Электронная библиотека » Максим Горький » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 24 марта 2022, 08:40


Автор книги: Максим Горький


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Вы говорите совсем как Тиунов! – уныло воскликнул Коля.

– Тиунов? Ага, переплётчик!

– Он, собственно, часовщик.

– Весьма вероятно, и часовщик. Уездный житель всё делает, но ничего не умеет.

– Фу, боже мой! – вздыхал огорчённый юноша и уходил, чувствуя себя ощипанным.

Доктор, снедаемый каким-то тайным недугом, был мало понятен Коле, но привлекал его шутовской иронией речи, возбуждавшей в голове юноши острые, дерзкие мысли. Ему нравилась и внешность доктора, напоминавшая тонкий хирургический инструмент в красивом футляре, нравилось уменье Ряхина завязывать галстук пышным бантом, его мягкие рубашки, ловко сшитые сюртуки, остроносые ботинки и округлые движения белых ловких рук. Он любил видеть, как на бледном лице вздрагивают тонкие губы жадного рта, играют насмешливо прищуренные глаза. Иногда доктор возбуждал в Коле тоску своими насмешками, но чаще эти речи наполняли юношу некоторой гордостью: повторяя их знакомым, он вызывал общее удивление, а это позволяло ему чувствовать себя особенным человеком – очень интеллигентным и весьма острого ума.

Но и после охлаждающих разговоров с доктором Коля чувствовал и видел всюду в городе тревожное, хмурое любопытство: все беспокойно ожидали чего-то, трое обывателей, выписав наиболее шумную газету, приняли озабоченный вид политиков, ходили по базару спешно, встречаясь, жестоко спорили, часа по два, собирая вокруг себя почтительно внимательную толпу слушателей.

Коля вмешивался в спор:

– Дальше невозможно жить так, как жили до сей поры!

– Отчего же? – серьёзно и удивлённо спрашивали некоторые обыватели.

– От глупости! – объяснял Коля, ловя пенснэ, соскакивавшее с переносицы.

– Позволь, – от чьей же это глупости?

– От всероссийской! От вашей! – кричал юноша, вспоминая фразы Ряхина.

Иные обижались.

– Однако ты, парень, осторожнее! Что за слова такие?

Мелкие люди города слушали Колю с вожделением, расспрашивали его подробно, но их вопросы носили узко практический характер, юноша не умел ответить и, боясь сконфузиться, убегал от таких бесед.

В общем город начинал жить, точно собираясь куда-то, и мужья на предложения жён купить то или другое в виду зимы отвечали неопределённо:

– Погоди! Ещё неизвестно, что будет.

Властные люди города стали часто собираться вместе, тайно беседуя о чём-то, и, наконец, обывателям стало мзвестно, что отец Исайя скажет за поздней обедней проповедь, которая объяснит все тревоги и рассеет их, что Штрехель устроит в «Лиссабоне» какой-то особенный спектакль, а исправник потребует из губернии трёх полицейских, если же можно, то и солдат.

– Солда-ат! – воскликнул, мигая, всегда пьяный портной Минаков и вдруг сообразил: – Понимаю. Ага-а!

Он долго мучил публику, не говоря, что именно понято им, и, наконец, сообщил:

– Решено, стало быть, оборотить нас в заштатный город!

Большинство усомнилось в этом, но многие говорили:

– Что ж, только слава, что город мы, а всего и мощёна-то у нас одна улица да вот базарная площадь.

Вечером Минаков, сидя в грязи против церкви Николая Чудотворца, горько, со слезами жаловался:

– Угодничек божий, милостивый! Прекратили нас – кончено!

А городовой Капендюхин, стоя над ним, утешал портного:

– А ну, Егор, не реви, як баба! Ще, може, ничего не буде!

Слухи о том, что начальство хочет успокоить горожан, подтвердились: исправник вызвал Колю и, должно быть, чем-то сконфузил его – бойкий телеграфист перестал бегать по улицам.

К Минакову явился Капендюхин и сурово объявил ему:

– А ну, Егор, идём у полицию.

– Зачем?

– А чтоб тебе слухов не пускать.

Арестовали какого-то странника, исчезли Вавила Бурмистров и печник Ключарев.

Любители драмы и комедии стали готовиться к спектаклю – но в их суете и беготне было что-то показное, подчёркнутое, – горожане ясно видели это.

За обедней в воскресенье собор был набит битком; окуровцы, обливаясь потом, внимательно слушали красивую проповедь отца Исайи: он говорил об Авессаломе и Петре Великом, о мудрости царя Соломона, о двенадцатом годе и Севастополе, об уничтожении Крепостного права, о зависти иностранных держав к могуществу и богатству России, а также и о том, что легковерие – пагубно.

Расходясь по домам, обыватели соображали:

– Видать, что и взаправду будут перемены, – по пустякам в церкви не позволят говорить!

Жуткая тревога усиливалась, внимание к словам друг друга росло. Собирались кучками и догадывались:

– Иностранец этот – он всегда соображает, как Россию уязвить, – отчего бы?

Кто-то внушительно разъяснил:

– Главное – тесно ему: разродился в несметном количестве, а жить – негде! Ежели взять земную карту, то сразу видно: отодвинули мы его везде к морским берегам, трётся он по берегам этим, и ничего ему нету, окромя песку да солёной воды! Народ – голый…

– В таком разе, конечно, и русскому позавидуешь…

Раздавался голос Тиунова:

– Решено призвать к делам исконных русских людей – объявлено было про это давно уж!

Обыватели спрашивали друг друга:

– Это – кто говорит?

– Кривой из слободы.

Солидные люди, отмахиваясь, шли прочь:

– Есть кого слушать!

– Подмечайте, православные, хороших людей, которые поразумнее, почестнее…

Бондарь Кулугуров, огромный бородатый старик, спросил:

– Где они у нас?

Его поддержали:

– Н-да, эдаких чего-то не знатно.

– Кто к пирогу?

– Пора.

– Пустое затеяно! – говорил бондарь, вытягиваясь во весь рост. – Ты пойми, слобожанин, что нам с того, коли где-то, за тысячу вёрст, некакие люди – ну, скажем, пускай умные – сядут про наши дела говорить? Чего издали увидят? Нет, ты мне тут вот, на месте дай права! Дома мне их дай, чтоб я вору, голове Сухобаеву, по всем законам сопротивляться мог, чтоб он меня окладом не душил, – вот чего мне позволь! А что на краю земли – то нас не касаемо!

Глаза у бондаря были узкие, они казались маленькими щёлками куда-то в беспокойную, глубокую тьму, где всегда кипело неукротимое волнение и часто вспыхивал зелёный гневный огонь. И руки у него были тоже беспокойные – странно мотались, точно стремясь оторваться от большого тела, шумно хлопали ладонями одна о другую, сцеплялись кривыми пальцами и тёрлись, и редко движения их совпадали со словами старика.

– Эх, почтенный! – начал было Тиунов, сверкая глазом.

– Вот те и эх! – отразил бондарь и, круто повернувшись, пошёл прочь, а за ним отошли и другие.

– Православные! – обратился кривой к оставшемуся десятку человек. – Я говорю в том наклонении, что мы, мещанство…

Но кривой плохо выбрал время: каждого человека в этот час ждал дома пирог, – его пекут однажды в неделю, и горячий – он вкуснее. А ещё Тиунов забыл, что перед ним люди, издавна привыкшие жить и думать одиноко – издревле отученные верить друг другу. На улицу, к миру, выходили не для того, чтобы поделиться с ним своими мыслями, а чтобы урвать чужое, схватить его и, принеся домой, истереть, измельчить в голове, между привычными, тяжёлыми мыслями о буднях, которые медленно тянутся из года в год; каждый обывательский дом был темницей, где пойманное новое долго томилось в тесном и тёмном плену, а потом, обессиленное, тихо умирало, ничего не рождая. Так семя цветка, занесённое ветром в болото, сгнивает там бесследно, не имея сил разрастись, расцвести и улыбнуться небу яркой улыбкой.

Осталась с кривым старуха Маврухина – красные глаза её, залитые мутной влагой, смотрели в лицо ему, чего-то ожидая, и Тиунову неловко было уйти от них.

– Что, бабуня? – тихо спросил он.

– Сынок мой едет, чу! – сообщила мать.

– Куда он?

– К царю небесному…

– Ишь ты! – печально усмехаясь, сказал Тиунов.

– Нашли, слышь, дорогу-то туда!

Старуха тряслась и неверными движениями рук кутала дряхлое, разбитое горем и временем тело в грязные лохмотья.

– Прощай, бабуня! – сказал кривой, отходя.

Она, улыбаясь, осталась одна на площади, перед большим, светлым храмом.

Тыкая в землю палочкой, Тиунов не спеша шёл в слободу, жевал губами, чмокал и, протянув перед собой левую руку, шевелил пальцами, что-то, видимо, высчитывая.

Понедельник был тихий, ясный; за ночь мороз подсушил грязь улиц, – городок стоял под зеленоватым куполом неба празднично чистенький – точно жених.

Гулко и мерно бухали бондари, набивая обручи, за рекой пыхтела пароотводная трубка сухобаевского завода, где-то торопливо и озабоченно лаяла собака, как бы отвечая заданный урок.

Но уже с утра по улицам города поплёлся, как увечный нищий, слух о порче телеграфа.

Как всегда, в девять часов к почтовой конторе подкатилась монастырская бричка с дородной и ласковой матерью Леокадией и смешливой, краснощёкой послушницей Павлой на козлах; у закрытых дверей конторы стоял седоусый Капендюхин, с трубкой в зубах и грозно сдвинутыми бровями. Покряхтывая, мать Леокадия вылезла из брички и остановилась у крыльца, удивлённая необычным выражением давно и хорошо знакомого ей добродушного лица.

– Здравствуй, Нифонт! Бог милости прислал!

– Благодарствуйте, – ответил городовой таким тоном, как будто говорил: «Ну, нет, меня не обманешь!»

И, надув щёки, взглянул в небо.

– Ну-ка, открой дверь-то! – попросила монахиня.

Капендюхин посмотрел на неё сверху вниз и спросил:

– А зачем?

– Как это – зачем? – обиженно сказала монахиня. – Ведь я же за почтой приехала и две депеши у меня…

– Почты никакой не буде!

Старушка взволновалась.

– О, господи, спаси и помилуй, – что ты? – И вчера не было! Неужто грех какой-нибудь в дороге?

Капендюхин внушительно поднял руку и остановил её:

– Вы, мать Левкадия, слухов не пускайте! Вам уже казано – почты вовсе не будет, и – всё тут!

– А депеши? – робея и немножко сердясь, спросила старуха, девятый год, без помехи, исполнявшая на почте монастырские дела.

– Телеграфа нет.

– Нет?

Капендюхин наслаждался знанием тайны, и от полноты удовольствия его усатое лицо смешно надулось. Он долго мучил любопытство монахини, возбуждая в ней тревогу, и, наконец, как-то вдруг вдохновенно объяснил:

– Спортился главный телеграф у Петербурге. Комета, знаете, ходит там, так вот та комета задела башню, откуда все проволоки, – да вы же знаете телеграф, что мне говорить, вы же разумная женщина!

Мать Леокадия растерянно и недоверчиво посмотрела на него снизу вверх и – рассердилась уже до слёз.

– Я, батюшка мой, не женщина, а монахиня, да-а, – а смеяться надо мною – грех тебе!

Сконфузив городового, она уехала, а через несколько минут о событии уже знали на базаре, праздное любопытство было возбуждено, и торговцы, один за другим, пошли смотреть на почту. Они останавливались посреди улицы, задрав головы рассматривали уставленные цветами окна квартиры почтмейстера и до того надоели Капендюхину расспросами о событии, что он рассердился, изругался, вынул записную книжку и, несколько раз облизав карандаш, написал в ней:

«Его благородыю ваше благор пришёл народ лезет меня осаживает и пускает слухи. Не могу справится тишину порядок нарушають Капендюхи».

Потом он неожиданно схватил за шиворот сына бондаря Селезнева, озорника Гришку, и, делая вид, будто дерёт его за уши, шепнул мальчику:

– Беги у полицию, на, отдай помощнику записку – пятак дам, живо!

Сметливый Гришка вырвался и исчез, как пуля, сопровождаемый хохотом и гагайканьем обывателей.

Но скоро они принуждены были задуматься: из-за угла улицы появился полицейский надзиратель Хипа Вопияльский, а его сопровождало двое солдат с ружьями на плечах и два стражника верхами.

Весь город знал скромного и робкого Архипа с детства, все помнили его псаломщиком у Николая Чудотворца, называли его Хипой и в своё время много смеялись шутке преосвященного Агафангела, изменившего фамилию его отца, милейшего дьячка Василия Никитича Коренева, в смешное прозвище Вопияльского, потому что Коренев в каком-то прошении, поданном владыке, несколько раз употребил слово «вопию».

И вот этот застенчивый, неспособный человек шагает с обнажённой шашкой в руке и кричит издали устрашающим голосом:

– Ра-азойдись, эй!

Даже сам Капендюхин был, видимо, поражён странным зрелищем, подтянулся и, пряча трубку в карман, заворчал:

– Эге! То-то же!

Ошарашенные обыватели полезли вон из улицы, стражники, покачиваясь на старых костлявых лошадях, молча сопровождали их, кое-кто бросился бежать, люди посолиднее рассуждали:

– Это против кого же они?

– Н-да, пугают!..

– Что такое, братцы мои, а?

Ничего не понимая – шутили, надеясь скрыть за шутками невольную тревогу, боясь показаться друг другу глупыми или испуганными. Но некоторые уже соображали вслух:

– Позвольте – это как же? Вот я, примерно, письмо послал, требованьице на товаришко, куда же оно денется?

– А мне бы, не сегодня – завтра, деньжат надобно получить из губернии…

Уже давно с болот встали густые тучи и окутали город сырым пологом. Казалось, что дома присели к земле и глазами окон смотрят на хозяев своих не то удивлённо, не то с насмешкой, тусклой и обидной. Кое-где раздавались глухие удары бондарей:

– Тум-тум-тум! тум-тум!

Короткий день осени старчески сморщился, улицы наполнились скучной мглой, и в ней незаметно, как плесень, росли тёмные, вязкие слухи, пугливые думы.

– У казначейства, слышь, тоже солдаты поставлены…

– Ну?

– Памфил-сапожник сказал…

– А давеча, утречком рано, слободского Вавилу Бурмистрова, бойца, из полиции к исправнику на дом провели, слышь…

– Может быть, в Петербурге этом опять что-нибудь вышло, как тогда, зимой?..

– Вроде бунта?

– Да ведь нас это тогда никак не коснулось.

Кто-то задумчиво соображал:

– В слободе кривой есть…

– А то тут горбатенький в земстве служит, тоже, слышь, боек…

– Немого – тоже хорошо спросить?

– Не я тому виноват, что умные люди уроды больше!

Громко, неискренно хохотали и снова пробовали шутить, но шутки складывались плохо, в сердце незаметно просачивалось что-то новое и требовало ответа. И когда смотрели в поле, то всем казалось, что холмы выросли, приподнялись и теснее, чем раньше, окружают городишко.

С поля налетал холодный ветер, принося мелкую пыль отдалённого дождя. В окнах домов уже вспыхивали жёлтые огни. По времени надо бы к вечерне звонить, а колокола не слышно, город облегла жуткая тишина, только ветер вздыхал и свистел, летая над крышами домов, молча прижавшихся к сырой и грязной земле.

Часть обывателей собралась в нижней чёрной зале «Лиссабона», другие ушли в трактиры базара – до поздней ночи сидели там, чего-то ожидая. И напряжённо сплетали недоумения дня с обрывками давних слухов, которые память почему-то удержала.

– Главное – японец этот!

– Намедни Кожемякин говорил, будто немец тоже…

– Кожемякин, старый чёрт, он больше насчет бабья знающ…

– Ну, нет, он все истории насквозь знает. Пётр, говорит, Великий навёз, говорит, этого немца.

– Екатерина тоже навезла.

– Сколько много, братцы мои, этих навозных людей у нас?!

Неуклюжая, непривычная к работе мысль беспомощно тыкалась всюду, как новорождённый котёнок, ещё слепой.

– Н-да-а! А ведь действительно, много иностранцев противу нас поставлено!

– Против тебя – палку в землю воткни – и довольно! Сто лет не шелохнёшься.

– Ты храбёр!

– Брось, ребята! Кому её надо, храбрость вашу?

Почти никто не напился пьян, домой пошли тесными компаниями, говорили на улице, понижая голоса, и нередко останавливались, прислушиваясь к чему-то. Шумел ветер голыми сучьями деревьев, моросил дождь, лаяли и выли озябшие, голодные собаки.

Не велика была связь города с жизнью родной страны, и когда была она – не замечали её, но вот вдруг всем стало ясно, что порвалась эта связь, нет её. Раньше о том, что на земле есть ещё жизнь, другие города, иные люди, напоминало многое: ежедневно в девять часов утра в город, звеня колокольцом, влетала почтовая тройка из губернии, с полудня вплоть до вечера по улицам ходил, прихрамывая, разносчик писем Калугин, по вечерам в трактирах являлась губернская газета, в «Лиссабоне» – даже две. И вдруг – всё остановилось: остался среди лесов и болот маленький городок, и все люди в нём почувствовали себя забытыми.

Создавалось настроение нервозное, подозрительное и тоскливое. Людьми овладевала лень, работать не хотелось, привычный ежедневный труд как бы терял смысл.

– Живём где-то за всеми пределами! – ворчал Кулугуров, расхаживая по базару с толстой палкой в руках.

– Что же начальство наше?

– Н-да, сокрылось чего-то…

– Думает!

– Это – пора!

В глазах деловых людей их маленькие дела с каждым часом вырастали во что-то огромное, затенявшее всю жизнь, и вот этому смыслу жизни откуда-то грозила непонятная и явная опасность.

Прошёл слух, что исправник вызывал трактирщиков и предупредил их, что, может быть, придётся закрыть трактиры.

– Ещё чего выдумают! – сердито закричал старый бондарь. – На улице, что ли, торчать нам? Не лето, чай!

– Дома сиди! – предложили ему.

– Разве в эдакое смутное время можно по домам расползаться? Надобно сообща жить, грудой!

И, сердясь всё более, он кричал, широко разевая больший рот и тряся седой бородой:

– Нате-ка! Кто-то где-то там распорядился, и – ни слуха ни духа ниоткуда! Вроде как мы теперь сполна отданы в плен начальству – делай с нами, что хочешь, и пожаловаться некуда! Нет, эти штуки надо разобрать!

Речи его ещё более раздували тревогу окуровцев.

Ходил по улицам Тиунов и, помахивая палочкой, ко всему прислушивался, нацеливаясь тёмным оком то в одно, то в другое лицо, рассматривая всех, точно цыган лошадей на конной ярмарке.

Его спрашивали:

– Что случилось – не слыхал?

– Не знаю. Заминка какая-то в делах, а что – не понять! – отвечал он, отходя и поджимая губы.

Его сухой одноглазый лик тоже казался опрокинутым, одежда на нём странно измялась, заершилась, точно человек этот только что с трудом пролез сквозь какое-то узкое место.

Мелькало больное лицо Кожемякина, его печальные глаза и жёлтая, дрожащая рука, теребившая белую бороду.

Вся жизнь городка остановилась пред невидимой и неощутимой преградой, люди топтались на одном месте день, два, ходили к отцу Исайе за какими-то советами, но священник оказался болен, вспомнили о председателе земской управы – он уехал в губернию.

Разбились по группам, сообразно интересам своим, смотрели друг на друга подозрительно, враждебно и не столько слушали, сколько подслушивали друг друга.

На третий день по городу с утра заговорили, что на базаре, в трактире Семянникова, будет дано объяснение всему, и обыватели быстрыми ручьями, шумя и волнуясь, стеклись на базар.

В трактире, у стены, на столе стоял горбатый статистик Шишмарев и, размахивая руками, кричал:

– Россия поняла, наконец…

Его большая голова вертелась во все стороны, голос срывался, глаза налились испугом, на щеках блестели капли пота или слёз. Трактир был полон, трещали стулья и столы, с улицы теснился в дверь народ, то и дело звенели жалобно разбитые стёкла, и Семянников плачевно кричал тонким голосом:

– Кто мне за имущество заплатит?

Несколько голосов настойчиво взывали к Шишмареву:

– Эй, послушайте, надолго это установлено – без почты чтобы?

– Вы дело, вы о делах говорите, почтенный!

– Он про Россию дябит всё, горбатая кикимора!

– Чего он в делах понимает?

Площадь базара стала подобна котлу, – люди кружились на ней, точно крупинки гречи в закипающей воде. Небо накрыло город серой тяжёлой шапкой, заволокло дали и сеяло мелкую сырость пепельно-светлого цвета.

– Идея свободы, солидарности и прогресса… – выкрикивал Шишмарев.

С улицы жители напирали в дверь, лезли в открытые окна с выбитыми ставнями и тревожно требовали:

– Громчее!

– Горбатый, не слыхать!

– Давай его на улицу!

– И вот, наконец, – надрывался статистик, – все классы общества…

Было уже много людей, опьянённых возбуждением, оно разгоралось, как лесной пожар, замелькали в толпе отуманенные глаза, полупьяные, злые улыбки.

В толпе, словно налим, извивался портной Минаков, негромко внушая:

– Это, братцы мои, речи опасные! – и, хитро улыбаясь, подмигивал глазом.

А впереди него, расталкивая всех, метался Вавила Бурмистров; засучив рукава рубахи, весело и радостно сверкая глазами, он орал на всю улицу:

– К разделке! Вот она! Пришёл день, эхма!

Солидные люди пока всё ещё оставались спокойными зрителями сумятицы, останавливая Вавилу, они спрашивали:

– Ты чего кричишь?

– Чего? – грозно повторял боец и вдруг, просияв радостью, обнимал вопрошавшего крепкими руками. – Милый, али нехорошо, а? На дыбы встают люди – верно? Пришёл день! Слышал – свобода? Хочу – живу, хочу – нет, а?

Обыватели, насильно улыбаясь, спрашивали:

– В чём – свобода?

– Братья! – захлёбываясь и барабаня кулаками в грудь, пел Бурмистров. – Душа получает свободу! Играй душа, и – кончено!

– Пьяный! – говорили друг другу солидные люди, отходя от него, и хмурились.

Женщины, разглядывая красавца, поджимали губы и, лицемерно опуская глаза, шептали:

– Бесстыдник какой!

А Минаков, с тёмными пятнами на лице, всё нырял за Вавилой и неустанно вполголоса внушал:

– Эти самые речи – ой-ой-ой!

Из двери трактира, как дым из трубы, густо лез на улицу потный, разогретый обыватель, подталкивая горбуна, – горбун был похож на мяч, плохо сшитый из тряпья и разорванный.

– Тащи стол!

Солидные люди, не желая смешиваться с толпой, отходили к заборам и прижимались к ним – они смотрели сиротами города.

– Какой однако скандал развели!

– Ни тебе полиции, ни кого…

– Вчера хоть стражники ездили!

Базунов, церковный староста от Николы, самый крупный торговец города, говорил вкрадчивым и плачущим голосом:

– Позвольте, – как же это, братцы? Вдруг является неизвестного звания всем чужой человек и – рассуждает, а? А у нас дела торговые и другие разные, и мы – в стороне, а? Кем однако держится город, а?

– Что же это? – спрашивал Кулугуров, никого не слушая. – Жили-жили и – накося, отброшены, одни, и при этом начат такой беспорядок, как же это, а?

– Слободские пришли – вон там их с полсотни, поди-ка…

Над толпой у двери качалась голова Шишмарева, его большой рот открывался и отчаянно кричал:

– Мы должны дружно и смело…

Речь его заглушали вопросы.

– Кто остановку-то приказал?

Но тело горбуна вздрогнуло, он высоко взмахнул руками и исчез, а на его месте явился Бурмистров с взлохмаченными кудрями, голой грудью – красивый и страшный.

– Народ! – взревел он, простирая руки. – Слушай, вот – я! Дай мне – совести моей – ходу!

Стало как будто тише, спокойнее, и, точно крик ночной зловещей птицы, дважды прозвучал чей-то тонкий голос:

– Эки дела! Эки дела!

– Говорит нам – мне и Минакову – помощник исправника Немцев: иди, говорит, ребята, слушай, кто что скажет, и докладай мне! Ежели, говорит, что опасное…

– Ишь ты! – насмешливо крикнул кто-то.

– Православный народ! – кричал Бурмистров. – Что есть опаснее нашей жизни? И вот пришёл день! Пусть каждый схлестнётся со своей судьбой – один на один – без помехи, верно? Разрушена теснота наша, простирайся, народ, как хочешь! Вставай супротив судьбы…

– Ну, братцы мои, это действительно, что опасные речи! – тревожно говорил Базунов в толпе у забора. – Как начнёт их братья, слободские, схлёстываться…

Раздались яростные крики:

– Гони его!

– Сдёрни со стола-то!

– Зачем гнать? Будет! Надоели нам они, гонения эти!

Солидные люди стали расходиться по домам, осторожно и подавленно перекидываясь тихими восклицаниями.

– Однако!

– Эдак, ежели каждый начнёт…

– Что такое, братцы, а?

А Кулугуров громко кричал:

– Отброшены мы и позабыты…

Стороной, держась вдали от людей, тихо шли Тиунов и Кожемякин, оба с палочками в руках.

– Ну что, всех дел мастер? – невесело улыбаясь, спрашивал канатчик.

– Что ж, Матвей Савельич! Вот – сами видите!

Стукая палочкой по своему сапогу, кривой вполголоса, медленно и фигурно говорил:

– Правильно изволили вы намедни сказать, что народ – не помнящий родства…

– Давили, видишь ты, давили, да как бы уж и вовсе выдавили душу-то живую, одни ошмётки остались…

– А главное – понять невозможно, что значит забастовка эта и чьего она ума?..

– Пойдём чайку попить ко мне…

Не торопясь, они идут по улице, прочь от взволнованных людей, оба степенные, задумчивые.

Люди отходили от толпы, но она не таяла, становилась всё шумнее, оставшиеся на базаре тёрлись друг о друга, и это нагревало их всё более. Явились женщины, их высокие голоса, вливаясь в общий шум, приподнимали его и обостряли отношения: шум пенился, точно крепкая брага, становился всё пьянее, кружил головы. Общая тревога не угасала, недоумение не разрешалось – среди людей не было сил создать одну мысль и одно чувство; угловатые, сухие и разные, они не сливались в живую разумную силу, освещённую единством желания.

И не о чем было говорить, кроме близких и хорошо знакомых, будничных дел.

Женщины вынесли на улицу домашнее: косые взгляды, ехидные улыбки, и многое давнее, полузабытое, снова начинало тлеть и куриться, ежеминутно вспыхивая то там, то тут злыми огоньками.

– Нет, матушка моя, не-ет! Ты мне за это ответишь!

Говорили о трёх кочнах пластовой капусты, украденных с погреба, о том, что Ванька Хряпов не хочет жениться на Лизе Матушкиной и что казначей исхлестал дочь плетью.

Незаметно избили Минакова, он шёл по улице, упираясь в заборы руками, плевался кровью, всхлипывал и ныл:

– Господи-и! За что-о?

Свистя и взвизгивая, носился по городу ветер, раздувал шум и, охлаждая сбитых в толпу возбуждённых людей, вытеснял их с улицы в дома и трактиры.

Гулко шумели деревья, зловеще выли и лаяли обеспокоенные собаки.

Во тьме, осторожно ощупывая палочкой землю, молча шагал Тиунов, а рядом с ним, скользя и спотыкаясь, шёл Бурмистров, размахивая руками, и орал:

– Много ль ты понимаешь, кривой!

Боясь, что Вавила ударит его, Тиунов покорно ответил:

– Мало я понимаю.

А боец взял его за плечи, с упрёком говоря:

– И никого тебе не жаль – верно?

Кривой промолчал, вглядываясь в огни слободы, тонувшие где-то внизу, во тьме.

– Верно! – твёрже сказал Вавила. – Я – лучше тебя! Мне сегодня всех жалко, всякий житель стал теперь для меня – свой человек! Вот ты говоришь – мещаны, а мне их – жаль! И даже немцев жаль! Что ж немец? И немец не каждый день смеётся. Эх, кривой, одноглазая ты душа! Ты что про людей думаешь, а? Ну, скажи?

Не хотелось Тиунову говорить с человеком полупьяным, а молчать – боялся он. И, крякнув, осторожно начал:

– Что ж люди? Конечно, всем плохо живётся…

– Ага-а! – слезливо воскликнул Вавила.

– Ну однако в этом и сами они не без вины же…

– Во-от! – всхлипывая, крикнул Бурмистров. – Сколько виновато народу против меня, а? Все говорили – Бурмистров, это кто такое? А сегодня – видели? Я – всех выше, и говорю, и все молчат, слушают, ага-а! Поняли? Я требую: дать мне сюда на стол стул! Поставьте, говорю, стул мне, желаю говорить сидя! Дали! Я сижу и всем говорю, что хочу, а они где? Они меня – ниже! На земле они, пойми ты, а я – над ними! И оттого стало мне жалко всех…

Шли по мосту. Чёрная вода лизала сваи, плескалась и звенела в тишине. Гулко стучали неверные шаги по расшатанной, измызганной настилке моста.

– Стало мне всех жалко! – кричал Вавила, пошатываясь. – И я говорю честно, всем говорю одно – дайте человеку воли, пусть сам он видит, чего нельзя! Пусть испробует все ходы сам, – эх! Спел бы я теперь песню – вот как! Артюшки нет…

Он остановился в темноте и заорал:

– Артюха-а!

Тиунов быстро шагнул вперёд и, согнувшись, трусцой побежал к слободе.

– Артюх-х! – слышал он позади хрипящий зов, задыхался и прыгал всё быстрее, подобрав полы, зажимая палочку подмышкой.

– Кривой! Захарыч!

Тиунов по звуку понял, что Вавила далеко, на минутку остановился, отдышался и сошёл с моста на песок слободы, – песок хватал его за ступни, тянул куда-то вниз, а тяжёлая, густая тьма ночи давила глаза.

Бурмистров, накричавшись до надсады в горле, иззяб, несколько отрезвел и обиженно проворчал:

– Ушёл, кривой дьявол. Хорошо!

Он быстро начал шагать посредине моста, доски хлюпали под ногами, и вдруг остановился, думая:

«А если он в воду упал?»

Подошёл к перилам, заглянул в чёрную, блестящую полосу под ногами, покачал головой.

– У-у!

И, махнув рукою, запел:

 
Мырамы-орное твоё личико
И – ах, да поцелуем я ль ожгу…
 

– Ушёл, кривой! Пренебрегаешь? – ворчал он, прерывая песню.

 
Эх, и без тебя я, моя милая,
Вовсе жить на свете – нет, не могу!
 

В памяти Бурмистрова мигали жадные глаза горожан, все они смотрели на него снизу вверх, и было в них что-то подобное огонькам восковых свеч в церкви пред образом. Играло в груди человека долгожданное чувство, – опьяняя, усиливало тоскливую жажду суеты, шума, движения людей…

Он шлёпал ногами по холодному песку и хотя почти совсем отрезвел, но кричал, махал руками и, нарочно распуская мускулы, качался под ветром из стороны в сторону, как гибкий прут.

Кое-где в окнах слободы ещё горел огонь. «Фелицатин раишко» возвышался над хижинами слобожан тёмной кучей, точно стог сена над кочковатым полем. И во тьму не проникало из окон дома ни одной полоски света.

«Пойду к ней, к милой Глаше, другу! – решил Бурмистров, вдруг согретый изнутри. – Расскажу ей всё. Кто, кроме неё, меня любит? Кривая собака – убежала…»

Он безнадёжно махнул рукой и, глядя на воеводинский дом, соображал:

«Никого нет. Попрятались все».

Когда Вавила подошёл к воротам, встречу ему, как всегда, поднялся Четыхер, но сегодня он встал против калитки и загородил её.

– Пропускай, ну! – грубо сказал Вавила.

– Занята Глашка, – ответил Четыхер.

– Врёшь?

Дворник промолчал.

– Ведь никого нет?

– Стало быть – есть.

Препятствие возбуждало Бурмистрова. Он всем телом вспомнил мягкую, тёплую постель и вздрогнул от холода.

– Жуков, что ли? – угрюмо спросил он.

И вдруг ему показалось, что Четыхер смеётся; он присмотрелся – плечи квадратного человека дрожали и голова тоже тряслась.

– Ты чего? – заревел он и, забыв, что дворник сильнее его, взмахнул туго сжатым кулаком. Но запястье его руки очутилось в крепких пальцах Четыхера.

– Ну-ка, не бесись, не ори, дурак! – спокойно и как будто даже весело сказал Кузьма Петрович. – Ты погоди-ка. Я пущу тебя, пёс с тобой! Ну – только уговор: там у неё Девушкин…

– Кто? – спросил Вавила, выдернув руку и отшатнувшись.

– Ну – кто! Говорю – Девушкин Семён.

– Симка? – повторил Бурмистров и до горла налился холодным изумлением.

– Ежели ты его тронешь, – вразумительно говорил Четыхер, – гляди – плохо тебе будет от меня! Для прилику, для страха – ударь его раз, ну – два, только – слабо! Слышь? А Глашку – хорошенько, её вздуй как надо, она сама дерётся! По холодной-то морде её, зверюгу! А – Сёмку – тихо! Ну, ступай!

Он отворил калитку, но Бурмистров стоял перед нею, точно связанный, наклоня голову и спрятав руки за спину.

– Ну-ка, иди! – сказал Четыхер, подталкивая его.

Он высоко поднял ногу, как разбитая лошадь, ступил и во двор и, добравшись в темноте до крыльца, сел на мокрую лестницу и задумался.

«Милый ты мой, одинокий ты мой!» – вспомнились ему певучие причитания Лодки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации