Текст книги "Культура и ценность. О достоверности"
Автор книги: Людвиг Витгенштейн
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Власть языка в том, что он все делает похожим, и это в полной мере проявляется в словаре, благодаря чему возможно персонифицировать время; и это не менее замечательно, чем выведение божественности логических констант.
Прекрасное одеяние превращается (то есть распадается) в червей и змей, когда его владелец наряжается перед зеркалом.
Удовольствие, которое я нахожу в собственных мыслях, есть удовольствие моей странной жизни. Это ли joi de vivre?[35]35
Радость жизни (фр.).
[Закрыть]
Кстати, в старой идеологии – грубо говоря, в идее западной философии – ставятся проблемы двух видов научного познания: существенные, великие, универсальные – и несущественные, случайные. Наша идея, напротив, в том, что в научном познании нет великих, существенных проблем.
Структура и чувство в музыке. Ощущения способствуют нашему восприятию музыкального фрагмента, как и помогают воспринять события повседневной жизни.
Серьезность Лабора – очень запоздавшая.
Талант как источник, из которого постоянно течет свежая вода. Но источник захиреет, если использовать его не по назначению.
«Что знает разумный человек, узнать тяжело». Неужели презрение Гёте к лабораторным экспериментам и его стремление выйти в дикую природу и учиться у последней – неужели оно как-то связано с идеей, что гипотеза (составленная неверно) уже представляет собой фальсификацию истины? И с началом книги, которую я ныне обдумываю, об описании природы?
Если люди полагают цветок или животное уродливым, они всегда воспринимают их как искусственное. «Выглядит как…» – говорят они. Это обстоятельство проливает свет на смысл слов «уродливый» и «прекрасный».
Лабор, когда он пишет хорошую музыку, абсолютно неромантичен. Это весьма примечательно и важно.
Читая сократические диалоги, испытываешь чувство: какая безумная трата времени! В чем смысл этих доводов, которые ничего не доказывают и не проясняют?
История Петера Шлемиля[36]36
Имеется в виду главный герой провести немецкого романтика А. Шамиссо «Необычайная история Петера Шлемиля» (1814).
[Закрыть] должна, как мне кажется, разворачиваться так: он продает душу дьяволу, потом раскаивается, а дьявол требует его тень в качестве выкупа. Но у Петера Шлемиля все еще есть выбор – отдать душу или пожертвовать тенью заодно с жизнью среди людей.
В христианстве все так, будто Бог сказал людям: не разыгрывайте трагедий, не устраивайте на земле небеса и ад, ибо небеса и ад – Мои владения.
Шпенглера поняли бы лучше, скажи он: я сравниваю различные периоды культуры с жизнями семей; в семьях присутствует семейное сходство, а также налицо некоторое сходство между членами различных семей; семейное сходство отличается от прочих тем-то и тем-то. Я имею в виду следующее: нам надо задать объект сравнения, объект, на который опирается этот подход, чтобы в дискуссию не проникали постоянно предрассудки. Потому что тогда волей или неволей мы припишем истинность прототипа объекту, к которому мы применяем сравнение, и будем утверждать, что «всегда было…».
Это происходит потому, что мы хотим утвердить свойства прототипа в самом методе. Но поскольку смешиваем прототип и объект, в результате мы догматически приписываем объекту свойства, которыми по необходимости обладает лишь прототип. С другой стороны, мы полагаем, что метод утратит общность, если он будет действенным лишь в единичном случае. Но прототип должен быть именно тем, что он есть: характеристикой метода в целом и определением его формы. Тем самым он оказывается во главе иерархии и приобретает значимость, определяя форму метода, а не за счет того, что все верно только потому, что он един для всех объектов, к которым применим метод.
Всегда следует спрашивать, слыша догматические преувеличения: что в этом на самом деле истинно? Или так: в каком случае это в самом деле истинно?
Из «Симплициссимуса»[37]37
Плутовской роман немецкого писателя Г. Я. К. фон Гриммельсгаузена (ок. 1622–1676).
[Закрыть]: загадки технологии.
(Картина: два профессора перед строящимся мостом.) Голос сверху: «Отпусти! Эй, черт тебя дери, отпусти! А теперь закрути покрепче – да вон ту, другую!» – «Совершенно непонятно, дорогой коллега, как столь сложное сооружение можно возвести при помощи такого языка».
Мы все слышим утверждения, что философия не развивается, что мы по-прежнему заняты теми же проблемами, какие занимали греков. Те, кто говорит так, не понимают, почему дела обстоят подобным образом. А все потому, что наш язык остается тем же самым и продолжает завлекать нас в решение все тех же проблем. Пока имеется глагол «быть», который выглядит схоже с глаголами «есть» и «пить», пока имеются прилагательные «тождественный», «истинный», «ложный», «возможный», пока мы продолжаем говорить о реке времени и бесконечности пространства и т. п., люди так и будут сталкиваться с загадочными трудностями и тем, что на взгляд не подлежит прояснению и истолкованию.
И это, помимо прочего, утоляет страсть к сверхъестественному, ибо пока люди полагают, что способны видеть «предел человеческого понимания», они также убеждены, что могут и заглянуть за него.
Читаю: «Философы нисколько не ближе к пониманию “реальности”, чем Платон…» Уникальная ситуация. Удивительно, что Платон вообще приблизился к пониманию реальности. И что мы не смогли уйти дальше. Неужели Платон был настолько умен?
Клейст[38]38
Клейст Г. фон. Письмо одного поэта другому. 5 января 1811 года.
[Закрыть] где-то написал, что поэт обязан прежде всего стремиться выразить мысли без помощи слов. (Какая странная клятва.)
Часто говорят, что новая религия трактует богов старой как демонов. Но в действительности они сами к тому времени становятся демонами.
Творения великих мастеров – звезды, что восходят и закатываются. Придет снова время для всякого великого творения, которое ныне пребывает в небрежении.
(Музыка Мендельсона, когда она безупречна, состоит из музыкальных арабесок. Вот почему мы смущаемся, ловя каждый всплеск его музыки.)
В западной цивилизации евреев всегда мерили по мерке, которая им не подходила. Греческие мыслители не были ни философами в западном смысле, ни учеными в западном смысле; те, кто участвовал в Олимпийских играх, не были спортсменами и не имели привычных Западу профессий – это очевидно многим.
Но то же верно и в отношении евреев.
И пока слова нашего языка представляются нам единственно возможной меркой, мы будем придерживаться этого несправедливого отношения. Поначалу евреев переоценивали, а затем недооценивали. В этом контексте Шпенглер абсолютно прав, относя Вайнингера к западным философам.
Ничто из сделанного нами нельзя защитить раз и навсегда. Только в отношении к чему-то установленному.
То есть нельзя подобрать никакой причины, почему мы должны (или должны были) вести себя именно так, не считая того, что своими действиями мы создали такую-то ситуацию, которую приходится принимать как цель.
Невыразимое (то, что я нахожу загадочным и не могу выразить), быть может, создает фон, на котором все, что я способен выразить, обретает значение.
Работа в философии – во многом схоже с работой в архитектуре – более всего есть работа над собой. Над своими идеями. Над своим восприятием вещей. (И над ожиданиями от этих вещей.)
Философ легко оказывается в положении некомпетентного руководителя, который, вместо того чтобы выполнять свою работу и присматривать за тем, чтобы его сотрудники выполняли свою, забирает их работу и однажды понимает, что перегрузил себя, а сотрудники лишь критикуют его.
Идея уже изношена и более непригодна. (Я слышал как-то, что Лабор отпустил схожее замечание по поводу музыкальных идей.) Так серебряная фольга, если ее скомкать, уже никогда не разгладится. Почти все мои идеи отчасти скомканы.
Я и вправду думаю пером, поскольку моя голова часто не сознает, что пишет рука.
(Философы нередко напоминают малых детей, которые впервые в жизни корябают на листе бумаги и спрашивают взрослых: «Что это?» Происходит так: взрослые частенько рисуют что-либо для детей и говорят: «это человек», «это дом» и т. д. А потом ребенок рисует сам и спрашивает: «А это вот что?»)
Рэмси[39]39
Ф. Рэмси (Рамсей, 1903–1930) – английский математик и философ, близкий друг Витгенштейна.
[Закрыть] был буржуазным мыслителем. Он мыслил ради прояснения дел конкретного сообщества. Он не размышлял о сути государства – во всяком случае не любил этого делать, – лишь о том, как организовать это государство разумно. Идея, что данное государство может не быть идеалом, тревожила его лишь отчасти, а отчасти вызывала скуку. Он хотел как можно быстрее перейти к размышлениям о фундаменте данного государства. В этом он был хорош и это его действительно интересовало, тогда как истинные философские размышления его смущали, пока он не отмахивался от их результата (если таковой имелся) как от тривиального.
Любопытную аналогию можно вывести из того факта, что линза даже самого крупного телескопа не видит больше нашего глаза.
Толстой: значение (важность) чего-либо состоит в том, что все его понимают. Это одновременно истинно и ложно. Понимание объекта затрудняется – если он значим, важен – вовсе не тем, что вас нужно посвятить в тайны, чтобы вы его поняли, но антитезой между пониманием объекта и тем, что желает видеть большинство. Из-за этого наиболее очевидное становится наиболее трудным для понимания. Это задача не для интеллекта, но для воли, подлежащая преодолению.
Тот, кто учит сегодня философии, кормит своего ученика не тем, что тому нравится, но тем, что может изменить его вкусы.
Я всего лишь зеркало, в котором читатель видит отражение собственных мыслей, со всеми искажениями, и помогаю привести эти мысли в порядок.
Язык расставляет всем схожие ловушки: это огромный лабиринт с множеством неверных поворотов. И потому мы наблюдаем, как люди один за другим идут проторенными тропами, и знаем заранее, где они собьются с пути, где пойдут прямо, пропустив поворот, и т. д. И я должен сделать следующее: установить знаки на всех перекрестках с неверными поворотами, чтобы помочь людям миновать опасности.
То, что Эддингтон[40]40
А. Эддингтон (1882–1944) – английский философ и астрофизик, в 1921–1923 гг. президент Королевского астрономического общества.
[Закрыть] говорит о «направлении времени» и принципе энтропии, сводится к тому, что время изменит направление на обратное, если люди однажды начнут ходить спиной вперед. Если угодно, можете трактовать это именно так; но тогда вы должны отчетливо сознавать, что именно вы сказали: люди всего лишь изменили направление движения.
Кто-то делит людей на покупателей и продавцов и забывает, что покупатели – тоже продавцы. Если напомнить об этом, изменится ли грамматика?
Реальное достижение Коперника и Дарвина – не в создании истинной теории, а в изобретении нового плодотворного взгляда на мир.
Полагаю, истинной целью поисков Гёте была не физиологическая, а психологическая теория цвета.
1932Философы, которые говорят: «После смерти наступит безвременье» или «В смерти мы вступаем в безвременье», – не замечают, что использовали темпоральные наречия («после», «в») и что темпоральность встроена в их грамматику.
1932–1934Помню впечатление от хорошей архитектуры: она выражает мысль. И хочется ответить на нее жестом.
Не играй с тем, что скрыто глубоко в другом.
Лицо есть душа тела.
Нельзя оценить собственный нрав извне, как и собственный почерк.
У меня одностороннее отношение к своему почерку, которое не позволяет мне видеть его и сравнивать с почерком других на общих основаниях.
В искусстве сложно сказать что-либо, то есть мы не говорим ничего.
Мои мысли, как и мысли прочих, цепляются за выбеленные бивни предыдущих (увядших) мыслей.
Сила музыкального мышления в Брамсе.
Различные растения и их человеческие черты: роза, плющ, трава, дуб, яблоня, верба. Сравнимо с различными чертами слов.
Если характеризовать суть музыки Мендельсона, можно сказать, что у Мендельсона, пожалуй, нет музыки, сложной для понимания.
Всякий художник испытывает влияние других и показывает это в своих работах; но все равно мы получаем от него выражение его собственной личности. То, что унаследовано от других, не более чем скорлупа. Мы должны отмечать их присутствие, но они не дадут нам духовного питания.
Мне кажется (порою), будто я философствую беззубым ртом и признаю этот способ правильным, единственно достойным. Нечто похожее я замечаю в Краусе. Но, вопреки моему признанию, это увядание.
1933Если кто-то скажет, допустим: «Глаза А более прекрасны, чем у Б», тогда мне захочется уточнить, что это употребление слова «прекрасный» отнюдь не соотносится с тем общим, что мы понимаем под «прекрасным». Скорее, это игра со словом, причем не слишком интересная. Из чего это следует? Есть ли у меня некое сжатое определение слова «прекрасный»? Конечно, нет. Но, быть может, мне и не захочется сравнивать красоту пары глаз с красотой формы носа.
На самом деле мы можем сказать: если в языке имеются два слова, между которыми нет ничего общего, не составит труда выбрать одно из них для конкретного случая, и тогда смысл того, что я хочу сказать, нисколько не потеряется.
Могут спросить: как я объясню, допустим, слова «правило» или «растение»? Что я «имею в виду» под ними?
Предположим, я говорю: «Садовник вырастил прекрасные растения в оранжерее». Я хочу сообщить слушателю нечто, и встает вопрос: нужно ли ему знать то общее, что присуще всем «растениям», для понимания моей фразы? Нет. Я вполне могу объяснить ему смысл несколькими примерами или картинками.
Точно так же говоря: «Я объясню правила этой игры», должен ли я предполагать, что моему собеседнику известно нечто общее для всех «правил»?
Если я скажу, что у А прекрасные глаза, меня могут спросить: что такого прекрасного в его глазах; возможно, я отвечу: миндалевидная форма, длинные ресницы и тонкие веки.
И что у этого всего общего с готической церковью, которую я тоже нахожу прекрасной? Могу ли я сказать, что они производят на меня схожее впечатление? Что, если я скажу: общее у них то, что в обоих случаях моя рука тянется их изобразить? Это будет, по крайней мере, узкое определение прекрасного.
Часто возможно сказать: узнайте, каковы причины того, что вы называете нечто благим или прекрасным, и тогда вам станет ясна грамматика слова «прекрасный».
1933–1934Полагаю, я подытоживаю свое место в философии, когда говорю: на самом деле философский труд надо сочинять так, как сочиняют стихи. Это, по моему мнению, должно показать, сколь глубоко мое мышление принадлежит настоящему, будущему или прошлому. Ибо этими словами я признаюсь себе, что я – некто, не вполне выполняющий то, что способен выполнять.
Если использовать обман в логике, кого вы обманете, как не себя?
Имена композиторов. Иногда это способ проецирования, который мы используем как данность. Когда мы, например, спрашиваем: чье имя выражает его характер? Но порой мы проецируем характер на имя и используем его как данность.
Так возникает впечатление, что великие мастера, которых мы столь хорошо знаем, лишь имена, ярлыки, прикрепленные к их творениям.
1934Если некто пророчит, что грядущие поколения решат все проблемы, обычно это выдавание желаемого за действительное, способ избавить себя от решения тех самых проблем. Отец хотел бы, чтобы его сын достиг того, чего не добился он сам, чтобы задача, которую не решил он, была решена сыном. Но сын сталкивается с новой задачей. Я хочу сказать: желание, чтобы задача не осталась нерешенной, скрывается за предсказанием, что она будет решена грядущими поколениями.
Всеохватное умение Брамса.
Если я говорю: «Это единственное, что можно увидеть», я показываю перед собой. Если я укажу в сторону или за спину – на то, чего не вижу, – указание утратит смысл для меня. Это значит, что указание перед собой ничему не противоречит.
(Тот, кто торопится, сидя в машине, непроизвольно подгоняет автомобиль, хотя и говорит себе, что вовсе никого не подгоняет.)
Кстати, в своей художественной деятельности я лишь соблюдаю хороший тон.
1937В дни немого кино играли всю классику, кроме Брамса и Вагнера.
Брамса – потому что он слишком абстрактен. Могу представить восхитительную сцену в фильме под музыку Бетховена или Шуберта, музыку, которая придает этой сцене дополнительный «смысл». Но музыка Брамса этого не сулит. А вот Брукнер отлично подходит для кино.
Странное сходство между философским исследованием (быть может, особенно в математике) и исследованием эстетическим. (Что дурного в этом наряде, как он должен выглядеть и т. д.)
Здание твоей гордости следует разобрать. И это тяжкий труд.
В один день ты познаешь ужасы ада; это бездна времени.
Огромная разница между влиянием текста, который читаешь бегло, и тем, который записываешь, но не можешь с ходу истолковать. Мысли заключены, как в корзине.
Великая «чистота» объектов, которые не влияют на органы чувств, например числа.
Если предложишь жертву, а затем задумаешься о ней, тебя проклянут вместе с твоей жертвой.
Свет, проливаемый работой, прекрасен, но он обретает истинную красоту, лишь будучи напоен иным светом.
«Да, так и есть, – говоришь ты, – потому что так и должно быть!» (Шопенгауэр: истинный срок жизни человека составляет 100 лет.)
«Конечно, так и должно быть!» Как если бы ты понимал замысел Творца. Ты понимаешь систему.
Ты не спрашиваешь себя: сколько же люди должны жить на самом деле? Теперь это не важно. Ведь ты постиг нечто более существенное.
Единственный способ для нас избежать предубеждения – или пробела в притязаниях – это использовать идеал как он есть, то бишь как объект сравнения – измерительную линейку для нашего способа «смотреть на мир», а вовсе не как исходный посыл, которому должно соответствовать все прочее[41]41
См. «Философские исследования». Ч. I. § 131.
[Закрыть]. Это догматизм, в который столь легко впадает философия.
Но тогда каково отношение между шпенглеровским и моим подходами?
Неверно у Шпенглера: идеал не утрачивает ни толики своего достоинства, если он постулирован как принцип, определяющий форму чьего-либо подхода. Отличная мерка.
Сплю немного лучше. Яркие сны. Чуть угнетен: погода и здоровье.
Решение проблемы из жизни есть способ жить, который заставляет проблему исчезнуть.
Тот факт, что жизнь проблематична, означает, что твоя жизнь не соответствует форме. И ты должен изменить жизнь, а когда она станет соответствовать форме, проблемы исчезнут.
Но разве нет ощущения, что тот, кто не замечает проблем, слеп и в отношении чего-то важного, пожалуй, самого важного на свете?
Не скажу ли я, что он живет без смысла – слепой, как крот? Обретя зрение, он увидит проблемы.
Или лучше сказать: тот, кто живет верно, не воспринимает проблемы как причину для скорби и потому видит в них не проблемы, а повод для радости, скажем так, яркий ореол вокруг жизни, а не мрачный фон.
Почти так же, как древние физики, как говорят, внезапно обнаружили, что потребно понимание математики, чтобы овладеть физикой, так и мы можем сказать: сегодня молодые люди вдруг поняли, что обычный здравый смысл уже не позволяет справляться со странными требованиями жизни. Все сделалось настолько сложным, что требуется изрядная степень понимания, чтобы совладать с этим. Уже далеко не достаточно просто хорошо играть в игру; и вопрос встает снова и снова: в какую же игру мы сегодня играем?
В сочинениях Маколея[42]42
Т. Маколей (1800–1859) – влиятельный английский историк и государственный деятель.
[Закрыть] много замечательных мыслей, вот только его суждения о ценности людей утомительны и не нужны. Хотелось бы сказать ему: хватит жестикулировать! Говорите то, что должны сказать.
Идеи порой тоже падают с дерева прежде, чем созреют.
В философствовании для меня важно постоянно менять свою позицию, не стоять слишком долго на одной ноге, чтобы она не затекла.
Как тот, кто, поднимаясь на холм, порой меняет направление, чтобы передохнуть, напрячь другие мышцы.
Подхватил простуду и не могу думать. Мерзкая погода. Христианство – не доктрина, я хочу сказать, не теория о том, что было и что будет с человеческой душой, но описание того, что на самом деле происходит в душе. Ибо «признание греха» есть реальное событие, как и отчаяние, как и искупление через веру. Те, кто рассуждает о нем (как Беньян[43]43
Дж. Беньян (Буньян, Баньян, 1628–1688) – английский духовидец и религиозный писатель.
[Закрыть]), просто описывают то, что с ними случилось; и каждый наводит собственный глянец!
Воображая некий музыкальный фрагмент, а я делаю это каждый день, и часто – полагаю, всегда – ритмически постукивая зубами, я замечаю это, но обычно мои зубы движутся незаметно для меня. Более того, словно в моем сознании возникают заметки, порожденные этим движением.
Думаю, это способ восприятия музыки в воображении может быть весьма распространен. Конечно, я могу также представлять музыку, не постукивая зубами, но тогда заметки куда более туманны, куда менее ясны и артикулированы.
Если некие графические суждения, к примеру, представлены людям в качестве догм, управляющих мышлением, таким образом, что мнения ими не определяются, но выражение мнений подчинено им полностью, – это будет иметь весьма странные последствия. Люди будут жить в абсолютной, ощутимой тирании, но не смогут сказать, что они несвободны. Думаю, католическая церковь делает нечто подобное. Ибо догма выражается в форме утверждения и неопровержима, и в то же время всякое практическое мнение должно ей соответствовать; в одних случаях это проще, в других довольно сложно. Это не стена, ставящая предел вере, но тормоз, который на практике служит той же цели; почти как если бы кто-то повесил груз на вашу ногу, чтобы ограничить вам свободу движения. Вот так догма становится неопровержимой и неподвластной нападкам.
В мышлении тоже есть время пахать и время собирать урожай.
Мне приносит удовлетворение писать много каждый день. Да, по-детски, но так уж обстоят дела.
Если я думаю только для себя, не желая написать книгу, я прыгаю вокруг темы; это единственный способ мышления, свойственный мне. Выстраивать мысли в упорядоченную последовательность для меня мука. Должен ли я пытаться?
Я прилагаю немыслимые усилия, располагая мысли, которые могут не иметь никакого значения.
Люди иногда говорят мне, что не могут составить суждения о том и об этом потому, что никогда не изучали философию. Это сущая ерунда, поскольку допускается, что философия является наукой. И люди говорят о ней, как могли бы говорить о медицине. На самом деле следует сказать, что люди, никогда не занимавшиеся философскими исследованиями, как, например, большинство математиков, не имеют надлежащих оптических инструментов для подобных исследований. Почти как тот, кто не привык искать ягоды в лесу, не найдет их, поскольку его глаз не приучен к такому, и не узнает, где именно нужно искать ягоды. Точно так же некто, не тренированный в философии, проходит мимо всего, что прячется в траве, а тренированный останавливается, чувствуя, что здесь скрыта проблема, пусть даже он ее не видит. И не удивительно, если знать, как долго даже опытный исследователь, ведая, что проблема есть, должен ее искать.
Если что-то хорошо спрятано, его сложно найти.
Религиозные сравнения движутся к пропасти. К примеру, аллегории Беньяна. Что, если мы просто прибавим: «Все эти ловушки, болота, неверные повороты расставлены Владыкой Дорог, а чудовища, воры и разбойники созданы им»?
Вне сомнения, смысл сравнения не в этом. Однако ряд очевиден. Для многих, для меня в том числе, он лишает сравнение силы.
Но куда важнее, если оно – как обычно и есть – подавляется. Будет иначе, если об этом говорить открыто: «Я лишь сравниваю, но смотрите – сравнение здесь не годится». Тогда не возникнет ощущения, что вас обманывают, что кто-то пытается сбить вас с толка. Вы можете сказать, например: «Хвала Господу за добро, вам сделанное, но не жалуйтесь на дурное, как бы вы наверняка поступили, если бы человек делал вам попеременно добро и зло». Правила жизни замаскированы в картинах. И эти картины служат лишь описанию того, что нам надлежит делать, но никак не оправданию наших поступков. Чтобы стать оправданием, они должны творить добро и в других отношениях.
Я могу сказать: «Спасибо пчелам за мед, как если бы они были добрыми людьми и приготовили мед для меня»; это разумно и описывает, как я хотел бы, чтобы вы себя вели. Но не: «Спасибо им, потому что они такие добрые!» – ибо в следующий миг пчелы могут ужалить.
Религия говорит: делай то-то! Думай так-то! Но она не может обосновать этого, а если попытается, то отвратит от себя; на каждую приведенную ею причину найдется соответствующее опровержение.
Куда убедительнее сказать: думай таким-то образом! – как бы странно это ни звучало. Или: не хочешь ли сделать это? – пусть тут есть противоречие.
Предписание: так допустимо лишь в жутких страданиях – и когда это значит нечто совсем отличное. Но по этой причине недопустимо ни для кого цитировать нечто как истину, пока он сам не произнесет это в муках. Это просто не теория. Или можно сказать еще так: если это истина, то не та истина, которой она кажется на первый взгляд. Это еще менее теория, чем вздох или крик.
В наших беседах Рассел частенько восклицал: «Логика – сущий ад!» Это отлично выражает наше с ним отношение к логическим проблемам: их невероятную сложность, их упорство, их скользкую и твердую ткань.
Основой нашего опыта, полагаю, является следующее: всякий новый феномен языка, о котором мы задумываемся в ретроспективе, показывает, что предыдущие объяснения некорректны. Это та же трудность, с которой сталкивался Сократ, пытаясь дать определение понятия. Снова и снова возникает такое употребление слова, которое несопоставимо с понятием, вопреки иному словоупотреблению. Мы говорим: «Но это вовсе не так! Должно быть вот так!» И все, что мы можем сделать, – повторять свои заверения.
Поток, текущий мирно и ясно в Евангелиях, внезапно вспенивается в Посланиях Павла. Так мне во всяком случае кажется. Быть может, моя собственная нечистота замутняет поток; ибо разве не способна эта нечистота замутнить то, что было прозрачным? Для меня все так, будто я вижу человеческую страсть, наподобие гордыни или гнева, которая не уживается со смирением Евангелий. Как если бы человек говорит о себе, причем предается этому с религиозным пылом, который чужд Евангелиям. Хочу спросить – и да не расценят это как богохульство: что бы сказал Павлу Христос?
Справедливым ответом будет: а тебе какое дело? Лучше обрати свой взгляд на собственную жизнь. Ныне она не позволяет тебе найти истину.
В Евангелиях, как мне кажется, все менее претенциозно, все смиреннее и проще. Там вы находите лачуги, а Павел – церковь. Там все люди равны, и сам Господь человечен; у Павла же есть что-то наподобие иерархии, почестей и должностей. Так подсказывает мне мое восприятие.
Будем людьми.
Я просто взял несколько яблок из бумажного пакета, в котором они давно лежат; пришлось разрезать и выкинуть больше половины. Позднее, переписывая предложение, вторая часть которого мне не понравилась, я вдруг увидел в нем наполовину сгнившее яблоко. Со мной так всегда. Все, что меня окружает, становится картиной того, о чем я размышляю. (В этом есть нечто женское?)
Во время этой работы я в том же состоянии, что и большинство людей, тщетно старающихся припомнить чье-то имя; в подобных случаях мы говорим: думай о чем-нибудь еще, и ты вспомнишь. Так и я постоянно вынужден думать о другом, чтобы ко мне пришло то, чего я давно взыскую.
Исток примитивной формы языковой игры – реакция, только из этого могло вырасти более сложное.
Язык – хотелось бы сказать – есть уточнение: «в начале было дело»[44]44
Гёте И. В. Фауст. Ч. 1.
[Закрыть].
Кьеркегор пишет: «Если христианство такое простое и удобное, почему же Бог разделил небеса и землю и грозил вечными карами?» – Вопрос: и почему Писание говорит об этом столь запутанно? Если мы хотим предостеречь кого-то от жуткой опасности, разве даем мы ему загадку, решением которой будет предостережение? – Но кто вправе говорить, что Писание туманно? Или нельзя представить, что в этом случае правильно загадать загадку? Что более прямое предостережение, с другой стороны, оказало бы по необходимости обратное влияние? Господь повелел четверым людям пересказать жизнь Своего Сына, каждому по-своему. Они противоречат друг другу – но можем ли мы сказать: важно, что это повествование обладает лишь известной исторической достоверностью, и потому его нельзя принимать в качестве окончательного доказательства? То есть в букву не следует верить безоговорочно, а духу должно воздать свое. То есть: то, что надлежит увидеть, невозможно воспроизвести даже лучшим, самым аккуратным историкам; поэтому достаточно посредственного пересказа, он даже предпочтительнее. Ибо он тоже способен сказать все, что должно быть сказано. (Грубо – как посредственная декорация может быть лучше утонченной, нарисованные деревья лучше настоящих, которые отвлекают внимание от главного.)
Дух облекает существенное, важное для жизни, в эти слова. Дело в том, что нам надлежит отчетливо видеть лишь то, что ясно показывает представление. (Не уверен, насколько сказанное мною соответствует мыслям Кьеркегора.)
В религии должно быть то, что соответствует всем ступеням религиозности; есть форма выражения, не имеющая смысла на более низком уровне. Для тех, кто находится ниже, эта доктрина, означающая нечто более высокое, не имеет значения, может быть понята лишь неправильно, и ее слова лишены значимости.
Доктрина Павла о предопределении, например, для моего уровня нерелигиозности: жуткий нонсенс. Значит, она не для меня, ибо я воспринимаю ее образ неверно. Если это священный и прекрасный образ, тогда он таков на ином уровне восприятия, где его принимают совершенно иначе, нежели могу допустить я.
Христианство основано не на исторической истине, оно дает нам (исторический) пересказ и прибавляет: теперь верьте! Но не рассказу, который якобы есть историческое повествование; нет, верьте всему, и к этому должна сводиться ваша жизнь. Вот послание – и воспринимайте его иначе, нежели прочие исторические послания. У него особое место в вашей жизни. – И в этом нет парадокса.
Если я пойму, насколько сам мелок и ничтожен, я стану более смиренным.
Никто не скажет о себе самом, что он мерзок. Ибо если я скажу такое, пусть даже это правда, сам я этой правды не постигну; иначе я должен обезуметь или измениться.
Пил кофе с А. Р.[45]45
А. Р. – Анна Ребни, школьная учительница, с которой Витгенштейн познакомился в Норвегии.
[Закрыть]; все не так, как раньше, но ничего дурного.
Звучит странно: исторические повествования Евангелий могут оказаться в историческом смысле очевидно ложными, и все же вера от этого ничего не потеряет: не потому, что она связана с универсальной истиной, а потому, скорее, что историческое доказательство (игра в такие доказательства) несущественна для веры. Это послание (Евангелия) воспринимается человеком с верой (с любовью). Это оправдывает его достоверность, и ничего более.
Отношение верующего к этому посланию не есть ни отношение к исторической истине (вероятности), ни к доктрине, толкующей об истинах разума. Это есть особое отношение. (Мы по-разному относимся даже к тому, что называем жанрами литературы.)
О себе нельзя написать более правдиво, чем пишешь. Вот разница между писанием о себе и о том, что внешне. О себе ты пишешь с высоты собственного положения. Ты стоишь не на подпорках и не на перекладине лесенки, а упираешься в землю босыми ногами.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?