Электронная библиотека » Льюис Сигельбаум » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 9 ноября 2022, 14:20


Автор книги: Льюис Сигельбаум


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Список включает курс, описанный мной как «семинар по социальной истории», проводимый Т. Мейсоном, и курс по марксизму Р. Харрисона и Л. Сигельбаума. Тим Мейсон, парень из рабочего класса, назвал себя марксистом. Вместе с немецкими историками Лутцем Нитхаммером и Детлевом Пойкертом он совершил революцию в изучении нацизма «снизу», что в его случае означало с точки зрения рабочего класса[46]46
  См., например, [Mason 1975; Niethammer 1969; Peukert 1976].


[Закрыть]
. Мой интерес к его семинару, проводившемуся в Троицын семестр (т. е. с середины апреля до середины июня) 1972 года, должно быть, проистекал из смутного осознания того, что социальная история, возможно, достойна изучения. Как я мог раньше не замечать привлекательности такого подхода к истории? Когда я узнал об этом? Первый номер «Журнала социальной истории» (The Journal of Social History) вышел в 1967 году. Он не обошел вниманием и Россию, о чем свидетельствуют ранние выпуски, где были статьи Дана Брауэра, Питера Чапа, Роберта X. Макнила и Реджинальда Зелника – все они специалисты по истории России. Эти статьи – как и большинство других статей, опубликованных в журнале, – касались крестьян, женщин и рабочих, всех низших слоев. Меня как самоопределившегося марксиста они должны были интересовать, и читать о них было увлекательно. Но у меня не было никакого опыта относительно того, как их исследовать; я никогда не встречал настоящего социального историка, пока не столкнулся с Тимом на обеде в столовой Св. Антония, а затем не побывал на его семинаре.


Колледж Св. Антония, октябрь 1971 года. «В поношенной армейской куртке, которые были так популярны среди антивоенных активистов, и с волосами, слишком длиннымии – в знак протеста», я в шестом ряду второй справа. Передо мной Габи Городецкий, Мадхаван Палат – третий слева в шестом ряду, а очкарик Марк Харрисон – четвертый слева в третьем ряду. Гарри Шукман (второй справа), Рональд Хингли (шестой справа) и Теодор Зельдин (седьмой справа) сидят в первом ряду; Джошуа Шерман стоит позади Хингли и Зельдина


К этому времени я посвятил себя диссертации на тему «Торгово-промышленный класс в России». Моя потребность сконцентрироваться на этой более высокой социальной категории означала наличие у меня еще только слабого понимания того, что в рамках этой дисциплины есть альтернативное движение, стремящееся дать голос рабочим, женщинам, социалистам – всем, кто находится рядом с моим домом. Семинар по истории проходил в Колледже Раскина на Уолтон-стрит в оксфордском районе Иерихон под доброжелательным руководством Рафаэля Самуэля (1934-1996). Самуэль, родившийся в Лондоне, еврей и давний коммунист, мог бы послужить мне примером для подражания, узнай я его немного получше. Однажды, вернувшись после года в Москве, я принял в своей квартире на Винчестер-роуд нескольких гостей, посещающих ежегодные собрания / праздники семинара. В них принимали участие не меньше тысячи энтузиастов, но меня не было в их числе[47]47
  Следует отметить, что и английский журнал «Social History», и «History Workshop Journal» начали выходить только в 1976 году. Лишь намного позже я прочел – и счел одной из лучших по глобальному коммунизму – посмертно опубликованную книгу Самуэля [Samuel 2006]. Три «Посвящения Рафаэлю Самуэлю» см. [Tributes 1997].


[Закрыть]
.

Что касается другого «курса», его никогда не существовало, по крайней мере в формальном смысле. Это был плод амбиций моего друга Марка (чье истинное имя было Роджер Маркус) Харрисона, желавшего, чтобы мы с головой ушли в марксизм, и мы с другими студентами Колледжа Св. Антония (т. н. членами студенческой комнаты отдыха) периодически собирались в разных квартирах, чтобы обсудить прочитанное. Какое-то время мы позиционировали себя как группу чтения «Капитала», потом читали что-то по теории зависимости (думаю, Андре Гундера Франка и Самира Амина). Больше всего я почерпнул у Эрнесто Лакло (1935-2014) и Гэвина Китчинга, магистрантов, которых, вероятно, следовало бы назвать инструкторами. Лакло станет одним из ведущих постмарксистов 1980-х; хотя его и не было в Св. Антонии, он со своей аргентинской семьей и одной или двумя горничными жил на той же улице, что и я. Китчинг начинал как африканист, затем в начале 1990-х годов занимался, по очереди, постсоветским российским сельским хозяйством, Людвигом Витгенштейном, а совсем недавно – критикой постмодернистской мысли, а также массовым производством сценариев и детективов [Kitching 1989].

В моем резюме также содержался список «представленных работ». У меня до сих пор сохранился очерк на тридцати семи страницах «Классовое сознание русского дворянства и обязательная государева служба (1689-1762)», именно тот, в котором Шукман «нашел много оснований для критики». В нем утверждалось, что определение классового сознания Дьёрдя Лукача можно применить к русской знати восемнадцатого века. Меня не ставило в тупик то, что, собственно говоря, дворянство вовсе не представляло собой класс, а скорее было социальным сословием. «Сознание, – писал я в начале очерка, излагая своего рода манифест, – не развивается автоматически; оно вытекает из взаимосвязи продуктивных отношений не как предопределенный продукт, а как явление, которое влияет на эти отношения и, в свою очередь, подпадает под их влияние». Гарри Биллете, для которого я писал очерк, наверняка подозрительно воспринял эту попытку по-марксистски взглянуть на докапиталистическое понятие. Тем не менее Гарри рекомендовал его для конференции британских университетов по истории восемнадцатого века, которая проводится раз в два года. Что касается других работ, «Русская буржуазия в Первой мировой войне», которую я представил на конференции «Война и общество» в Лондонской школе экономики в марте 1972 года, стала итогом нескольких месяцев чтения и размышлений о теме будущей диссертации. Статья «Стачки в России 1914-1917 годов» вышла месяцем позже и также послужила наброском для одной из глав диссертации.

Я регулярно посещал семинары в подвальном помещении старого здания колледжа. Из моих записей следует, что буквально через месяц после начала первого семестра я услышал лекцию Майкла Казера из Св. Антония на тему «Экономика тоталитарного контроля». Казер вкладывал в предмет всю глубину своих познаний, рассуждая, например, о том, что Рим Диоклетиана и Женева Жана Кальвина представляли собой «примеры доинду-стриальных попыток централизованно управлять экономикой (в Европе)». Он определял тоталитаризм (своеобразно произнося это слово с ударением на первом слоге, так же как в слове «капитализм» он неизменно ставил ударение на втором слоге) как «попытку переориентировать общество на достижение конкретной цели». Сталин поставил целью индустриализацию, которой он «отдал приоритет… не из-за [каких-либо] присущих ей качеств, а просто потому, что должен был быть выбран какой-то высший приоритет», а также потому, что она послужила «оправданием партийного господства». Такая интерпретация – всего лишь своеобразная причудливая мысль, которыми был столь богат Колледж Св. Антония. Другая лекция Казера, «Экономическое развитие коммунистических стран», простиралась исторически от Крымской войны до постулатов линейного программирования Леонида Канторовича.

В дополнение к казеровским, я также прослушал лекцию «Тоталитарный контроль государства и правовых институтов», но пропустил другую, «Тоталитарный контроль культуры». К счастью, семинары не были сосредоточены только на проклятом слове на букву «Т». Иринг Фетчер, приглашенный лектор из Франкфуртского университета Гёте, рассуждал о «Трех исторических концепциях Гегеля и Маркса». Собственный оксфордский преподаватель Бернард Радден рассказал нам о «Семейном праве в Советском Союзе», а Алек Ноув приезжал из Глазго прочесть лекцию об «Изменениях советского крестьянства». Наконец, некий Моше Левин, недавно назначенный на должность преподавателя в Бирмингемском университете, прочитал доклад «НЭП, 30-е годы и политика экономических реформ», тема которого легла в основу его книги, изданной несколько лет спустя. В то время я мало что знал об этом смелом человеке с блеском в глазах, но вскоре это изменилось.

Строго говоря, я не знал общего контекста, в котором существовали эти люди, и не мог вполне оценить то, что они могли предложить. Возьмем лекцию о радикальном пацифисте Вилли Мюнценберге, который помогал Ленину в Цюрихе во время Первой мировой, присоединился к германским спартаковцам после войны, основал Международную рабочую помощь, возглавлял другие финансируемые Коминтерном начинания 1920-х и начала 30-х годов, порвал с Москвой в конце 1930-х и умер в 1940 году во Франции, спасаясь от нацистов. Мы узнали о нем от Бабетт Гросс, которая прочла свою лекцию на немецком языке с сильным акцентом. Но знал ли я, что Гросс была гражданской женой Мюнценберга? [Gross 1974].

Приходило ли мне в голову, что за все те два года, что я посещал семинары, кроме нее я не видел ни одной другой женщины-лектора? Вряд ли. Не то чтобы я корю себя за это, но хочу подчеркнуть, как вещи, которые станут важными в будущем и которые сегодня настолько очевидны, едва ли влияли на наше сознание в то время.

Когда дело дошло до выбора темы диссертации, мои рассуждения мало были связаны с этими семинарами или моим руководителем Гарри Шукманом. Сначала мне пришла в голову идея политической биографии Григория Зиновьева, одного из близких соратников Ленина, который был председателем Исполкома Коммунистического интернационала и ленинградской партийной организации в 1920-е годы, пока не вступил в конфликт со Сталиным. Вполне вероятно, что эта идея подпитывалась работой Стивена Коэна о Бухарине, товарище Зиновьева, со временем тоже объявленном врагом. Тем не менее она не выдержала критики, когда однажды вечером после ужина в комнате отдыха первокурсников я поговорил с Чименом Абрамским (1916-2010). Абрамский, как и Моше Левин, еврей из Восточной Европы, не занимал официальных постов ни в Колледже Св. Антония, ни в каком-либо другом оксфордском колледже, но я часто видел, как он вел серьезные беседы как с профессорами, так и со студентами[48]48
  Внук Абрамского написал увлекательные и глубоко трогательные воспоминания о нем [Abramsky 2015].


[Закрыть]
. При той нашей встрече он, должно быть, спросил меня, о чем я собираюсь написать, и я назвал свою тему. «Не стоит труда, – сказал он. – Зиновьев – мужик недостойный. Кроме того, – добавил он, – вы не сможете получить архивные материалы о нем в Москве». Не помню, что еще он говорил, но этого было достаточно. Надо было искать другую тему.

К счастью, незадолго до этого разговора я прочитал книгу Георгия Каткова «Россия, 1917 год: Февральская революция» (1967) [Катков 2006]. Катков (1903-1985) преподавал в Св. Антонии, но ушел на пенсию за несколько лет до моего поступления. Он олицетворял собой типичного консервативного историка, обвинял масонов, либералов и, в частности, Александра Керенского в том, что тот сверг старый режим и проложил путь ненавистным большевикам. В книге приводилось достаточное количество ссылок, чтобы пробудить у меня интерес к гражданской организации, созданной во время Первой мировой войны либералами для увеличения армейских поставок и, не случайно, увеличения прибыли капиталистов-промышленников. Эта организация, Центральный военно-промышленный комитет (ВПК), стала темой моей диссертации. Причиной тому было несколько вещей. Во-первых, никто до тех пор не удосужился об этом написать, кроме нескольких советских историков, чьи взгляды должны были соответствовать установленным марксистско-ленинским лекалам[49]49
  Это, если подумать, не совсем верно и, вероятно, больше связано с предвзятостью западных ученых, чем с реалиями советской академической практики. Как пример отличного советского исследования экономики России во время Первой мировой войны приведу книгу А. Л. Сидорова, вышедшую в том году, когда я был в Москве по обмену [Сидоров 1973].


[Закрыть]
. Во-вторых, архивные материалы имелись в изобилии, а поскольку эта тема не выходила за рамки 1917 года, они были доступны иностранным ученым. В-третьих, изучение организации, созданной российской буржуазией, или, как я ранее говорил, торговопромышленным классом, для поддержки военных усилий, имело значение для современности. Могу почти точно по памяти процитировать вступительный абзац диссертации:

Война – это ужасная вещь, но также и ужасно прибыльная вещь. Она может сплотить нацию перед лицом внешнего врага; она может уничтожить этого врага как конкурента в борьбе за экономическое процветание; она может стимулировать промышленность и новые процессы производства, и по всем этим причинам она может открыть путь к политической власти для тех, кто пожелает ей служить.

Наконец, для содействия межклассовому сотрудничеству ВПК спонсировали группы рабочих, что, несомненно, было обречено на провал в условиях растущих классовых противоречий, и именно этот факт следует доказать, думал я.

Я воображал, что буду обличать сторонников вьетнамской войны, показав, как в прошлом провоенные усилия дали обратный эффект. Что касается меньшевистских рабочих групп, то я был рад возможности показать, как они себя дискредитировали, контактируя с буржуазными политиками и промышленниками, как это делал Джордж Мини и другие антикоммунистические профсоюзные лидеры в Соединенных Штатах в 1960-1970-х годах. Таким образом, вдохновленный, в декабре 1971 года я поехал для сбора информации в Париж, именно в Париж, потому что там в библиотеке Bibliotheque de Documentation Internationale Contem-poraine (BDIC, Библиотека современной международной документации) имелись тиражи российских газет за годы Первой мировой войны. В отсутствие оцифровки другого способа получить к ним доступ не было, ну и, кроме того, Париж есть Париж. С любовью вспоминаю эту поездку. Мой французский достиг своего пика, и я чувствовал себя совершенно комфортно, общаясь с людьми. Мне нравилось ехать на поезде в Нантер, очаг студенческого радикализма в мае 68-го года, и проводить весь день, изучая старые хрупкие страницы «Биржевых ведомостей», «Утра России» и других газет времен Первой мировой. В квартире, где я остановился (любезно предоставленной коллегой Антонианом), царила такая атмосфера, что я представлял, как в коридоре сталкиваюсь с Фрэнсисом Скоттом Фицджеральдом или Эрнестом Хемингуэем.

Однажды в метро я случайно встретил Моше Левина, который возвращался из Нантера. Я помнил его по лекции в колледже Св. Антония, прямо там, в вагоне метро, ему представился и получил приглашение поужинать у него вблизи Пляс Пигаль. Как я узнал позже, будучи у него в Филадельфии, Моше любил изображать щедрого хозяина, и он меня определенно очаровал. Замкнутость Св. Антония – пережиток оксбриджского господства над английскими университетами – помешала мне отправиться в Бирмингем, где преподавал не только Левин, но и экономический историк Р. В. Дэвис. Или, может быть, я просто почувствовал, что они особо мне не помогут, поскольку моя тема касалась досоветской России, а они писали о 1920-х и 1930-х годах (или даже более современной истории, в случае с книгой, которая вскоре будет опубликована Левиным) [Lewin 1974].

Шесть месяцев спустя, в ночь на Ивана Купалу 1972 года, я прибыл в Хельсинки. Славянская библиотека Хельсинкского университета (ныне входящая в состав Национальной библиотеки Финляндии) была единственным учреждением за пределами СССР, которое до 1917 года имело право получать все публикации Российской империи. Расположенная в изящном здании начала XIX века недалеко от Сенатской площади, она содержала богатства, которые я не мог себе представить. Они привлекли туда немало американских аспирантов и молодых преподавателей. Мы вместе обедали в похожем на пещеру подвальном кафетерии или в соседней Портании, здании в стиле шестидесятых, обслуживающем студенческое население Хельсинкского университета. Там я встретил Лину Тёрмя, мою будущую жену, и ее подругу Каарину Тимонен, которых мне представил Стюарт Гровер. Будучи тогда младшим преподавателем в Огайо, Стюарт также поделился со мной своим опытом участия в программе IREX (Американский совет по международным исследованиям и обменам) с Советским Союзом, что стало следующим шагом на моем исследовательском пути.


«Я полагался на свой международный студенческий билет, чтобы экономить на проезде». Этот билет я получил в 1974 году, уехав из Советского Союза


Все лето я провел в библиотеке и вернулся в Оксфорд (ночным рейсом до Копенгагена и затем в Лондон) где-то в конце августа – начале сентября. После непродолжительной поездки домой, чтобы повидаться с родителями, я вернулся в Хельсинки в конце октября, когда уже наступила зима. На мгновение остановимся, чтобы сделать несколько замечаний о таких поездках.

Ключевой этап большинства исторических проектов обычно требует серьезного логистического планирования и финансовых вложений. В этих своих воспоминаниях в большинстве случаев я не упоминаю об источниках помощи не потому, что мне не нужны были деньги и я их не получал, а потому, что детали покрыты туманом памяти, а документов недостаточно. Финансирование, однако, редко покрывало больше, чем базовые потребности, гарантируя спартанские условия. В случае этой поездки в Хельсинки я полагался на свой международный студенческий билет, чтобы экономить на проезде, жил в одной комнате в студенческом общежитии с молодой израильтянкой, которая приехала в Хельсинки, чтобы изучать финские рисунки для тканей, ел много таккага (финской колбасы) и экономил так, как только можно. Что включало выход из низкобюджетного универмага Anttila в зимней шапке, за которую я не заплатил. На Рождество Каарина навещала своих родителей в центральной Финляндии, так что я смог переехать в квартиру на Альпикату («Альпийскую улицу»), которую она делила с Линой, и именно так Лина и я стали любовниками.

Тем временем я подал заявку в IREX. Форма заявки, которую я чрезмерно драматически описал Шукману как «изобретенную бюрократами-садистами», требовала представления «автобиографического очерка». Его первое предложение уверенно гласило, что мой интерес к современной российской истории объясняется «довольно просто – уверенностью в том… что русская революция стала самым значительным политическим событием двадцатого века». Отнеся военно-промышленные комитеты к числу «весьма ярых противников монархии со стороны русской буржуазии», я сослался на свое желание «прийти к пониманию их взаимосвязи с другими элементами цепочки поставок, с военными, правительством и, конечно же, с пролетариатом». «Слишком часто, – нравоучительно добавил я, – историки опираются на теории спонтанности, <…> за которыми скрывается нежелание выдвигать гипотезы и проверять их с помощью тщательного исследования». О господи, неужели я заразился конспирологическими теориями Каткова? Скорее я стремился обосновать «после почти двух лет исследований в США и Западной Европе» необходимость проведения архивных исследований в Москве.

В Хельсинки я прошел интервью для IREX с выдающимся русским историком из Стэнфорда. Оно состоялось в холле шикарного отеля на улице Маннергейма, главной магистрали, прорезающей город с севера на юг. Я начал брать уроки русского разговорного языка у Марии Эсколы, элегантной пожилой женщины, которая эмигрировала в Финляндию во время Гражданской войны в России, вышла замуж за финского кавалерийского офицера и после его смерти поселилась в уютной квартире. Вопреки стереотипному образу «белоэмигранта», мадам Эскола придерживалась довольно прогрессивных политических взглядов, и мы очень хорошо поладили. Несколько лет спустя я получил от нее приятное многословное письмо, в котором она упомянула свои занятия английской литературой, детективные рассказы швейцарского беллетриста, которые она запоем поглощала, и предстоящую поездку в Рим, куда она собиралась в первый раз. «Льюис, – добавила она, проявляя материнскую заботу, – ты пишешь книгу, чтобы стать профессором и продолжить свое образование? Я надеюсь, что вы с Линой не забудете свой русский». Могут ли двадцатисемилетние по-настоящему оценить любовь, которую на них изливают старшие? Я не смог.

Узнав, что IREX одобрил мою заявку, мы с Линой начали готовиться к ответственному году в Москве. Во-первых, мы, в соответствии с официальной политикой правительства США того времени, должны были пожениться, иначе Лина не смогла бы поехать со мной. Будучи детьми шестидесятых, мы так мало думали о формальностях, что через несколько дней после того, как Лина приехала в Оксфорд из Хельсинки, мы просто пошли в магистрат и, взяв в свидетели Габи и его новую жену Сью, подняли правые руки и произнесли обязательную клятву. Потом мы вчетвером пообедали в местном ресторане. Тем летом мы жили у моих родителей. Лина, с некоторой моей помощью, начала изучать русский. То время мне помнится как счастливое.

В августе мы вылетели в Москву, где вместе с другими американскими студентами по обмену (по-русски – стажерами) я прошел несколько недель отличного обучения русскому языку на подготовительном факультете МГУ Опыт в IREX в те годы способствовал долгой дружбе среди коллег по обмену. В моем случае Дайан Кенкер и Дэн Орловский стали моими друзьями на всю жизнь. Браки, напротив, страдали, в том числе и мой. Втиснутым в крошечные, два на четыре метра, комнаты общежития в знаменитой башне МГУ и отрезанным от родных, за исключением редких писем и еще более редких телефонных звонков, парам трудно было приспособиться и сохранить самообладание. К чести сказать, «Справочник для американских участников в рамках обмена студентами и молодыми преподавателями с Советским Союзом», который нам выдали до отъезда, содержал полезные советы о том, как минимизировать эти трудности. Но он также нес следы своего времени. Один из восьми разделов, посвященный «супругам и семьям», сейчас кажется самым допотопным. К «сопровождающим супругам» справочник обращается совершенно гендерно-нейтрально. Но раздел «Жены и семьи, остающиеся в Соединенных Штатах или переезжающие за границу», посвящен «женам, не сопровождающим своих мужей», и «женам», которые «должны сообщить своим мужьям дату, когда они подали свои заявления на получение визы». Жена, очевидно, не могла быть стажером без сопровождающего ее мужа.

Вторая поразительная вещь в справочнике с точки зрения 2019 года – насколько разнообразны были предметы, которые считались необходимыми: электрическая сковорода и кофейник, штопор, прихватка, посудное полотенце, хороший зубчатый нож, нож для резки овощей, овощечистка, губка, лопатка – и это только кухонные предметы. Для одежды необходимы были утюг, пятновыводитель, веревка для белья и пр. Некоторые советы, как и следовало ожидать, оказались полезными, некоторые – нет. Например, я так и не воспользовался переплетной мастерской «в двух кварталах по улице от большой типографии “Правда”». Также я не пробовал посылать по почте книги, изданные до 1945 года, хотя и попытался взять их с собой на поезд до Хельсинки по истечении десяти месяцев, но их обнаружили и изъяли. Мы часто ходили в магазин «Березка» на Кутузовском проспекте, торгующий в иностранной валюте. Время от времени мы делали покупки в магазине американского посольства и при этом ели там в кафе, и я до сих пор так и слышу, как официантка за стойкой по-русски кричит повару: «Альфредо, один гамбургер, пожалуйста».

Познакомиться с советскими студентами на нашем этаже, шестом в V корпусе, не составляло особого труда, хотя преодолеть какие-то барьеры на фоне взаимных опасений оказалось более сложно. Лара Путселла, жизнерадостная девушка с бесшабашным характером, быстрой скороговоркой щебетавшая по-английски, сумела сломать лед и облегчила нам жизнь не только в университете, но и за его пределами. Благодаря ей мы получили билеты на спектакль Юрия Любимова «Игрок» по Ф. М. Достоевскому в авангардном театре на Таганке. В ее комнате мы слушали записи Владимира Высоцкого с его хриплым голосом, а взамен снабжали ее американскими сигаретами. Я также познакомился с Вадимом Черкасским, математиком, который уже окончил вуз и жил со своей женой Ириной в Марьиной Роще, дурной славы районе в северной части города. Годом раньше Вадим подружился с другим американцем из Оксфорда, Деннисом О’Флаэрти, который дал мне его номер телефона. Вадим до сих пор остается моим хорошим другом.

Мои впечатления о Москве значительно отличаются от того, что Шейла Фицпатрик описывает в своих воспоминаниях. Мои русские друзья, преимущественно мои ровесники, а не люди старшего поколения, не вращались в высоких сферах и не были связаны с либералами или диссидентами. Я никогда не чувствовал себя шпионом, и меня не подозревали в том, что я «шпионю в архивах» или где-либо еще в Советском Союзе[50]50
  Воспоминания западного ученого Кэтрин Вердери, которую в Румынии заподозрили в шпионаже, см. [Verdery 2018].


[Закрыть]
. И уж конечно, я не привлек внимание ЦК КПСС. Самая близкая встреча с паранойей, вызванной памятью о чистках 1930-х годов, на которую Шейла часто ссылается, произошла, когда я передал несколько набросков Олега Прокофьева его матери Лине, испанке, вдове отца Олега, композитора Сергея Прокофьева. Мой оксфордский друг Денис, который знал Олега, попросил меня отвезти наброски в Москву и передать их матери Олега. Лина, хотя ей было за семьдесят, показалась мне женщиной выдающейся красоты. Прежде чем мы сели поболтать, она повернула диск телефона, стоявшего на подставке у дивана, и вставила в него зубочистку, чтобы, как она считала, КГБ не смог подслушать наш разговор. Мне такая предосторожность показалась чрезмерной, но я не знал тогда, что она провела несколько лет в ГУЛАГе, очевидно, за попытку отправить деньги своей матери в Испанию во время или сразу после войны.

Я практически не чувствовал, что за мной следят или что я являюсь объектом чьего-то любопытства; большую часть времени, когда я не работал в библиотеке или архивах, я сам был наблюдателем. Через несколько дней после переворота 11 сентября в Чили мы с Линой посмотрели выступление в университете «Инти-Иллимани», очень талантливой группы чилийских народных музыкантов. Я заметил, что довольно много студентов плакали до, во время и после этого яркого представления. Я мог только предполагать, что они возлагали немалые надежды на чилийскую версию социализма и горевали из-за его жестокого подавления. Это опровергает утверждение, которое я встречал позже у многих советологов, что молодое поколение в Советском Союзе стало циничным по отношению к социализму и политике в целом. Я также посещал кинопоказы в университете, некоторые из них произвели на меня сильное впечатление не столько из-за самих фильмов, сколько из-за реакции зрителей. В университете прошел специальный показ документального фильма Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм» (1965). Студенты, которых я видел, явно не пропустили проводимые Роммом пародийноироничные параллели между нацизмом и сталинизмом. На другом фильме, «А зори здесь тихие» (1972), о женщинах-пограничниках в Карелии во время Великой Отечественной войны, многие зрители, как школьники, так и люди постарше, не скрывали слез и даже рыданий. Фильм с тяжелой идеологической нагрузкой, который связал военное время и послевоенные поколения, пользовался успехом, по крайней мере на этом показе.

Однако заметил ли я, что Советский Союз вступил в период «застоя», как теперь общепринято обозначать период 1970-х годов? Ответ – нет, но не без оговорок. Очевидные недостатки, со многими из которых я сталкивался ежедневно, я, как правило, приписывал исторической «отсталости» России, разрушительным последствиям Второй мировой войны и / или результатам холодной войны. В то же время, как мне показалось, вызывало опасение отсутствие признаков идеологического рвения среди русских друзей и знакомых, их безразличие ко всему, что не связано непосредственно с их жизнью. Как я писал Иву Шарби в мае 1974 года, незадолго до отъезда из СССР:

Большая часть из того, что мы на Западе знаем о Советском Союзе – состав Политбюро, репрессии против интеллигенции, достижения космонавтики, умелая дипломатия, превосходный балет, – все это не имеет совершенно никакого отношения к людям здесь, жизнь которых трудна и становится лишь немного лучше.

«Должен признать, что я разочарован», – добавил я. Неудивительно, что статья Джона Бушнелла «Новый советский человек становится пессимистом», в которой использованы заметки, сделанные им во время работы переводчиком в издательстве «Прогресс» в Москве в том же году, нашла во мне живой отклик, когда я прочитал ее в начале 1980-х годов. До сих пор она кажется мне одной из лучших оценок периода позднего социализма в СССР [Bushnell 1980]п.

Как и другие историки в программе обмена, я намеревался заняться архивными изысканиями, и в те дни это означало работать над периодом Российской империи. Насколько мне известно, опыт Шейлы Фицпатрик по использованию архивных материалов для диссертации о советском периоде не имел аналогов, потому что, как она объясняет в своих мемуарах, у нее были связи, решимость и сильное «чувство собственной правоты»[51]51
  Я посчитал эту статью настолько проницательной, что тридцать пять лет спустя все еще использовал ее в курсе советской истории.


[Закрыть]
[52]52
  Фицпатрик, которая поступила в Колледж Св. Антония за шесть лет до меня, в 1970 году опубликовала переработанный вариант своей диссертации [Fitzpatrick 1970].


[Закрыть]
. Действительно, даже более продвинутые ученые не могли получить доступ к архивам. «История Советской России» Э. X. Карра, вышедшая в четырнадцати томах (1950-1977), обошлась без советских архивных материалов. Поскольку архивы представляли собой – и остаются для историков – полновесной валютой, в Соединенных Штатах советологические исследования обычно проводились с точки зрения наук социальных, а не исторических. Когда я учился в аспирантуре, советская история в американской академической науке практически отсутствовала. С другой стороны, Советский Союз как живой исторический субъект – в отличие от политической науки – просуществовал менее двух десятилетий, с середины 1970-х годов до тех пор, пока СССР не стал «бывшим». Этот краткий период определил поколение историков, к которому я принадлежал[53]53
  Я благодарен одному из анонимных читателей рукописи за понимание.


[Закрыть]
.

Выбрав тему диссертации, кульминацией которой стала революция, я столкнулся с ограничениями, которые советские власти наложили на доступ к архивам. В письме, великодушно отвечающем на мою просьбу дать совет относительно получения разрешения на работу в архивах, Алекс Рабинович, в то время писавший книгу о приходе к власти большевиков в 1917 году, признавал: «Из-за деликатного характера моих собственных исследований я никогда не делал серьезных попыток использовать советские архивные материалы». Разрешение сверху на чтение материалов в архивах пришло внезапно и загадочно, как позднее и запрещение. В Инотдел необходимо было представить план исследований, разработанный заранее совместно с научным руководителем. В своей заявке в IREX в качестве своего предполагаемого руководителя я указал Владимира Яковлевича Лаверичева, главным образом из-за книги о борьбе московской буржуазии с революцией, которую он опубликовал в 1967 году [Лаверичев 1967]. Вместо этого моим руководителем стал Валерий Иванович Бобыкин (1927-1998), которого я указал в качестве запасного варианта. Бовыкин, специалист по истории иностранных инвестиций в царскую Россию и российские банки, меня вполне устраивал. Он проводил исследования в Париже и показался мне человеком общительным и доброжелательным. Моя стажировка в Москве совпала с его назначением ученым секретарем Института истории [Воронкова 1999]. Тем не менее он все еще преподавал в МГУ и пригласил меня на свой семинар. Там я однажды обнаружил, что студенты обсуждают недавно опубликованную монографию американского историка-экономиста об иностранном предпринимательстве в имперской России. Если бы они не говорили по-русски, можно было подумать, что мы находимся в университете Индианы или Иллинойса, а не в МГУ[54]54
  Это была книга Джона Маккея [McKay 1970].


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации