Электронная библиотека » М. Осворт » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 19 июня 2015, 01:30


Автор книги: М. Осворт


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

За четыре года Мичи узнал Город, как знает его мало кто – разве что именно перевозчики. И поскольку перевозка, сама по себе, никоим образом не исчерпывала круга его интересов, замечал Мичи гораздо больше, нежели видит обычно такке. Поначалу, конечно, Город просто ошеломлял его; Мичи казалось невозможным не то, что узнать его до конца – но даже и просто запомнить: что где находится, как до чего добраться. Понемногу, однако, учился он находить верный, хороший путь в сплетении городских каналов. Самый короткий, как выяснялось, редко оказывался самым быстрым – а дороги прямые, общеизвестные и вообще были, чаще всего, вовсе не лучшим выбором. Каналы с односторонним движением стали кошмаром первых его месяцев на воде: свернув в такой по ошибке, оставалось только бесконечно идти вперед, пока не найдешь подходящего поворота – и все это под насмешки или ворчание пассажиров, по вине незадачливого перевозчика вынужденных потратить на дорогу времени больше вдвое, а то и вчетверо; разумеется, на цене поездки все это если и отражалось, то разве в меньшую – по очевидным причинам – сторону. И все же, в подобных случаях двигаться по прямой было лучше, нежели пытаться развернуть лодку и пробираться назад во встречном потоке: за такое можно было не только расстаться с доброй полумерой кошти, попавшись на глаза городской страже, но и запросто огрести веслом от кого-нибудь из бывалых такке, которым и без таких помех несладко приходилось в переполненных лодками, едва проходимых каналах. Разобравшись даже, где и в какую сторону нужно плыть, оставалось еще освоиться со множеством тупиков, завалов и слишком узких, для кряжистой его лодочки, боковых проходов; необходимо было держать в уме, в какое время удобнее двигаться основным каналом, вместе с потоком лодок, а когда вернее идти в обход – ныряя под низкие, так и норовившие приложить тебе по лбу мостики, едва не обдирая бока лодки между угрожающе сходящихся стен, почти задевая днищем о камни в мелководных протоках. Определяться с их проходимостью приходилось всегда навскидку, сообразно приливу – дабы и вовсе, как несмышленый мальчишка, не посадить лодку намертво. Кроме того, сами по себе спутники требовали внимания, и немалого. Прежде всего, мгновенно было нужно решить, кого подобрать – а от кого, жертвуя выгодой, держаться таки подальше; потом, оказавшись уже в одной лодке, следовало поддерживать, так или иначе, беседу, выслушивать – а порою и отвлекать пассажира от всевозможных затей, пресекая поползновения: чего только, бывает, не придет в голову человеку за поездку всего-то длиною в вонту!


Перехватить медячок, приняв на борт попутного пассажира, по силам было кому угодно – изо дня же в день зарабатывать на жизнь перевозкой было занятием непростым. Прошло больше года, пока Мичи в достаточной мере освоился с новым своим ремеслом; даже и разобравшись уже, что к чему, такке себя он по-прежнему не считал, и рассматривал текущее состояние дел в качестве выбора исключительно временного. Положение было довольно странным: работать и соображать ему приходилось не меньше любого перевозчика, которому всякий день на воде добавляет опыта. Хорошему такке, однако, подобный опыт верно служил бы остаток жизни – вполне оправдывая цену, которой приобретался; что же касается Мичи, мечтой его все так же оставалось обсушить весла и покинуть, наконец, лабиринт городских каналов – желательно, поскорее и навсегда. Что же толку было ему тогда в изучении всех этих хитростей, которыми прямо таки изобиловало ремесло такке – как впрочем, пожалуй, и всякое прочее?


На втором году перевозки, однако, в хорошем знании Города Мичи открылся смысл, прежде не очевидный. Пришел он вместе с ощущением легкости – ибо само по себе занятие такке перестало поглощать его целиком, как это было прежде. Теперь Мичи почти уже не приходилось думать: где бы свернуть, с какой стороны зайти; не нужно было напряженно высматривать опасные камни, торчащие тут и там; не было нужды гадать, сумеет ли лодка его протиснуться в сомнительную лазейку. Легко расходился он и с прочими лодками, предугадывая чужие маневры – что, учитывая царившие на воде нравы, было значительным достижением. Все это больше не занимало Мичи; он делал свое дело, уделяя тому внимания не больше, чем требовала сама обстановка – иногда мгновенно собирался для сложного хода, но большей частью орудовал веслом размеренно и спокойно. Мастерство пришло незаметно, и работа не была уже теперь ни ежедневной борьбой, ни чередою опасных происшествий. Теперь Мичи отчасти даже и понимал умелых, бывалых такке: глядя прежде на рваную, дерганую их манеру вести лодку – будто не было в целом мире важнее дела, чем выиграть жалкую панту времени – обыкновенно он то негодовал, то поражался глубине глупости человеческой, неистребимой и разрушительной. Создавать столько опасностей, себе и другим – и ради чего? Однако же все эти резкие их движения, внезапные повороты, попытки непременно пробраться путем кратчайшим – хоть бы, казалось, и вовсе непроходимым – при очевидной своей бессмысленности оставались способом как-то скрасить однообразие повседневности. Освоившись в Городе, наловчившись вести лодку хорошим ходом, справившись с обычным для новичка напряжением, всякий такке неизбежно оказывался лицом к лицу с худшим своим противником: скукой – и, так или иначе, ввязывался с ней в войну затяжную и безнадежную. Каждый вел ее, как умел и считал нужным. Избавившись от необходимости вкладывать всего себя, целиком, едва ли не в каждое движение весла, новоприобретенной своей свободе Мичи нашел применение лучшее, нежели безумные гонки с другими возчиками. Он смог, наконец, разогнуться, поднять голову, оторвать глаза от воды, оглядеться по сторонам – и Город мало-помалу принялся открываться ему, показывать свои красоты и чудеса, поскольку изобиловал, как оказалось, уголками поистине удивительными, местами странными, мало кому известными. Мичи вглядывался в его старые, берегущие древнюю тайну камни; любовался роскошью ухоженных садиков, изящной вязью кованых ограждений, поражался замысловатым, перетекавшим одна в другую постройкам, что словно бы жили собственной жизнью – прирастали, карабкались ввысь и вширь, смыкались, развиваясь безо всякого плана и замысла, поглощали всякий клочок земли и нависали уже над водой, рушились, восстанавливались, сгорали порой дотла – и отстраивались заново неизменно, день ото дня меняя обличье Города. Мичи подмечал редкие теперь уже отдельные островки, бережно хранившие первозданную красоту старого Ооли, сам дух давно ушедшего времени; касался ладонями каменной кладки замшелых стен, пытался представить былое их назначение, вообразить себе жизнь тогдашнюю, размышлял о событиях, которым были они свидетелями и участниками. Вскоре уже открыл Мичи для себя немало замечательных уголков, оказываться в которых неизменно доставляло ему особое удовольствие – так что он старался не упускать случая, и выстраивал путь так, чтобы непременно пройти мимо какого-нибудь из любимых своих местечек. Мичи считал их уже своими – ибо красота и своеобразие по праву принадлежали всякому, способному разглядеть, оценить, понять. Основания древних башен, колонны былых дворцов, высокие арки Водовода и каменное резное кружево старых храмов – хоть бы теперь и служивших приютом дешевых гостиниц, торговых контор и сомнительных заведений – таковы были новые друзья Мичи, и он гордился и наслаждался той особой, молчаливой близостью, что складывалась теперь у него с Городом. Мичи жил в собственном своем Ооли – и Город его был совсем иным, нежели тот, что знаком был всем остальным, вечно занятым своими делами, едва ли умеющим посреди суеты житейской остановиться и осмотреться, прислушаться, задуматься, помолчать.

И так же точно, как стремился он разглядеть затаившуюся в обыденности красоту Города, приучился Мичи поглядывать и на своих пассажиров. Всякий раз, сталкиваясь с проявлением грубости и невежества – делом вполне привычным для городских обывателей – Мичи долго не мог прийти в себя; раздражение сменялось досадой, а сама мысль о том, что именно среди подобного сброда и придется ему провести остаток дней, представлялась невыносимой. Грязные, шумные, мелочные, сварливые, начисто глухие ко всему, что выходило за пределы самых, что ни на есть, простецких потребностей и удовольствий – такими представали перед ним оолани; таковыми, пожалуй, они, в большинстве, и были: что правда, то правда. И все же, мало-помалу, наловчившись кое-как улаживать дела с этой публикой – освоить принятую среди простецов манеру держаться и разговаривать оказалось не сложно, однако довольно-таки противно – Мичи начал даже и в людях порой подмечать кое-какие проблески, отсветы, отпечатки; по едва уловимым черточкам учился он угадывать человека, не до конца еще растратившего себя в извечной битве за жалкий клочок места под солнцем. Пытался поначалу о чем-то с такими и заговаривать; быстро убедился, впрочем, что добраться до вещей по-настоящему глубоких, важных за одну короткую поездку не успеть никак – даже если беседа, что называется, задавалась. В большинстве же случаев спутники его, стоило разговору выйти хотя бы отчасти за пределы обыденности, либо тут же и замыкались, ощущая себя неуютно на незнакомой еще волне, либо резко возвращали ход беседы в привычное для себя русло: погода, цены, житейские неурядицы, лодки, дела гильдейские, любовные похождения, ну и – где, да чего, да с кем было сколько выпито. Тем не менее, в каждом своем пассажире, будь тот и простецом среди простецов, Мичи старался теперь разглядеть нечто особенное. Удавалось это ему, хоть и не в каждом отдельном случае, но, все же, не так уж редко. Красота присутствовала в мире – неуловимая, драгоценная; она вплеталась сияющей нитью в грубую ткань жизни, едва заметно проступая в ее плетении, охотно и щедро вознаграждая всякого, кто не жалел труда на ее поиски.


Что ни день, Мичи пополнял сокровищницу своих наблюдений примерами искренности и теплоты душевной, проявлениями случайной, неожиданной в простеце мудрости; радовался, услышав здравое суждение, наблюдая верный подход к жизни, столкнувшись с истинной зрелостью или, хотя бы, даже и просто хорошим вкусом. Обсуждать без особой нужды свои находки он не стремился теперь, приберегая их для себя – вместо того, чтобы смущать разговорами пассажиров, едва ли готовых к действительно откровенным беседам с такке. Позволял себе разве что согласиться – верно, мол, хорошо сказано – да подметить порою, вслух, что-то вовсе уж очевидное, хотя и особенное. Славная у тебя накидка – говорил он, бывало, кому-то, явно приложившему немало труда, дабы хорошенько принарядиться. Вот же ручищи-то, а? – замечал, обращаясь к бывалому моряку, в тяжелой борьбе со стихиями закалившему и укрепившему свое тело так, что мышцы бугрились, перекатываясь под загорелой, дубленой кожей. Наградой ему становились порой поистине замечательные истории – подыграть человеческому самолюбию было делом простым и весьма полезным. Чаще, однако, обстоятельства не предполагали его участия, не оставляли подходящего места меткому замечанию: тогда Мичи осторожно себе приглядывался, по видимости занятый собственным делом; пытался составить о своем спутнике впечатление, представлял себе его жизнь – а если не мог представить, тут же запросто и выдумывал.


Особое удовольствие доставляло ему наблюдать за влюбленными парочками: тем, обычно, не было до такке ни малейшего дела, так что можно было свободно бросить и взгляд-другой. Настоящее чувство Мичи буквально чувствовал кожей: между людьми, всерьез увлеченными друг другом, происходило нечто особенное, вовсе не похожее на обыкновенную встречу похоти и расчета. За тех, кому выпало испытать счастье глубокой связи и подлинной близости, Мичи молча радовался – и всякий раз желал им, мысленно, всего наилучшего. Сколь бы редкой ни была сама по себе вспышка чувства, что сплавляет отдельных прежде людей в единое целое, окружает их собственный, один-на-двоих мир стеною словно бы легкой, прозрачной дымки – сложнее всего было сохранить это чувство, пронести его сквозь время и обстоятельства, не позволить ему потерять остроту, истрепаться, сойти на нет в череде повседневных дел. Потому драгоценнейшими среди собственных наблюдений полагал Мичи те, что связаны были с людьми пожилыми: пару стариков, не утративших былой нежности, не растерявших на долгом своем пути первоначальных чувств, встретить ему выпадало редко – и всякий раз подобная встреча наполняла его неизбывной радостью, торжеством даже. Все-таки можно – думал он, наблюдая примеры тех, что сумели не растратить своей близости, сохранили, не позволяли ее источнику иссякнуть и пересохнуть – у кого-то ведь получается!


Сходные чувства вызывала в Мичи не только любовь, прошедшая испытание временем. Старики, в большинстве своем, были пассажирами не из лучших: склочными, брюзгливыми, желчными, раздражительными. Как никто, умели они отыскать повод к очередной придирке – если Мичи и умудрялся порой провести лодку так, чтобы не послужить мишенью для бесконечного потока ругани и злословия, сам этот поток, однако же, будто лишь набирал силу, обращенный буквально на все вокруг: новая застройка была ужасной, а старая – слишком ветхой, уродливой и давно подлежавшей сносу; городские уложения выходили одно глупее другого, а горожане, все до единого, представлялись нарушителями устоев и врагами общественного порядка, которых – сил уже нет, как заждались на Монке и Лиибури. Честный человек обречен был теперь влачить жалкое существование – а корнем всех городских зол была неизбывная нищета, потому что лишь человек обеспеченный мог служить опорой всеобщего благоденствия. Одеяния горожанок служили явным свидетельством распущенности и суетной озабоченности собственным внешним видом, а настоящей красоты в Городе вообще теперь не встречалось – не то, что во времена далекой и славной молодости. Как выяснялось, перевелись в Ооли также и стоящие поэты, художники, музыканты – что же касается подросшего поколения, то его глухота ко всему прекрасному была поистине беспросветной: Город теперь населен был всяческим сбродом, отребьем, толпой недоучек, пьяниц, бездарей и мошенников. Вступать в споры с подобными пассажирами Мичи, естественно, избегал – проще было время от времени кивать головой, как бы признавая правоту вдохновленного собственными тирадами собеседника. Сильно кривить душой при этом не приходилось – основания для подобных речей имелись, доводы нередко оказывались вполне убедительными, а положение дел в Городе, и верно, оставляло желать лучшего – на воде Мичи успел насмотреться всякого. И все же встречались ему порою старики и совсем иные: будто освещенные изнутри заходящим солнцем, полные по-прежнему жизнелюбия или же тихой радости, погруженные в свои воспоминания и размышления – а то и, наоборот, с любопытством приглядывавшиеся ко всему вокруг, наслаждаясь самим течением жизни, потоком безостановочных перемен, что отражался на облике Города, проявлялся в смене времен года, покрое платья, слышался новыми оборотами в обиходной речи. Рядом с такими, чья старость явно была итогом хорошенько – по собственному их слову – прожитой жизни, Мичи неизменно наполнялся решимостью и надеждой, и пример их всякий раз придавал ему силы и вдохновения. Чтобы сохранить в себе такую открытость, способность подмечать мгновения красоты, наслаждаться их драгоценной россыпью – начинать следовало немедленно, прямо уже сейчас; на это Мичи и не жалел труда, приглядываясь не только к изящным формам столичных красоток, богатым особнякам и лодкам ценою в свой годовой доход, но и ко всему, что содержало в себе красоты ничуть не меньше – всякому доставаясь, притом, совершенно бесплатно, даром. Кружение птиц в полуденном ясном небе, игра солнечных бликов в волнах, медленное течение облаков, мерные всплески собственного весла; чьи-то пришедшие в память строки; отдельные лица, выхваченные взглядом в пестрой толпе горожан – и отдельные голоса, слившиеся в ровное это ее гудение; яркие накидки с длинными кисточками – всевозможных, немыслимых порой цветов и оттенков, а то даже и башмаки случайных его пассажиров. Ни одна пара, казалось, не повторяла другую, каждая чем-то, да отличалась от всякой иной, порою красноречиво сообщая немало интересного касательно своего владельца: высокие ирми, украшенные цепочкой проделанных в коже отверстий; грубые, явно видавшие виды канга, чиненные-перечинненые, сменившие, возможно, не одного владельца; плетеные амаги на толстой подошве; легкие, воздушные будто бы туфельки небесного цвета рядом с парой свеженадраенных по всем правилам, до тусклого, глубокого блеска вайдри… Все они вовсе не прочь были рассказать собственную историю, и Мичи внимал смутным голосам, несущимся отовсюду – не умея, возможно, разобрать их еще отчетливо, но вполне очарованный и дивным многоголосием мира, и пробуждающейся своей, крепнущей мало-помалу способностью слышать, смотреть, чувствовать.


Склонный по природе к уединению, он – не окажись волею обстоятельств в самой гуще извечной городской суеты – едва ли за целую жизнь повстречал бы стольких, да еще и так мало похожих один на другого людей. Не находя, по-прежнему, и малейшего намека на общность с ними – да не так уж остро в ней и нуждаясь – он довольствовался радостями стороннего наблюдателя, и положение это, позволявшее соприкоснуться с невероятным многообразием проявлений жизни, находил наиболее для себя подходящим. Здесь, на воде, он впервые по-настоящему увидел и узнал то, что выходило далеко за пределы собственных его представлений, простиралось куда шире круга его интересов; он побывал в местах, о существовании которых не подозревал прежде, и где едва ли бы оказался по своим делам – да и, вообще, по собственной доброй воле. Мичи был совсем не уверен, что увиденное, услышанное, обнаруженное ему нравилось; чаще – наоборот, но опыт его, тем не менее, день ото дня становился богаче, а ворох собственных впечатлений – не вычитанных у кого-нибудь на досуге, а именно пережитых – все пополнялся, пестрел теперь всевозможными красками. Ойе долгих воспоминаний вполне уже было, из чего выбирать – и она высвечивала одну за другой картинки недавнего прошлого, сплетая из них полную смысла историю, разворачивая перед внутренним взором Мичи упорядоченную подборку свидетельств того, что годы его на воде прошли вовсе не напрасно, но послужили, напротив, ценным, а то и вовсе необходимым отрезком пути его становления.


Помимо созерцания городских красот, знакомства с самыми укромными среди очаровательных уголков Ооли, сквозь череду случайных встреч и поверхностных впечатлений, служивших Мичи примерами жизни достойной – или, чаще, наоборот – вода, мало-помалу, как то ей и свойственно, производила в самом характере Мичи перемены глубокие и устойчивые. Поначалу – теперь Мичи неловко было об этом и вспоминать – он оказался совершенно обескуражен этим мощным, вовсе непривычным еще ему потоком того, что принято было считать настоящей жизнью. Он буквально тонул и захлебывался в водовороте низменных человеческих проявлений, отчаянно пытаясь за что-нибудь ухватиться. Держаться ему было решительно не за что: прежние его устремления, взгляды, манеры, привычное состояние духа не выдерживали прямого столкновения с грубой действительностью. Слишком открытый, чувствительный, впечатлительный, деликатный – к тому же еще вечно занятый собственными мыслями, а потому и слегка рассеянный, он служил будто живой мишенью бесконечным насмешкам, поддевкам, не раз поддавался на чью-то хитрость, оставаясь жертвой обмана запросто. Большой беды в этом, впрочем, не было: позднее сам же Мичи полагал, что все тогдашние злоключения пошли ему, безусловно, впрок. Прежде, еще до воды, ему бы и в голову не пришло обзавестись тем, что сам он назвал бы теперь своего рода раковиной, прочным панцирем, помогающим выдержать столкновение с миром, защитить драгоценное внутреннее содержимое. Необходимость в этом, однако, существовала – рано или поздно Мичи пришлось бы все же взяться за нелегкую эту, совершенно несвойственную ему задачу: выстроить некий барьер, ограждающий его от воздействия всякого зла, в изобилии в мире представленного. Надежда как-нибудь отсидеться, избежать соприкосновения с этим злом была, очевидно, вполне беспочвенной: сколь бы высоки ни были в человеке устремления и побуждения, всякому день за днем приходилось иметь дело с самой, что ни на есть, обыкновенной жизнью – и у этой жизни были свои правила и законы. Понимать их, принимать как данность – а затем научиться и обходить, не позволяя всяческой скверне проникать внутрь, в самую глубину своего существа – так видел теперь Мичи одну из важнейших целей на пути своего развития, созревания. Совершенно неприспособленный поначалу к той жизни, в гуще которой случилось ему теперь оказаться, Мичи пытался нащупать, отыскать собственный верный способ взаимодействия с этим странным, во всех отношениях, миром – что оставался, однако, родным домом большинству горожан. Открываться миру навстречу было делом явно небезопасным – здесь всякая уязвимость служила призывом к немедленному нападению, а любые убеждения непременно подвергались проверке на прочность. Оставаться в подобных условиях собой – прежним собой, привычным – возможности больше не было; приходилось меняться, многое перестраивать – даже внутри, не говоря о поверхностных проявлениях. Пытаясь выжить в этом незнакомом еще пространстве, приспосабливаясь к нему, Мичи и не заметил, как заигрался. Сам он, конечно, едва ли назвал бы тогдашние свои переживания и поступки игрой: для него все было всерьез – даже и слишком всерьез, пожалуй. В этой серьезности, с которой он привык подходить ко всему в жизни, и заключалась опасность – не очевидная, поначалу. Мичи учился быть похожим на прочих людей – тех, кого изо дня в день катал в своей лодке, пропитания ради. Постепенно он отвык отвечать на вопросы искренне, говорить о том, что считал важным; быстро пришел к выводу, что всякую мысль, для пущей доходчивости, непременно следовало сдобрить изрядным количеством выражений крепких, забористых – вместо того, чтобы объясняться привычным ему внятным, вменяемым языком. Смысл высказывания при этом нередко терялся напрочь – однако собеседники отчего-то находили беседу в таком ключе вполне для себя естественной, так что вскоре Мичи и не пытался уже выразиться иначе. Чуткий к несправедливости, первое время он оставался внимателен и участлив ко всякой чужой беде. Короткое время спустя – убедился, что потоку житейских неурядиц не видно конца и края, и не поддавался уже порыву, побуждавшему его откликаться любой нужде: сколько бы ни помогал он, в меру скромных своих возможностей, жертвам печально сложившихся обстоятельств, как бы часто ни приходил на выручку – ни жертв, ни самих этих обстоятельств меньше не становилось; в бездонный этот колодец можно было влить без остатка все свои силы, не наполнив и на ладонь. Отвечать оскорблением на оскорбление, равно как и давать волю собственным чувствам, Мичи решительно избегал – терпеливо сжимал зубы и греб, греб, работал веслом, торопясь поскорее отделаться от очередного «сокровища»; вступать в перепалку в его намерения не входило вовсе, а всякая стычка так нарушала душевное равновесие, что лучшим выбором казалось любой ценой постараться не доводить дело до явной ссоры, хоть бы и молча снося подначки самого откровенного свойства. Год спустя Мичи едва ли уже было и отличить среди прочих такке. Вид он имел хмурый, говорил коротко и отрывисто, добрую половину звуков, как и принято было, не выговаривал, помогать посторонним людям уже не рвался – да и, вообще, проходил подчеркнуто равнодушно мимо всего, что напрямую его не касалось. Выучил он и немудрящий набор шуточек, вполне заменявших окружающим искреннюю беседу – вворачивал их теперь уже не задумываясь, к месту, или не к месту. Выходя из дома, будто натягивал на себя личину бывалого перевозчика, да так и носил ее целый день, не ощущая больше первоначального неудобства. Личина эта оказалась вещью до того полезной, что первое время Мичи не мог и нарадоваться, что кое-как удалось ему все же ею обзавестись; мир оставил его, наконец, в покое: теперь он вполне сходил здесь за своего – такке, как такке – а что уж там творится у человека внутри, да каков он есть, едва ли кого на воде заботило. Мичи оброс, наконец, панцирем, способным защитить нежную мякоть внутреннего пространства от грубого посягательства – чем и гордился теперь немало. Истинную опасность он осознал позже – и до сих пор едва мог понять, как удалось ему вовремя спохватиться. Первоначальным его намерением было позволить самому внешнему, поверхностному слою своего существа несколько огрубеть, приобрести должную прочность – лишь настолько, как требовали того обстоятельства. Однако, такое окостенение вовсе не желало останавливаться, ограничиваться: день за днем оно проникало, казалось, все глубже внутрь, так что еще немного – и вскоре уже не осталось бы ничего, не охваченного, не пропитанного насквозь подобным, без преувеличения, омертвением. Теперь Мичи понимал, как становятся настоящими такке, шапта, трактирщиками, матросами, шлюхами, судомойками, каспи, уборщиками, смотрителями: дело было совсем нехитрым – вот только цена его никоим образом не устраивала. Свести себя к незамысловатой роли, играть ее изо дня в день, отвечать ожиданиям окружающих, соответствовать, оставаться понятным и предсказуемым, избегая чудачеств, странностей, не высовываясь – таков был готовый рецепт спокойной и сытой жизни. Должным образом обрядиться в личину было поначалу непросто; расстаться же с ней потом, даже и при желании, казалось делом почти уже невозможным. Если вначале Мичи порой забывал надеть ее – да так и отправлялся на промысел, можно сказать, нагишом – то вскоре, все чаще, забывал, а то и ленился скинуть по возвращении: так и ложился спать, перевозчиком. Рабочую одежду свою – заскорузлую, просоленную, пропахшую крепко потом – он тоже, к слову, отвык перестирывать ежедневно; шел на незначительную эту себе уступку, удобства ради: все равно ведь завтра опять, туда же. Вымотавшись порою донельзя, так и засыпал прямо в ней, не потрудившись даже раздеться толком. Перевозчиком же начал вскоре и просыпаться – и вот уже про себя даже, в одиночестве, перемежал мысли привычной бранью, так что терялись и сами мысли, а в голове оставались одни ругательства да проклятия – неважно уже, по какому поводу. Точнее, поводы находились – уж в чем, в чем, а во всяческих неудобствах и несуразностях жизнь такке недостатка не знала. Так и подворачивалось, одно за другим – покуда глухое, тупое, топкое раздражение не начинало казаться состоянием вполне естественным и оправданным – как же иначе-то? – а вспышки совсем уж острого негодования не остались, в конце концов, единственным по-настоящему сильным чувством. Преодолению этой трясины Мичи и посвятил, по сути, последнюю пару лет. Ужас положения заключался в том, что насовсем избавиться от личины, вполне ему отвратительной, он позволить себе не мог: как-никак, она служила ему на воде исправно – вот только имела склонность проникать все глубже, мало-помалу поглощая лучшие его чувства, прилипая намертво, поглощая, замещая его собой. Необходимость ежедневно поддерживать хрупкое равновесие между вполне беззащитной искренностью – и этой крепкой, проверенной, не одну передрягу прошедшей, немалым трудом наработанной внешней грубостью стала для Мичи делом, возможно, во всей его жизни наисложнейшим. Переключаться, глядя по обстоятельствам, между этими состояниями – а точнее, отыскивать некую, единственно подходящую прямо сейчас, соответствующую положению дел точку меж полюсами, и пребывать в ней, сохраняя готовность немедленно сместиться в ту сторону, что потребуется – этому искусству Мичи учился хотя и вынужденно, но все же не без некоторого для себя интереса. Первым делом на ум ему приходило очевидное сходство между таким занятием и наукой обращения с парусами. Лавировать в жизненных обстоятельствах было столь же непросто, как танцевать с ветром, всякую его перемену умея поставить себе на службу – учиться этому можно было всю жизнь, добиваясь того уверенного, быстрого, плавного хода судна, что служит наградой внимательному и толковому мореходу. Мичи, однако, больше нравилось сравнивать новую свою задачу с приготовлением ароматного паштета врути. Главной заботой повара было добиться ровной и крепкой хрустящей корочки – непременно, при этом, сохранив начинку мягкой, сочной, едва тронутой действием жара, свежей. Мичи случалось отведать хорошего врути – удовольствие явно оправдывало и потраченное время, и все поварские хлопоты. Нежнейший паштет – стоило чуть передержать его на огне – спекался, затвердевал, схватывался, превращаясь в то, что столичные ценители гастрономических радостей презрительно именовали «подметкой», не преминув и касательно повара пройтись в духе: какой, однако, славный пропадает сапожник! Румяной корке полагалось быть непременно тонкой – ровно такой, чтобы придать паштету видимость единой, законченной, плотной формы; смысл же всего блюда заключался в начинке: мягкой, разве что только не вовсе жидкой – так что ни в коем случае нельзя было допустить излишнего пропекания. Внутреннему и внешнему полагалось всячески дополнять друг друга. Мичи увлеченно осваивал эту новую соразмерность, изо всех сил пытался поймать, почувствовать отношение, что в точности соответствовало бы содержанию данного, отдельно взятого мига – и сам же первым готов был признать, что бесконечно далек от мало-мальски заметных успехов, не говоря уж о совершенстве. Тем не менее, игра эта увлекала его все больше – так что благодарность воде, столкнувшей его с насущной необходимостью осваивать умение жить среди прочих людей, походить на них, не теряя при этом и подлинного себя, росла в нем день ото дня. Вода учила его, взращивала; уроки ее были нередко грубыми, суровыми даже – но неизменно помогали Мичи расти, преодолевая, превосходя себя прежнего. Уже и сама по себе эта способность к росту, происходящему через именно расширение знакомых границ, через ежедневное их перешагивание, была для Мичи открытием; открывались ему вещи поистине удивительные, прежде в себе неведомые. Так, понемногу, узнавал он меру собственных сил – и замечал, оглядываясь, что давно уже перерос прежние представления о себе и своих возможностях. С удивлением обнаружил Мичи, что располагает немалым запасом прочности – не то, чтобы неисчерпаемым вовсе, однако же вполне позволяющим всякий раз восстанавливать равновесие, то и дело нарушенное волею обстоятельств. Внутренняя его остойчивость росла себе понемногу – да так, что события, способные прежде вывести его из себя надолго, теперь едва отражались на душевном его состоянии. Понимание это пришло не сразу, но какое-то время назад Мичи со всей ясностью осознал, как мало в действительности имеет значения любое отдельное событие в бесконечной их череде. Ни одна поездка, даже и самая удачная, не могла, по большому счету, сделать его человеком богатым. Всякий бы радовался, заработав за вонту кошти – что, хоть и редко, все же порой случалось; но будь то не кошти даже, а добрая четверть меры серебра – да хоть бы и целый сияющий, новенький золотой – что, по большому счету, менялось от этого в самом течении жизни? Так или иначе, неожиданному прибытку тут же нашлось бы и применение: разумно было бы подлатать любую из требовавших внимания прорех, которыми так и пестрела повседневность; еще разумнее – приберечь монетку, припрятать на всякий случай. Или, напротив, позволить себе ненадолго передохнуть от изнурительной борьбы с обстоятельствами – сделать себе случайный какой подарок, именно своей неожиданностью более всего и приятный, а то и провести целый вечер со вкусом и удовольствием, наслаждаясь не столько даже обществом прекрасной спутницы, изысканностью напитков и яств, сколько самой возможностью приподнять будто голову над водой, перевести дух, дать волю сведенному напряжением телу, застывшим чувствам. Все это было прекрасно – но не далее, как на следующий же день обыденная жизнь неизменно вступала в свои права, а потому, подавив вздох и бережно смакуя волшебное послевкусие, оставалось лишь поудобней усесться в лодке, да и налечь на весла. Понимая это, Мичи не слишком гнался за длинной ходкой, не пытался выторговать непременно лишнего медяка – соглашался на цену, что предлагали, находя ее обыкновенно вполне разумной; радовался, получая порою больше, нежели сам рассчитывал – но большого значения подобной удаче не придавал. Так же точно приучал он себя относиться и к неприятностям. При внимательном рассмотрении, ни одна из них не могла всерьез оказать на него существенного влияния – любая неурядица рано или поздно заканчивалась, всякое затруднение разрешалось. Не было еще случая, чтобы, так или иначе, не удавалось ему отделаться от даже и самого отвратительного пассажира; из любого, пусть бы и весьма заковыристого тупика, непременно находился какой-никакой, но выход; мерзостная погода, как бы долго ни продержалась, сменялась все же деньками солнечными, сухими, теплыми. Что касалось и самой большой опасности – а именно, повредить лодку – то и такое происходило уже не раз: напороться в потемках на острый камень было проще простого. Тем не менее, лодка его была по-прежнему на весьма хорошем еще ходу, и даже вид до сих пор имела не самый жизнью потрепанный. Переживать, следовательно, по поводу всяческих пустяков было не обязательно – и Мичи старался непременно рассматривать любой досадный случай как дело временное, не позволяя себя захлестнуть ни страху, ни обиде, ни раздражению.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации