до конца войны, Вере тогда было уже 17 лет, мать ее, Пелагея, примчалась на капкин чердак самолично и стала звать Веру немедленно идти домой. «А что случилось-то, пожар, что ли?» – «Да иди ты скорее, отец твой тоже к нам пришел!» – только и сказала Поля. Вера подумала, что мать так возбудилась из-за прихода отца, и спокойно пошла домой.
Там, за «праздничным» столом с селедкой и водкой, рядом со смущенным Степаном, восседал Боров – начальник типографии. Вера побелела и схватилась за дверную ручку, намереваясь убежать. Полина оторвала ее от двери и выпихнула в середину комнаты, сказав, расплываясь в умильной улыбке: «Вот, гражданин начальник сватать тебя пришел!» – Видя, что до Веры все еще «не доходит», уже жестче повторила, проглотив улыбку: «В жены тебя брать, дура, понимаешь?!» – «Но… но…» – начала было Вера. – «Занокала, вертихвостка, давай лучше соглашайся, пока человек не передумал!»
Тут не выдержал брат Николай: «Мам, да ведь гражданин-то старше нашего отца, мам!»
Папаша Степан Иванович засмущался и выпил вдруг рюмочку один, «пропустил», что называется, а вернее, «не пропустил». А Боров произнес торжественно, держа свою полную рюмку на весу: «Простите меня, товарищи! Так трудно мне было! Разве не знаете все вы, что есть статья, а я-то ее наизусть вызубрил, как партийный устав, про то, что начальники учреждений за уклонение от предания суду лиц, виновных в прогулах без уважительных причин – сами привлекаются к судебной ответственности. Ладно, Верунчик, люблю я тебя, а кто старое помянет – тому глаз вон!» – и уж хотел он было выпить, как вдруг Вера подошла поближе к столу, приостановила его руку, взяла себе тоже стаканчик и налила в него водки до краев. И под одобрительные слова Борова: «Вот это – по-нашему, это – по-русски!» – выплеснула водку прямо ему в глаза, развернулась на каблуках и спокойно вышла вон.
Когда дверь за ней захлопнулась, раздался дикий вой Борова, визг мамаши и сдавленный хохот выскочившего из-за стола Кольки, тоже сразу бросившегося в коридор.
Навстречу Вере, по коридору, по направлению к комнате Пелагеи, медленно двигался приглашенный на «сватовство» сосед дядя Паша, на костылях после ранения. Сестра и брат чуть не сшибли его, отчего Колька прыснул еще сильнее, и проскочил на кухню, а потом хлопнул дверью «черного хода», убежав во двор, а Вера, вся дрожа, с трудом проговорила: «Спаси меня, дядь Паш!» Тот сказал, сразу все поняв: «Иди быстро к нам в комнату, и пусть Нинка закроется на ключ. А я потом постучу вам в стенку, когда все успокоится».
Вера впрыгнула в комнату к Нине, та заперла дверь на ключ. Неизвестно, что там было дальше, за стеной. Вера не любила тетю Нину и вскоре тихо удрала от нее опять к Капке. По дороге она услышала в коридоре, приглушенные дверью их комнаты, но все равно громкие визгливые причитания своей матери: «За что она, сука проклятая, на мою головушку навяза-а-а-лась!»
Папа Степа, напившись тогда к вечеру с соседом Павликом в усмерть, более ни в каких семейных мероприятиях с «бывшей» участия не принимал. При проводах Борова до парадного сосед все-таки умудрился «отбросить костыли», разбил лицо, и во всем опять-таки, уже со слов соседки Нины, виновата была «эта ведьма-Верка».
А Вера, покурив с Капкой на кухне ее чердака, приняла твердое решение бросить все и уехать к тете Саше в деревню.
Там было теперь уже даже и посытнее, чем в Москве, была «и крупа, и картохи», как писала в письме сестра Пелагеи. И всем колхозом (одни бабы) вселялись в уцелевшие после поджогов немцами дома. Санька с кучей детишек зажила «пространственно». К тому же и некому стало управляться с этой мелкой оравой. Обе девки старшие – Шура и Маруся – повыскочили замуж и детей вот-вот обе народят, а в доме у тети Саши и своих девать некуда. Вот Вера и решила – едет.
Сказала на следующий день угрюмой матери о своем решении. Та согласилась на удивление легко: «Езжай. С глаз долой!» – «Из сердца – вон» – тихо прошептала Вера скорее про себя, чем вслух и пошла на Курский вокзал, в чем была. Шел месяц март победного сорок пятого.
Поезда ходили до Тулы плохо, далее шли – прямо до сгоревшего Орла, нигде не останавливаясь, у города Чернь пришлось прыгать, и хоть товарняк и шел медленно, затекшие ноги Вера отбила сильно, потом долго еще лежала в грязи под откосом, приходила в себя. От Черни до самой деревни Лужны пехом было ровно 25 километров, все так и шли, если не было лошади. Теперь не то, что лошади, или коровы, собак не осталось. Но по краям дороги, в мелких перелесках, завывали по ночам настоящие волки. Вера встряхнулась и пристроила на плечо маленькую холщовую котомку с сушеными объедками из московской офицерской столовой и с парой новых галош «от сестре Польке», как написала, уничижительно прося принять на временный кошт непутевую дочь, сама Пелагея.
Поездами до Черни Вера ехала неделю, и от самой Черни до деревни шла она по весеннему мартовскому рыхлому снегу на едва заметно притоптанном «тракте». Давно голодная, в дырявых блестящих «ботиках» на босу ногу, без туфель внутри, напихав в мягкие дыры для несуществующих каблуков завернутых в клоки газеты «слоников» с комода, мраморных, а может и гипсовых, размером поболее из семи штук, что стояли в каждой почти семье. Все «слоны» рассыпались в прах в этих пустых каблуках, натерев огромные кровавые мозоли на самой середине обеих пяток.
«Ах, да ты бы, дочка, Верочка, галошки – то енти, Полькин подарок, еще бы сверху наобула, да веревочками-то и подвязала, все бы посуше было ножкам!» – сокрушалась тетя Саша, увидев у себя на пороге дрожащий «шкелет».
Веру раздели, оттерли снегом, накормили и положили на овчину на теплую печь.
И тут она стала умирать. От заворота кишок; от воспаления легких; от всего прожитого куска семнадцатилетней короткой жизни своей.
Но было не время ей тогда еще. Болела она месяца два. К Первомаю, дрожа, встала сама с печки, на тонкие ноги.
«Святая Богородица!» – и баба Саша бухнулась перед Верой на колени, как перед иконой.
Через немного дней объявили Победу. Это и было Воскресение из мертвых.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?