Текст книги "Санаториум (сборник)"
Автор книги: Людмила Петрушевская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Неспящий
Господь дал ему слишком много, так он сам считал, и спрашивается, что тут за грех, однако он выговорил эту фразу как покаяние, сидя за убогим столом в ресторане какого-то занюханного пансионата на прощальном банкете.
Но это был его единственный подвиг – сказать что-то понятное народу, правда, никто и не слушал мэтра, там все было на столах, вино, дешевая страшная водка, какое-то паленое шампанское, затем вода в двухлитровых пузырях, причем самых химических расцветок, от несуществующей в природе типа изумрудной до такой же оранжевой, далее: бутерброды с красной икрой (слегка комковатой и усохшей, правда), огурчики соленые помятые защитного цвета (как обмундирование б/у в лоханке), грибки соленые того же сорта, фрукты заморские (зачем-то нарезанные, причем еще вчера, а: чтоб не увозили в пакетах), короче, роскошный русский стол от спонсоров.
Влад бухтел:
– Печалуюсь, все научились говорить, сил нету.
(Да, все разговаривали помимо него.)
– Я один раз сказал одному великому поэту, наверное. Пришла моя подружка, говорит, ты стихи писать не умеешь. Он сидит, лицо серое, и сын напротив, я говорю, я бы тут немного исправил.
Т. е. идут воспоминания. Никто не слушает.
– Сын его женился на физике. И все, казалось бы, в порядке. Моя подружка пришла. Она говорит: «А вы знаете?» И никто не знает. Увидели, что она голая, и моя жена тоже. В сеть одета. То есть все видно, сеть на осетров, ячея крупная. Даже я поразился. Она у меня осторожная, много водки не пьет. Попробовала – вкусно. Ее даже милиция не берет, опасается. Только не делай движения навстречу своему счастью.
Шум, гам, уважительное бульканье по стаканам.
Он шуршит:
– Одну из кошек отправили в эмиграцию. Во Францию. Она так плакала, кошка уезжает.
Дама, сидящая напротив, ему говорит:
– Вы гений. Я буду за вами записывать.
Он отвечает матом и продолжает тянуть резину, не забывая опрокидывать.
– Однажды он пишет письмо главному: «меня уверяли».
– И что?
– Один говорит: «Ты с женой живешь?» – «Нет еще».
– О, как это знакомо.
Он:
– В четвертом веке жила пржевальская лошадь. Она сказала, моя любовница. Из нее делали сыр. Почему в четвертом? О сыре я уже не говорю.
– Вашей любовнице сколько?
– Порядочно. Ей шестьдесят первый. Ее перевели из одной школы в другую и опять посадили в первый класс. Жена моя сказала: без денег небось? Нет, я постараюсь. Но не постарался.
– А мне тридцать.
– Послушайте, какая тайна у Блока? Ведь так нельзя рифмовать, твоё-моё.
Кто-то с уважением прислушался, передал по рядам: «Хлебников отдыхает».
– Она в народе заяц.
– Почему?
– Зоя. Она начинает читать Евгения Онегина. Ой, так нравится. Сил нету. И не дочитала. А чем там кончается? Я знаю, мне рассказали. Плохо.
– Вот видите.
– Было упомянуто имя Давида. Она, значит, поясняет, о, господи, Давида Бурлюка.
Он за столом не ест ничего и вообще все эти пять дней не ел. Он с другом Аркашей по принуждению только вчера спустился в ресторан, и то опоздали. Приползли (рассказывал друг) два красавчика в пустой зал, официантки столики уже подмахнули тряпками и ушли. Пол мокрый, столики тоже. Аркашка, заботливый друг, потащился за переборку в кухню, никого там не выудил, поварихи, видимо, тоже разлетелись. Зато он нашел (рассказал потом) кастрюлю, подозрительно полную, хотя эти жирные макароны в ней были какие-то уж слишком, он выразился, «неоднородные», слипшиеся кучками или клубками, прямо как дохлые. Аркашка потащил эту кастрюлю другу, поставил на мокрый столик, затем следующим заходом выудил на мойке вроде бы чистые (из груды) вилки и какие-то сыроватые тарелки. И, чувствуя себя Робинзоном, первооткрывателем (как он выразился) и кормильцем, до этого времени они с другом только пили, Аркадий стал ковырять, видимо, в кастрюле, выуживая оттуда отдельные макаронины из этих созвездий, он потом говорил поэтически, что они были прям как отвердевшие морские анемоны со щупальцами, причем в чуждой воздушной стихии. Т. е. они топорщились в разные стороны якобы. Но на этом занятии (он придирчиво, видимо, осматривал поднятые на вилку эти жирные щупальца, прежде чем кормить друга) его застала дама, какая-то местная надзирательница, типа менеджер, и она заорала:
– Что вы безобразничаете тут? Это же для собак!
И забрала кастрюлю.
Аркашка, однако, не сдался, у него в запасе было еще пара кусочков черного хлеба с прилипшими к ним чужеродными крошками белого цвета (видимо, от батона) и прихваченный (украденный) с плиты теплый чайник.
Друзья пообедали, деликатно съев по куску хлеба и выпив по стакану того чая, который болтался на дне алюминиевого чайника, это были какие-то разваренные лоскутья, и хотя сам напиток показался им кисловатым, но друзей все время подстегивал взгляд менеджера, которая стояла у дверей, и они насильно ели и пили, показывая, что недаром пришли, и ожидая гневного вопля «это же для собак!».
Почему Аркаша повел друга вниз, в ресторан: потому что всё предыдущее время ему приходилось носить наверх тарелочки с кое-какой едой: надо ведь есть кипяченое. И он ставил все это перед Владикиным креслом на столик, чтобы потом с руганью уносить все это же вниз в нетронутом виде и затем менять шило на мыло, опять тащить и забирать, и Аркаша замаялся, потому что Влад не ел ничего, только пил и пил местную даровую водку, которую друг таскал ему, делать нечего, ежедневно с ужина две бутылки, свою и его. Там участникам ставили на каждый стол по четыре, по числу едоков. Аркадий, не пропадать же добру, забирал это дело в какой-то потертого вида пакет, найденный у входа в сугробе, кем-то почему-то брошенный, и за сутки они это дело употребляли. И Аркаша потом должен был до самого утра выслушивать Владикино бормотание. Влад остановился в своем развитии на том, что перестал есть, спать, мыться и переодеваться, даже носки не снял ни разу, приговаривая в ответ на призывы друга, что зачем, они и так неплохие. В пиджаке и свитере, слегка помятый, он так и сидел все пять суток в кресле, очень редко ложился и сразу же вставал, пересаживался на свое место опять.
Но вот если Аркаша покидал его, уходя, к примеру, в душ, то Владик довольно скоро начинал скрестись в дверь ванной, скрежеща: «Ты что там, плаваешь?»
Говорить он не мог, шептал или хрипел, и в ответ на вопросы непосвященных «Что с голосом?» отвечал, улыбаясь, одно и то же: «Пивка холодненького попил».
Эта его улыбка кого угодно могла сбить с толку: чистые, крепкие, молодые зубы, но не врастопыр, а с мимолетным блеском, рот от уха до уха, при этом смеющиеся глаза, седая, аккуратная бородка и рыжеватые, соль с красным перцем, волосы, уложенные от природы на лоб довольно аккуратной челочкой. Любимчик!
Да, Аркаша и Влад были мастерюги довольно известные, и их сюда, на фестиваль каких-то искусств, на заснеженные берега большой реки, в самую глухомань русской провинции, завезли на автобусах организаторы, чтобы они любовались произведениями каких-то неведомых молодых алкоголиков, из которых один в первый же день, надравшись на вступительном банкете, вышел ночью в мироздание с пятого этажа, как-то распечатав заклеенное на зиму окно, матерясь насчет того, что эти падлы законопатили ходы-выходы, спасайся кто русский, одна жидовня. И вылетел на волю тяжелым птенцом из этого гнезда разврата и ахнулся в сугроб, хорошо что при свидетелях, они вызвали скорую, и затем, из реанимации, он как-то умудрялся требовать водки и слать проклятия, что все равно его творчество не оценят, и интересовался насчет первого места (а там были, действительно, какие-то номинации и даже, как везде, приз симпатий простого народа).
А все здоровые, пока летун тлел в реанимации, продолжали вливать в себя животворную влагу, нектар богов и амброзию, так что Аркаша стал не только вечером приносить наверх, как заботливая молочница, бешеное молочко, но и уже утром старался, всполошенный мученическим видом Влада, который не спал на кровати ни единой секунды. И теперь в час завтрака Аркаша заталкивал свою распухшую ногу в сапог и волокся с пакетом в ближайший магаз с пышным названием «Минеральные воды». И возвращался, побренькивая на ходу, с уловом, входил в номер, со скрипом зубовным стягивал сапоги и поил Влада, делал животворное вливание, лелея надежду наконец уложить его спать, убаюкать, заткнуть этот неукротимый фонтан, булькающий, сипящий какие сутки подряд.
– Ты смотри у меня, уже глаза красные, не сплю с тобой, – увещевал Аркашка соседа, но Влад все хрипел свое не останавливаясь, бормотал без умолку, глядя веселыми глазами с бугристой морды, как если бы картофелина вдруг начала смотреть на своего заботливого хозяина.
Причем картофелина-то, хоть и бугристая была, но ладная, легкая улыбка освещала лицо Владика, какая-никакая причесочка на голове, пиджак щегольской в мелкую лапку, брючки песочного цвета, и совершенно ничем не пахнет, кроме водки, в первый момент, как святой, избежавший тлена: мощи, и всё. Проспиртованный организм, никаких других процессов, кроме прямой перегонки спирта по жилочкам. Элегантный как денди пятые сутки, а когда Аркашка заседает в жюри (Влад тоже член этого органа, но его притормозили на второй же день, он без остановки журчал какую-то ахинею, и его сделали выносным членом жюри), – так вот, когда Аркадий дежурил-журил, Влад пропадал от недостатка внимания и бродил по номерам как продажная шкура в надежде, что нальют. Заходил без стука, как к себе, садился, начинал беседу. Там, в комнатках, жили преимущественно дамы, нестарые создания, каждая со своей биографией и каждая с заначкой в шкафу. И он сразу начинал вести речь. Новенькие, они тут же спрашивали, а что с голосом.
– Пивка холодненького попил, – шептал он и так и шептал час, два.
Эти его невольные феи, черненькие, беленькие, некоторые даже с ярко выраженной способностью выпить и нецензурно самовыразиться со словами «ты гений, да и я гений», а то и влепить по морде, – даже эти опытные дамы пугались, слушая его шелест, сип и бурление, и не в силах бывали ни возразить, ни ответить любимым матом. Правда, выход находился быстро – обычная формула «простите, мне тут срочно надо».
Старики болтливы, невольные слушатели нерешительны, но аудитория капризных деятелей искусства не такова. Разойдется без церемоний, даже не извинившись.
Он вскоре прославился, что называется, в кулуарах, так что девки запирались или безмолвно вставали и выходили вон, ничего не объясняя, и Владик Петрович оставался в одиночестве, но ненадолго – он тут же опять пускался в путь. Так ребенок ходит по гостям, нищий ходит по помойкам, безумный не в силах остановиться в своем кружении – но Влад был другой масти.
Здесь, правда, многие участники встречи не видели друг друга годами, деньги мало у кого водились, старые друзья встречались только на бесплатных поминках и презентациях мемуаров, вышедших за счет каких-то спонсоров, пойманных издателями (и торжественно выводимых на сцену в финале, типа «награда нашла героя и вот он»), и потому, увидевшись тут, в пансионате, деятели культуры охотно сиживали вокруг бутылки по номерам, вспоминая минувшее, и вот эти-то люди встречали классика Влада радостно, наливали ему, и вскоре следовал известный вопрос и знаменитый ответ про пивко.
И Влад, со своей широко распространенной по средствам массовой информации улыбкой, сразу и беспрепятственно начинал монолог, гипнотизируя кроликов прищуренными глазами удава:
– Плывем с приятелем за водкой. Поплыли на тот берег, приплыли, четыре купили, и как только он взял эту водку, раздарил друзьям.
– Но сами-то выпили? – спрашивает кто-то.
– Да, да! Поплыли обратно, перевернулись, ни водки и сами еле живые. (И, без перехода, хитрый вопрос.) Знаешь, какой у них там рабочий час?
И торжествующе:
– Оба!
– ?
– Оба-два! Два часа они работают, потом шабашат.
Они слушают, кролики, не в силах вставить ни словечка, потом спасение, друг приходит забирать Влада, тоже любимец и классик, ему наливают, но уже тут ужин, мастера удаляются в свою замкнутую обитель, Аркадий затем спускается в ресторан за водкой и исчезает, неся еще и блюдечко с котлеткой. И здесь кроликов настигает последний удар, им сообщают, что у Влада Петровича-то была операция на горле, прогнозы пока хорошие, но боль адская, он не спит. Не может лежать. Пьет, глушит водку.
А затем финальный опять-таки банкет, и автобусы увозят всех с гостеприимных бережков замерзшей реки, увозят по домам, кому куда. Влад едет прихлебывая. Аркаша, предчувствуя обстановку дома, терпит, мучаясь со своей больной ногой, вогнанной в сапог, не застегнуть уже, пять дней водки сделали свое дело. А Владик с неестественно прямой спиной все булькает, хрипит о том, что пойдет сейчас с Аркашей к нему домой, к хорошей Аркашиной жене (своя боевая подруга терзает Владика из-за режима, насчет Зойки она пока молчит. Зойка – полуцыганка с художественными наклонностями, которые Влад наблюдает с уважением и всячески развивает, читает, например, ей вслух еле слышно и вообще провозглашает при всех: «Моя любовница!» Купил ей масляные краски и любуется ее холстами, до того доехало. Зойка, ее руки – она работает пальцами – и все вокруг в результате в пятнах).
Аркаша пока что не поддерживает эту идею насчет гостевания, молчит, потому что прошлый раз Влад пришел в гости на две недели, да и Зою с красками вызвал. И в конце концов за ним приехала жена, она и увезла его домой, в нестерпимую жизнь с облучением, промываниями, неуверенностью насчет водки, а Зойка сбежала, она вообще все время норовит смыться домой к внукам. На людях Владик держится, а дома он все спрашивает:
– А что, еще завтра будет день? Скучно причем.
Все вернулись, и еще долго девы со смехом рассказывали про Аркашу и Владика, пока цепь времен не прервалась: Аркаша попал в больницу с инфарктом, все шло нормально, его даже перевели в отделение, дали палату на двоих, жене сказали, что пить ни в коем случае нельзя – ни грамма. И вдруг он умер.
На поминках, в зале ресторана, Владик ходил среди публики, не садился, хрипел что-то, а потом сказал Аркашиной жене:
– Я последний его видел, он один там лежал как этот, никого с ним не было, один я к нему пришел с бутылкой отметить. Он меня никогда не бросал, я его зачем?..
– Ты вечером пришел?
– Да, пятеро на круге было.
– Пять часов. Аркаша умер в восемь.
– Меня в восемь это… попросила матрешка. Что гардероб закрывается. Так бы я с ним и ночь сидел.
Жена собаки
Это тайный рассказ о таком героизме и самопожертвовании матери, о таком всепрощении, что целый дачный поселок хранит его как свою тайную и главную легенду – только для внутреннего пользования, неохотно ее рассказывая посторонним, хотя она и прорывается наружу как адское пламя – и не без некоторого осуждения тогдашних соседей за их в данном случае дурное поведение.
А домик, где когда-то жила она, мать этого сына с ним вдвоем, как-то незадачливо разрушился без призора, все боялись даже рядом ходить, разве что мальчишки-разорители тайно пробирались туда и успешно ускоряли процесс, потроша гнилые внутренности избенки.
Так что вскоре от нее осталась только кучка гнилых досок и торчащая труба, которую деревенские алкаши все-таки разобрали зимой по кирпичу.
А что стало с тем дебилом, сыном матери, когда она ушла по невозвратной дороге прочь из этой страшной жизни, никто так и не узнал.
Они вообще были посторонние в этом дачном поселке, населенном дружным коллективом одного из предприятий, как-то перепал им этот домишко, крошечный, фанеркой обитый, хотя и с печкой, и какой-то это все сопровождалось возней, то ли умер хозяин-инженер, одинокий и пьющий, но оказалось, что не такой уж одинокий, все-таки была в прошлом какая-то жена, причем жена неразведенная, да и с законным сыном еще. Коллектив хотел погнать эту постороннюю жену, своих очередников хватало, однако по каким-то законам тот хозяин, что уже занял домишко, кто вскопал огородик и посеял там все на майские праздники, а в июне приехал с семьей приводить дом в порядок и наконец заселить туда детей и бабушку, он что: он застал в своем доме чужую женщину, которая уже мыла крыльцо, то есть явно все прибрала внутри. На крики и ругань из домика высунулся огромный парень с лицом урода, небритый и в одних трусах, заорал и схватил лопату, стоявшую у крыльца. И двинулся на пришельцев.
– Уходите, – крикнула женщина, – он вас убьет, ему ничего не будет, он больной! Бегите все! Колька, стой! Нельзя туда! Колька, иди ко мне, конфету дам!
Приехавшие заметались и кинулись вон, пошли к соседям, вместе с ними гурьбой двинулись к председательнице правления, кричали, что они в очереди первые, ждут уже десять лет, что уже все вскопали и посадили, а женщина-председатель Агнесса Михайловна сразу ответила, что это законная жена и сын того умершего хозяина, и что сын инвалид. И был суд, и им отдали и квартиру, и дом в поселке, всё. Очистится еще владение, тогда оно будет вам.
Так и поселилась эта пара, женщина и ее сын, в дружном поселке, где люди запросто, с пирожком и бутылкой, друг к другу уже много лет ходили, где мужики таскали, копали, колотили молотком и работали топором, пилили и пили, а где женщины сажали, пололи, поливали, собирали и варили на зиму, в том числе и самогонку, где растили детей и провожали стариков.
В этом племени существовали свои лидеры, Агнесса Михайловна, морщинистая и румяная красавица, у которой был лучший сад в регионе, руки лопатами и постоянный радикулит, и свои страдальцы – как, к примеру, козья мама Таня, у которой водилось этих рогатых целое стадо, да было три овчарки, да пять котов, и которая жила в своем домишке круглый год одна, и спасибо что одна, поскольку в ее городской квартире царствовала дочь Ленка, немолодая инвалидка по шизофрении, а также ее пьющий муж и наркоман сын. Вся эта городская семья пила и курила на пенсию Ленки, а кормилась на все то, что запасала козья мама, продавая молоко, варежки и шапочки из козьего пуха (ее питомки были породистые). Но Таня разорялась на деньги только тогда, когда к ней являлась Ленка, которая с ходу начинала орать, что будет теперь тут жить, с мамой, как клёво, тут природа, а что эти торчки ей надоели. При этом Ленка активно ловила на себе чертенят и каждого выносила за порог дома, крича, что они ей пердят. Козья мама тогда давала Ленке денег, и больная приходила в себя и бодро пилила на электричку (важно было дать денег именно по расписанию, чтобы Ленка не завязла надолго). С собой Ленка увозила кило козиного творога, мешочек картошки, сколько-то банок соленых огурцов, банку варенья и пакет яблок. Но ей приходилось частенько останавливаться, складывать груз наземь и основательно чиститься, работая руками и ругаясь. Болезнь!
И тут в поселок явился еще один дебил, с лопатой. Такой и убить может, надо бы чтобы она, мать его, укрепила изгородь. И как она с ним справляется? У него разум двухлетнего, он только-только что-то говорить научился, такое впечатление, он вечно в трусах и садится по надобности где придется, до сортира не доходит. А уж показывать глупости – тут он шутник первостатейный, забор ведь невысокий, люди видят все, и он видит, как кто мимо дома идет. Беда, беда пришла в дачный поселок, детей на всякий случай пасут подальше, но их не удержишь, мальчишки бегают мимо того участка, и у них развлечение, стрелять в урода из рогатки. Парням это как охота на мамонта, причем безопасная, калитка-то заперта на замок. У них инстинкт, как игра в войнушку, вдоволь пострелять, а потом быстро смыться, племенное, древнее занятие, причем с полезной целью, извести чуждый элемент из своего поселка. Но раз как-то он сломал калитку, вывалился в проулок со своей лопатой и рассеченным лбом, хорошо что ноги у него заплелись, рухнул, завыл «Ма-а!», она выбежала, подняла его, увела.
Девушки вызывали у дебила вполне понятные желания, при виде их он хлопотливо опускал трусы, желая понравиться, поэтому Агнесса пришла с отрядом родителей на решающую беседу с мамашей.
Та приняла их достойно, усадила под навесом за вкопанный столик, налила чаю. Дебил смущался, сидел дома, глядя из открытого окна своими мелкими глазками. Что-то он волновался, что-то чуял, совершенно как обезьяна, бил себя по голове и щекам, мычал.
Мать ответила на все обвинения и угрозы, что понимает ситуацию и лечит Сережу, дает ему размолотые таблетки в каше, потому что он не может глотать ничего твердого, не умеет. Сережа, сказала она, мухи не обидит, но ему регулярно разбивают голову камнями, ваши же ребята, за что? Он плачет от боли, а мать не может его защитить. Ваших бы детей побивали камнями!
– А что он фигуряет без трусов, кому это надо, – веско сказал полковник в отставке.
– Вы ему штаны на лямках сделайте, – посоветовала Агнесса. – Такой комбинезон сшейте. Чтоб не снимал.
– Да он только что научился не пачкаться, – сказала мать. – Я его учила этому долго, чтобы именно он снимал, когда надо. До того приходилось стирать все время, а при такой погоде ничего же не сохнет! А теперь умеет снимать. Он же вам показывает, какой стал умный, чтобы его похвалили. А ему разбивают голову. За что?
– Комбинезон зашитый и памперсы к нему, – продолжала гнуть свою линию Агнесса.
– Нет у нас денег на памперсы.
– У меня тетка так все с себя снимала, лежала голая, я ей сшила комбинезон, мы его только на ночь разрезали, меняли памперс и снова зашивали. Прямо как куколка лежала, – объяснила Агнесса.
– Я ведь сколько сил приложила, чтобы трусы носил, он ничего не мог терпеть на теле. Зимой тоже ходит в одних трусах и не понимает, почему ему холодно, плачет, прячется под кровать.
Так посланцы ничего и не добились, пошли, а Агнесса все твердила, что бедная, бедная она. На прощание та ей сказала, что квартиру сдала и зиму они тоже тут будут жить.
Делегация на ходу и это обсудила, что и пусть одни живут, быстрей подохнут. Агнесса и еще одна женщина возражали, живые же люди.
– Печка есть, картошку те им посадили вон с моркошкой забесплатно, за молоком будут к козьей маме ходить. Собаку им надо завести, у козьей мамы опять приплод, подбросили ящик щенят. Нет, собаку нельзя. Дурак ее на улицу выпустит на детей. Нет, собаку им надо, зимой-то мало ли кто зайдет. И пусть заходит, на черта они нам.
И все начали поминать зимних грабителей и делиться советами как уберечь дом.
А вослед толпе Сережа выбрался из двери и показал им, как он умеет. Ну что тут поделаешь!
Они действительно остались зимовать, мать и ее сын в трусах, за водой мать возила санки с баком к дальнему колодцу, козья Таня рассказывала, а на Новый год эта горемыка даже приползла к ней с подарком, пока не стемнело: принесла Тане новое ведро, купила на станции, и рассказала, что Сережа очень полюбил взрослого щенка, взятого от Тани, спит с ним, ест с ним вместе из лакушки и даже остается один дома при собачке. И гавкает, и визжит с ним! Короче, воспитался в собаку, решила Татьяна. Чистый Маугли, отвечала Агнесса, которой Таня и позвонила рассказать о новостях. А пес-то серьезная псина, полуовчарка, добавляла Таня, лает на любой посторонний звук. Если что, то воров спугнет этот двойной лай. Двойной, повторяла Агнесса.
А поселковые сторожа оба пьяные по очереди спят в дежурке, только пьют и спят. Ночью носа не высунут, да и днем. Гнать их надо! Мишка-сторож с большого ума приперся к матери дебила, как к новенькой, просить взаймы, так Джерри так на него кидался, и Сережка с ним за компанию лаял, и Мишка кубарем от них катился в результате, это мать Сережкина рассказывала.
Так, вроде бы, привыкало племя к новым своим уродам, но летом поселок посетила иная мысль. Было выдвинуто совсем другое обвинение.
Дело в том, что у Сережи к майским, как раз когда все приехали на посадки, началось обострение. Весеннее, как у всех психов. Сережа очень кричал в доме. Там все грохотало, валилось, бешено лаял Джерри, а потом вдруг шум затих.
Бабы-соседки, чуткие и все как одна догадливые на самые такие темы, поняли коллективным разумом, что дело нечисто: Сережка повалил мать. Она, вроде того (ближайшие дачи были на стреме), еле ползала по участку после всех таких дел. Была бледная и не отвечала на вопросы из-за сетки, отгораживающей ее от соседей, просто как сама сумасшедшая. Он же зверь, животное, спрашивали ее, как вы там. Она не отвечала никому. Ясное дело. И по участкам ползло: ему все равно на что взлезть, обезьяна.
Мать, однако, вела себя в дальнейшем как обычно, ходила за молоком к Татьяне, а на ее вопрос, не случилось ли чего, вид у вас какой-то неважный, отвечала – нет, ничего, все идет как шло, изменений в судьбе не предвидится.
Вот в то лето у них впервые появились признаки зажиточности, мать Сережи поставила более высокий забор, теперь частично скрылся из виду этот зоопарк, в котором лаяли в два голоса животные, Сергей и Джерри, лаяли на каждого пешехода и в особенности на машины. И больше никто с улицы через забор не пулял камнями в несчастного Сережу, мать все рассчитала, всю высоту, правильно. И только когда дети сообразили и стали стрелять из рогаток с высокого дерева, растущего на другой стороне проулка, мать, видимо, задумалась. И глухой ночью дерево это было спилено неизвестно кем, все слышали, что работает бензопила и одинаково лают две собаки. По домикам встрепенулись, а потом поняли, что не у нас, и ладно. Но где, увидели только утром. Свалено дерево было правильно, вдоль забора, ничего не повредили, и время выбрали, когда хозяева убрались на ночь в город. А что сомневаться, все погрузились с криками в машину и уехали в десять вечера. Не в гости же в такую пору.
Но что сын действительно использует мать, все это в результате тоже поняли, беготня по участку была видна из-за сеток по соседним огородам, мать скрывалась в доме, он тоже, взрослый псих, мужчина, что вы хотите, и она вынуждена была отдаться, слишком слаба оказалась к закату. Может, она боялась, что он кого-то еще завалит, и брала грех на себя, предположила Агнесса.
Никто ничего не видел и не слышал, но племя от первого огонька, от легкой догадки зажигается и тогда уже всё понимает, причем самым бесстыжим, самым развратным образом, такова особенность коллективного разума. Ему являются наиболее дикие из возможных вещей, подсовывая сцены почище чем в порнофильмах. А некоторые говорили, что она и с коблом своим живет, вон как его гладит и кормит!
Тут налицо было осуществление самых смелых предположений, даже желаний, если говорить точнее. Так сказать, порнография в устном виде, фольклорный жанр, заветные, т. е. неприличные, сказки. Народное творчество в стиле Боккаччо. Человек ведь везде и всегда один и тот же, и авторы порнофильмов – не больные выродки, а трезвые люди, понимающие аудиторию.
Поселок открыто, посмеиваясь, выражал свое отношение к бедной матери, когда она проходила мимо – на станцию в ларек или к Тане за молоком. В дело включились болельщики за кандидатов в очереди на членство, собираясь вызвать психоперевозку и очистить дачный кооператив от всего позорного, а затем отдать домик очередникам.
Вдова же, делать нечего, продолжала жить в позоре, предполагаемая жена своего сына и жена собаки, квартиру-то в городе она сдала и купила даже сильно хромой велосипед и ездила на нем на станцию, и ее с участка провожал тоскливый вой двух заранее тоскующих существ. Они по ней тосковали в ее краткие отлучки, а уж в длинные поездки в Москву она убиралась всегда тайно, боясь поселковых, всегда на ночь глядя, когда огоньки гасли, мчалась на велосипеде, возбуждая всех чужих собак по пути (которые глушили своих ее зверей). И возвращалась она ранним днем, видимо, уже с пенсией или с платой за квартиру.
Своей единственной собеседнице, козиной матери, она тоже ничего не рассказывала нового, все больше слушала и кивала, глядя своими отсутствующими глазами в лицо Татьяны, и с каждым годом она все больше ссыхалась, а годов этих было ровным счетом десять.
Как-то однажды вдруг никого не оказалось в доме, и всё.
То ли мать почувствовала приближение своего конца, то ли ее сын-собака захворал и она вызвала ночью скорую, но как? К Тане, козьей матери, она не обращалась, а ведь именно с ней у нее был единственный контакт. Но как-то собачья мать справилась, смерть не застала ее врасплох, она заранее приняла меры, оформила своего Сережу в ПНИ, психоневрологический интернат, чего раньше не хотела делать ни за что (козиная мать неоднократно заводила такой разговор, всем же будет легче, а дети неблагодарные твари, вот взять хотя бы мою, которая чертей гоняет, – но жена собаки один раз ответила, что их там, в ПНИ, мучают, колют им галоперидол, их парализует, и конец. Убивают. Там Освенцим, добавила она).
Всё, исчезла мать, исчез собака-сын и собака Джерри, ее мужья, дым больше не курился над крышей домика, и претендент там не поселился, потому что все уже было разграблено и разбито поселком, да и домишка почти развалился, причем очень быстро. Как будто это она поддерживала его своими тощими плечами, она, жена собаки.
Окна и двери поженили местные алкаши, а вещи растащили и раньше, причем соседушки, племя. Одна семейка протоптала дорожку, а остальные всполошились, как же так, нам ничего, а им всё. Все оставленное без охраны разъест разум племени, в том числе и человеческий материал, заметьте. Заметьте.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?