Автор книги: Максим Горький
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
«Против судьбы не пойдешь»
Русское «богоискательство»
(из статьи «Две души»)
«Ум дряхлого Востока» наиболее тяжко и убийственно действует в нашей русской жизни; его влияние на русскую психику неизмеримо более глубоко, чем на психику людей Западной Европы. Русский человек еще не выработал должной стойкости и упрямства в борьбе за обновление жизни – борьбе, недавно начатой им. Мы, как и жители Азии, люди красивого слова и неразумных деяний; мы отчаянно много говорим, но мало и плохо делаем, – про нас справедливо сказано, что «у русских множество суеверий, но нет идей»; на Западе люди творят историю, а мы все еще сочиняем скверные анекдоты.
У нас, русских, две души: одна – от кочевника-монгола, мечтателя, мистика, лентяя, убежденного в том, что «Судьба – всем делам судья», «Ты на земле, а Судьба на тебе», «Против Судьбы не пойдешь», а рядом с этой бессильной душою живет душа славянина, она может вспыхнуть красиво и ярко, но недолго горит, быстро угасая, и мало способна к самозащите от ядов, привитых ей, отравляющих ее силы.
Это слабосилие, эта способность легко разочаровываться, быстро уставать, объясняется, вероятно, нашим близким соседством с Азией, игом монголов» организацией Московского государства по типу азиатских деспотий и целым рядом подобных влияний, которые не могли не привить нам основных начал восточной психики. Чисто восточное презрение к силе разума, исследования, науки прививалось нам не только естественно, путем неотразимых влияний, но и намеренно, искусственно, домашними средствами. Мы слишком долго, почти до половины XIX века, воспитывались на догматах, а не на фактах, на внушении, а не на свободном изучении явлений бытия.
Уже с XIII века Западная Европа решительно и упорно приступила к поискам новых форм мысли, к изучению и критике восточного догматизма, а у нас в XVII веке требовалось, чтобы «никто из неученых людей в домах у себя польских, латинских и немецких и люторских, и кальвинских, и прочих еретических книг не имел и не читал. – И таковые книги сжигать. Аще же кто явится противен и оныя возбраняемые книги у себя коим-нибудь образом окажет, да иных тому учить будет, и таковой человек без всякого милосердия да сожжется».
В конце XV века вся Европа была покрыта типографиями, везде печатались книги. Москва приступила к этому великому делу в 1563 г., но после того, как были напечатаны две книги – «Апостол» и «Часослов», – дом, где помещалась типография, ночью подожгли, станок и шрифты погибли в огне, а типографы со страха бежали в Литву. Естественно, что при таких условиях русский народ должен был отстать от Запада в своем духовном росте, и естественно, что в нем должны были укрепиться начала Востока, обезличивающие душу. Эти начала вызвали развитие жестокости, изуверства, мистико-анархических сект – скопчества, хлыстовства, бегунства, странничества, и вообще стремление к «уходу из жизни», а также развитие пьянства до чудовищных размеров.
На буржуазии влияние азиатских начал сказалось и сказывается в ее недоверчивом, но лишенном разумной критики, отношении к опыту Западной Европы, в усвоении восточной косности, которая мешает росту торгово-промышленной инициативы и росту сознания буржуазией своей политической роли в государстве.
Недавно один из чрезвычайно русских мыслителей, В. В. Розанов, расхваливая плохую книгу о Тургеневе, сказал:
«С Востока – лучшие дворянские традиции, с их бытом, приветом и милыми «закоулочками», с «затишьем» и «лишними людьми» захолустных уездов». Да, то, что Розанов называет «лучшими традициями дворянства», – это с Востока. Но либеральные идеи дворянства, его культурность, любовь к искусствам, заботы о просвещении народа, – это от Запада, от Вольтера, от XVIII века.
А вот жестокость к рабам и раболепие пред владыками, столь свойственное нашему дворянству, это от Востока вместе с «обломовщиной», типичной для всех классов нашего народа. Верно также, что бесчисленная масса «лишних людей», всевозможных странников, бродяг, Онегиных во фраках, Онегиных в лаптях и зипунах, людей, которыми владеет «беспокойство, охота к перемене мест», это одно из характернейших явлений русского быта, – тоже от Востока и является не чем иным, как бегством от жизни, от дела и людей.
Есть и еще много особенностей в нашей жизни, в строе наших душ, и есть немало русских людей, которые полагают, что это наше особенное, самобытное имеет высокое значение, обещает нам в будущем всякие радости.
Мы полагаем, что настало время, когда история повелительно требует от честных и разумных русских людей, чтобы они подвергли это самобытное всестороннему изучению, безбоязненной критике. Нам нужно бороться с азиатскими наслоениями в нашей психике, нам нужно лечиться от пессимизма – он постыден для молодой нации, его основа в том, что натуры пассивные, созерцательные склонны отмечать в жизни преимущественно ее дурные, злые, унижающие человека явления. Они отмечают эти явления не только по болезненной склонности к ним, но и потому, что за ними удобно скрыть свое слабоволие, обилием их можно оправдать свою бездеятельность. Натуры действенные, активные обращают свое внимание главным образом в сторону положительных явлений, на те ростки доброго, которые, развиваясь при помощи нашей воли, должны будут изменить к лучшему нашу трудную, обидную жизнь.
Русское «богоискательство» проистекает из недостатка убежденности в силе разума, – из потребности слабого человека найти руководящую волю вне себя, – из желания иметь хозяина, на которого можно было бы возложить ответственность за бестолковую неприглядную жизнь.
Бегство от мира, отречение от действительности обыкновенно прикрывается желанием «личного совершенствования»; но все на земле совершенствуется работой, соприкосновением с тою или иною силой. В существе своем это «личное совершенствование» знаменует оторванность от мира, вызывается в личности ощущением ее социального бессилия, наиболее острым в годы реакции.
Поворот к мистике и романтическим фантазиям – это поворот к застою, направленный в конце концов против молодой демократии, которую хотят отравить и обессилить, привив ей идеи пассивного отношения к действительности, сомнение в силе разума, исследования, науки, задержать в демократии рост новой коллективистической психики, единственно способной воспитать сильную и красивую личность. Демократия должна уметь разбираться в этих намерениях; она должна также научиться понимать, что дано ей в плоть и кровь от Азии, с ее слабой волей, пассивным анархизмом, пессимизмом, стремлением опьяняться, мечтать, и что в ней от Европы, насквозь активной, неутомимой в работе, верующей только в силу разума, исследования, науки.
Русские сказки
(из одноименного произведения)
Жили-были Иванычи – замечательный народ! Что с ним ни делай – ничему не удивляется!
Жили они в тесном окружении Обстоятельств, совершенно не зависящих от законов природы, и Обстоятельства творили с ними всё, что хотели и могли: сдерут с Иванычей семь шкур и грозно спрашивают:
– А где восьмая?
Иванычи, нисколько не удивляясь, отвечают покорно Обстоятельствам:
– Ещё не выросла, ваши превосходительства! Погодите маленько…
А Обстоятельства, нетерпеливо ожидая наращения восьмой шкуры, хвастаются соседям, письменно и устно:
– У нас народонаселение благорасположено к покорности, делай с ним что хошь – ничему не удивляется! Не то, что у вас, например…
Так и жили Иванычи, – работали кое-что, подати-налоги платили, давали взятки кому сколько следует, а в свободное от этих занятий время – тихонько жаловались друг другу:
– Трудно, братцы!
Которые поумнее, – предрекают:
– Ещё и труднее будет!
Иногда кто-нибудь из них прибавлял к этим словам ещё словечка два-три, и о таком человеке почтительно говорили:
– Он поставил точку над «i»!
Дошли Иванычи даже до того, что заняли большой дом в саду и посадили в него специальных людей, чтобы они изо дня в день, упражняясь в красноречии, ставили точки над «i».
Соберутся в этом доме человек четыреста, а четверо из них и начнут, как мухи, точки садить; насадят, сколько околоточный – из любопытства – позволит, и хвастаются по всей земле:
– Здорово мы историю делаем!
А околоточный смотрит на это ихнее занятие, как на скандал, и – чуть только они попытаются поставить точку над другой буквой – решительно предлагает им:
– Прошу алфавит не портить, и – расходитесь по домам!
Разгонят их, а они – не удивляясь – утешаются между собой:
– Ничего, – говорят, – мы все эти безобразия впишем, для посрамления, на страницы истории!
А Иванычи, тайно скопляясь в собственных квартирах по двое и по трое сразу, шепчут, – тоже не удивляясь:
– Наших-то избранных опять лишили дара слова!
Смельчаки и отчаянные головы шепчут друг другу:
– Обстоятельствам закон не писан!
Иванычи вообще любили утешаться пословицами: посадят кого-нибудь из них в острог за случайное несогласие с Обстоятельствами – они кротко философствуют:
– Не в свои сани – не садись!
А некоторые из них злорадничают:
– Знай сверчок свой шесток!
Жили Иванычи этим порядком, жили и дожили наконец до того, что все точки над «i» поставили, все до одной! И делать Иванычам больше нечего!
А тут и Обстоятельства видят, что всё это – ни к чему, и повелели опубликовать во всей стране строжайший закон:
«Отныне точки над «i» ставить повсеместно запрещается, и никаких точек, исключая цензурные, в обращении обывателей не должно существовать. Виновные в нарушении сего подвергаются наказанию, предусмотренному самыми жестокими статьями Уголовного уложения».
Ошалели Иванычи! Что делать?
Ничему другому они не обучены, только одно могли, да и то запрещено!
И вот, собираясь тайно, по двое, в тёмных уголках, они рассуждают шепотком, как пошехонцы в анекдоте:
– Иваныч! А что – ежели, не дай бог, сохрани господи?
– Ну, – что?
– Я не то, что – тово, а всё-таки?..
– Пускай бог знает что, и то – ни за что! А не то что! А ты говоришь – во что!
– Да разве я что! Я – ничего!
И больше никаких слов не могут сказать!
* * *
Лежит смиренно упрямый человек Ванька под поветью, наработался, навозился – отдыхает. Прибежал к нему боярин, орёт:
– Ванька, вставай!
– А для чё?
– Айда Москву спасать!
– А чего она?
– Поляк обижает!
– Ишь, пострел…
Пошёл Ванька, спасает, а бес Болотников кричит ему:
– Дурова голова, чего ты на бояр даром силу тратишь, подумай!
– Я думать не привычен, за меня святые отцы-монахи больно хорошо думают, – сказал Ванька.
Спас Москву, пришёл домой, глядит – повети нет.
Вздохнул:
– Эки воры!
Лёг на правый бок для хороших снов, пролежал двести лет, вдруг – бурмистр бежит:
– Ванька, вставай!
– Чего оно?
– Айда Россию спасать!
– А кто её?
– Бонапарат о двенадцати языках!
– Ишь его как… анафема!
Пошёл, спасает, а бес Бонапарат нашёптывает ему:
– Чего ты, Ваня, на господ стараешься, пора бы те, Ванюшка, из крепостной неволи выйти!
– Сами выпустят, – сказал Ванька.
Спас Россию, воротился домой, глядит – на избе крыши нет.
Вздохнул:
– Эки псы, всё грабят!
Пошёл к барину, спрашивает:
– А что, за спасение России ничего не будет мне?
А барин его спрашивает:
– Хошь – выпорю?
– Нет, не надо! Спасибо.
Ещё сто лет поработал да проспал; сны видел хорошие, а жрать нечего. Есть деньги – пьёт, нет денег – думает:
«Эхма, хорошо бы выпить!..»
Прибежал стражник, орёт:
– Ванька, вставай!
– Ещё чего?
– Айда Европу спасать!
– Чего она?
– Немец обижает!
– И что они беспокоятся, тот да этот? Жили бы…
Пошёл, начал спасать – тут ему немец ногу оторвал. Воротился Ванька на одной ноге, глядь – избы нет, ребятишки с голоду подохли, на жене сосед воду возит.
– Ну и дела-а! – удивился Ванька, поднял руку, затылок почесать, а головы-то у него и нету!
* * *
Жила-была баба, скажем – Матрёна, работала на чужого дядю, скажем – на Никиту, с родственниками его и со множеством разной челяди.
Плохо было бабе, дядя Никита никакого внимания на неё не обращал, хотя пред соседями хвастался:
– Меня моя Матрёна любит, – чего хочу, то с ней и делаю! Примерное животное, покорное, как лошадь…
А пьяная, нахальная челядь Никитина ежечасно обижает Матрёну, то – обокрадёт её, то – изобьёт, а то просто, от нечего делать – надругается над ней, но между собою тоже говорит:
– Ну и бабочка Матрёна наша! Такая, что, иной раз, даже жалко её!
Но, жалея на словах, на деле всё-таки продолжали истязать и грабить.
Кроме сих, вредных, окружали Матрёну многие, бесполезные, сочувствуя долготерпению Матрёнину; глядят на неё со стороны и умиляются:
– Многострадальная ты наша, убогая!
Некоторые же, в полном восхищении, восклицали:
– Тебя, – говорят, – даже аршином измерить невозможно, до чего ты велика! И умом, – говорят, – не понять тебя, в тебя, – говорят, – только верить можно!
А Матрёна, как медведица, ломит всякую работу изо дня в день, из века в век, и всё – без толку: сколько ни сработает – дядина челядь всё отберёт. Пьянство вокруг, бабы, разврат и всякая пакость, – дышать невозможно!
Так и жила она, работает да спит, а в свободные минуты сокрушается про себя:
«Господи! Все-то меня любят, все меня жалеют, а настоящего мужчины – нету! Кабы пришёл какой-нибудь настоящий, да взял бы меня в крепкие руки, да полюбил бы меня, бабу, во всю силу, – эдаких бы детей родила я ему, господи!»
Плачет, а больше ничего не может!
Подсыпался к ней кузнец, да не нравился он Матрёне, человек вида ненадёжного, копчёный весь какой-то, характера дерзкого и говорит непонятно, – как будто даже хвастает:
– Только, – говорит, – в идейном единении со мной сможете вы, Матрёша, перейти на следующую стадию культуры…
А она ему:
– Ну, что ты, батюшка, куда ты! Я даже и слов твоих не разумею, к тому же я велика и обильна, а тебя еле видать!
Так и жила. Все её жалеют, и сама себя она жалеет, а толку от этого никакого нет.
И вдруг – герой пришёл. Пришёл, прогнал дядю Никиту с челядью и объявляет Матрёне:
– Отныне ты вполне свободна, а я твой спаситель, вроде Георгия Победоносца со старой копейки!
Глядит Матрёна – и впрямь свободна она! Конечно – обрадовалась.
Однако и кузнец заявляет:
– И я – спаситель!
«Это он из ревности», – сообразила Матрёна, а вслух и говорит:
– Конешно, и ты, батюшко!
И зажили они, трое, при весёлых удовольствиях, каждый день – то свадьба, то похороны, каждый день ура кричат. Дядин челядинец Мокей республиканцем себя почувствовал – ура! Ялуторовск с Нарымом объявили себя Соединёнными Штатами, тоже – ура!
Месяца два жили душа в душу, просто утопали в радости, как мухи в ковше кваса, но вдруг, – на Святой Руси всё делается вдруг! – вдруг – заскучал герой!
Сидит против Матрёны и спрашивает:
– Тебя кто освободил? я?
– Ну, конечно, ты, миленькой!
– То-то!
– А я? – говорит кузнец.
– И ты…
Через некоторое время герой опять пытает:
– Кто тебя освободил – я али нет?
– Господи, – говорит Матрёна, – да ты же, ты самый!
– Ну, помни же!
– А я? – спрашивает кузнец.
– Ну, и ты… Оба вы…
– Оба? – говорит герой, разглаживая усы. – Хм… н-не знаю…
Да и начал ежечасно допрашивать Матрёну:
– Спас я тебя, дурёху, али – нет?
И всё строже:
– Я – твой спаситель али кто?
Видит Матрёна – кузнец, нахмурясь, в сторонку отошёл, своим делом занимается, воры – воруют, купцы – торгуют, всё идёт по-старому, как в дядины времена, а герой – измывается, допрашивает ежедень:
– Я тебе – кто?
Да в ухо её, да за косы!
Целует его Матрёна, ублажает, ласковые речи говорит ему:
– Милая ты моя Гарибальди итальянская, Кромвель ты мой аглицкий, Бонапарт французский!
А сама, по ночам, плачет тихонько:
– Господи, господи! Я думала – и в сам-деле что-нибудь будет, а оно вот что вышло!..
Позвольте напомнить, что это – сказка.
* * *
В славном городе Мямлине жил-был человечек Микешка, жил не умеючи, в грязи, в нищете и захудании; вокруг него мерзостей потоки текут, измывается над ним всякая нечистая сила, а он, бездельник, находясь в состоянии упрямой нерешительности, не чешется, не моется, диким волосом обрастает и жалуется ко господу:
– Господи, господи! И до чего же я скверно живу, до чего грязно! Даже свиньи – и те надо мной смеются. Забыл ты меня, господи!
Нажалуется, наплачется досыта, ляжет спать и – мечтает:
«Хоть бы нечистая сила маленькую какую-нибудь реформишку дала мне смиренства и убожества моего ради! Помыться бы мне, почиститься…»
А нечистая сила ещё больше издевается над ним, исполнение всех естественных законов отложила впредь до прихода «лучших времён» и ежедневно действует по Микешке краткими циркулярами в таком роде:
«Молчать. А виновные в нарушении сего циркуляра подвергаются административному искоренению даже до седьмого колена».
Или:
«Предписывается искренно любить начальство. А виновные в неисполнении сего подвергаются…»
Читает Микешка циркуляры, – озирается, видит: в Мямлине – молчат, в Дрёмове – начальство любят, в Воргороде – жители друг у друга лапти воруют.
Стонет Микешка:
– Господи! Какая это жизнь? Хоть бы что-нибудь случилось…
И вдруг – солдат пришёл!
Известно, что солдат ничего не боится, – разогнал он нечистую силу, запихал он её в тёмные погреба, в глубокие колодцы, загнал в проруби речные, сунул руку за пазуху себе, – вытащил миллион рублей и – солдату ничего не жалко! – даёт Микешке:
– На, получи, убогой. Сходи в баню, вымойся, приберись, будь человеком, – пора!
Дал солдат миллион и ушёл восвояси, будто его и не было!
Прошу не забыть, что это – сказка.
Остался Микешка с миллионом в руках, – чего ему делать? От всякого дела был он издавна циркулярами отучен, только одно умел – жаловаться. Однако пошёл на базар в красный ряд, купил себе кумачу на рубаху да, кстати, и на штаны, одел новую одежду на грязную кожу, шлёндает по улицам день и ночь, будни и праздники, фордыбачит, хвастается, – шапка набекрень, мозги – тоже.
– Я-ста, – говорит, – давно эдак-то мог, да не хотелось. Мы-ста, мямлинцы, народ большой, нам нечистая сила не страшнее блох. Захотелось, и – кончено.
Гулял Микешка неделю, гулял месяц, перепел все песни, какие знал, и «Вечную память» и «Со святыми упокой», – надоел ему праздник, а работать – неохота. И скучно стало с непривычки: всё как-то не так, всё не то, околоточных – нет, начальство – не настоящее, из соседей набрано, трепетать не перед кем – нехорошо, необычно.
Ворчит Микешка:
– Раньше, при нечистой силе, порядку больше было. И улицы вовремя чистили, и на каждом перекрёстке законный городовой стоял. Бывало – идёшь куда-нибудь, едешь, а он приказывает: держи направо! А теперь – куда хошь иди, никто ничего не скажет. Эдак-то на самый край придти можно… Вон, уж некоторые дошли…
И всё скушнее Микешке, всё тошнее. Глядит на миллион, а сам сердится:
– Что мне миллион? Другие больше имеют! Кабы мне сразу миллиард дали, ну, тогда ещё… А то – миллион! Хе! Чего я с ним, с миллионом, исделаю? Теперь даже курица орлом ходит, потому – ей, курице, шестнадцать рублей цена! А у меня всего-на-всё миллион…
Тут обрадовался Микешка, что нашлась причина для привычных жалоб, – ходит по грязным улицам, орёт:
– Давайте мне миллиард! Не могу я ничего! Какая это жизнь? Улицы не чищены, полиции – нет, везде беспорядок! Давайте мне миллиард, а то – жить не хочу!
Вылез из-под земли старый крот и говорит Микешке:
– Дурачок, чего орёшь? У кого просишь? Ведь у себя просишь!
А Микешка – своё:
– Миллиард надобно мне! Улицы не чищены, спички – дороги, порядку нет…
Сказка не кончена, но дальше – нецензурно.
О русском крестьянстве
(из одноименной статьи)
Люди, которых я привык уважать, спрашивают: что я думаю о России?
Мне очень тяжело все, что я думаю о моей стране, точнee говоря, о русском народe, о крестьянстве, большинстве его. Для меня было бы легче не отвечать на вопрос, но – я слишком много пережил и знаю для того, чтоб иметь право на молчание. Однако прошу понять, что я никого не осуждаю, не оправдываю, – я просто рассказываю, в какие формы сложилась масса моих впечатлений. Мнение не есть осуждениe, и если мои мнения окажутся ошибочными, – это меня не огорчит.
В сущности своей всякий народ – стихия анархическая; народ хочет как можно больше есть и возможно меньше работать, хочет иметь все права и не иметь никаких обязанностей. Атмосфера бесправия, в которой издревле привык жить народ, убеждает его в законности бесправия, в зоологической естественности анархизма. Это особенно плотно приложимо к массе русского крестьянства, испытавшего болee грубый и длительный гнет рабства, чем другие народы Европы. Русский крестьянин сотни лет мечтает о каком-то государстве без права влияния на волю личности, на свободу ее действий, – о государстве без власти над человеком. В несбыточной надежде достичь равенства всех при неограниченной свободe каждого народ русский пытался организовать такое государство в форме казачества, Запорожской Сечи.
Еще до сего дня в темной душе русского сектанта не умерло представление о каком-то сказочном «Опоньском царстве», оно существует гдe-то «на краю земли», и в нем люди живут безмятежно, не зная «антихристовой суеты», города, мучительно истязуемого судорогами творчества культуры. В русском крестьянине как бы еще не изжит инстинкт кочевника, он смотрит на труд пахаря как на проклятие Божье и болеет «охотой к перемене мест». У него почти отсутствует – во всяком случае, очень слабо развито – боевое желание укрепиться на избранной точкe и влиять на окружающую среду в своих интересах, если же он решается на это – его ждет тяжелая и бесплодная борьба. Тех, кто пытается внести в жизнь деревни нечто от себя, новое – деревня встречает недоверием, враждой и быстро выжимает или выбрасывает из своей среды. Но чаще случается так, что новаторы, столкнувшись с неодолимым консерватизмом деревни, сами уходят из нее. Идти есть куда – всюду развернулась пустынная плоскость и соблазнительно манит вдаль.
Талантливый русский историк Костомаров говорит: «Оппозиция против государства существовала в народе, но, по причине слишком большого географического пространства, она выражалась бегством, удалением от тягостей, которые налагало государство на народ, а не деятельным противодействием, не борьбой». Со времени, к которому относится сказанное, население русской равнины увеличилось, «географическое пространство» сузилось, но – психология осталась и выражается в курьезном совете-пословице: «От дела – не бегай, а дела – не делай».
Человек Запада еще в раннем детстве, только что встав на задние лапы, видит всюду вокруг себя монументальные результаты труда его предков. От каналов Голландии до туннелей итальянской Ривьеры и виноградников Везувия, от великой работы Англии и до мощных Силезских фабрик – вся земля Европы тесно покрыта грандиозными воплощениями организованной воли людей, – воли, которая поставила себе гордую цель: подчинить стихийные силы природы разумным интересам человека. Земля – в руках человека, и человек действительно владыка ее. Это впечатление всасывается ребенком Запада и воспитывает в нем сознание ценности человека, уважение к его труду и чувство своей личной значительности как наследника чудес, труда и творчества предков.
Такие мысли, такие чувства и оценки не могут возникнуть в душе русского крестьянина. Безграничная плоскость, на которой тесно сгрудились деревянные, крытые соломой деревни, имеет ядовитое свойство опустошать человека, высасывать его желания. Выйдет крестьянин за пределы деревни, посмотрит в пустоту вокруг него, и через некоторое время чувствует, что эта пустота влилась в душу ему. Нигде вокруг не видно прочных следов труда и творчества. Усадьбы помещиков? Но их мало, и в них живут враги. Города? Но они – далеко и не многим культурно значительнее деревни. Вокруг – бескрайняя равнина, а в центре ее – ничтожный, маленький человечек, брошенный на эту скучную землю для каторжного труда. И человек насыщается чувством безразличия, убивающим способность думать, помнить пережитое, вырабатывать из опыта своего идеи! Историк русской культуры, характеризуя крестьянство, сказал о нем: «Множество суеверий и никаких идей».
Это печальное суждение подтверждается всем русским фольклором.
Спора нет – прекрасно летом «живое злато пышных нив», но осенью пред пахарем снова ободранная голая земля и снова она требует каторжного труда. Потом наступает суровая, шестимесячная зима, земля одета ослепительно белым саваном, сердито и грозно воют вьюги, и человек задыхается от безделья и тоски в тесной, грязной избе. Из всего, что он делает, на земле остается только солома и крытая соломой изба – ее три раза в жизни каждого поколения истребляют пожары.
Технически примитивный труд деревни неимоверно тяжел, крестьянство называет его «страда» от глагола «страдать». Тяжесть труда, в связи с ничтожеством его результатов, углубляет в крестьянине инстинкт собственности, делая его почти не поддающимся влиянию учений, которые объясняют все грехи людей силой именно этого инстинкта.
Труд горожанина разнообразен, прочен и долговечен. Из бесформенных глыб мертвой руды он создает машины и аппараты изумительной сложности, одухотворенные его разумом, живые. Он уже подчинил своим высоким целям силы природы, и они служат ему, как джинны восточных сказок царю Соломону. Он создал вокруг себя атмосферу разума – «вторую природу», он всюду видит свою энергию воплощенной в разнообразии механизмов, вещей, в тысячах книг, картин, и всюду запечатлены величавые муки его духа, его мечты и надежды, любовь и ненависть, его сомнения и верования, его трепетная душа, в которой неугасимо говорит жажда новых форм, идей, деяний и мучительное стремление вскрыть тайны природы, найти смысл бытия.
Будучи порабощен властью государства, он остается внутренне свободен, – именно силой этой свободы духа он разрушает изжитые формы жизни и создает новые. Человек деяния, он создал для себя жизнь мучительно напряженную, порочную, но – прекрасную своей полнотой. Он возбудитель всех социальных болезней, извращений плоти и духа, творец лжи и социального лицемерия, но – это он создал микроскоп самокритики, который позволяет ему со страшной ясностью видеть все свои пороки и преступления, все вольные и невольные ошибки свои, малейшие движения своего всегда и навеки неудовлетворенного духа.
Великий грешник перед ближним и, может быть, еще больший перед самим собою, он – великомученик своих стремлений, которые, искажая, разрушая его, родят все новые и новые муки и радости бытия. Дух его, как проклятый Агасфер, идет в безграничье будущего, куда-то к сердцу космоса или в холодную пустоту вселенной, которую он – может быть – заполнит эманацией своей психофизической энергии, создав – со временем – нечто не доступное представлениям разума сегодня.
Инстинкту важны только утилитарные результаты развития культуры духа, только то, что увеличивает внешнее, материальное благополучие жизни, хотя бы это была явная и унизительная ложь.
Для интеллекта процесс творчества важен сам по себе; интеллект глуп, как солнце, он работает бескорыстно.
Был в России некто Иван Болотников, человек оригинальной судьбы: ребенком он попал в плен к татарам во время одного из их набегов на окраинные города Московского царства, юношей был продан в рабство туркам, – работал на турецких галерах, его выкупили из рабства венецианцы, и, прожив некоторое время в аристократической Республике Дожей, он возвратился в Россию.
Это было в 1606 году; московские бояре только что затравили талантливого царя Бориса Годунова и убили умного смельчака, загадочного юношу, который, приняв имя Дмитрия, сына Ивана Грозного, занял Московский престол и, пытаясь перебороть азиатские нравы московитян, говорил в лицо им:
«Вы считаете себя самым праведным народом в мире, а вы – развратны, злобны, мало любите ближнего и не расположены делать добро».
Его убили, был выбран в цари хитрый, двоедушный Шуйский, князь Василий, явился второй самозванец, тоже выдававший себя за сына Грозного, и вот в России началась кровавая трагедия политического распада, известная в истории под именем Смуты. Иван Болотников пристал ко второму самозванцу, получил от него право команды небольшим отрядом сторонников самозванца и пошел с ними на Москву, проповедуя холопам и крестьянам:
«Бейте бояр, берите их жен и все достояние их. Бейте торговых и богатых людей, делите между собой их имущество».
Эта соблазнительная программа примитивного коммунизма привлекла к Болотникову десятки тысяч холопов, крестьян и бродяг, они неоднократно били войска царя Василия, вооруженные и организованные лучше их; они осадили Москву и с великим трудом были отброшены от нее войском бояр и торговых людей. В конце концов этот первый мощный бунт крестьян был залит потоками крови, Болотникова взяли в плен, выкололи ему глаза и утопили его.
Имя Болотникова не сохранилось в памяти крестьянства, его жизнь и деятельность не оставила по себе ни песен, ни легенд. И вообще в устном творчестве русского крестьянства нет ни слова о десятилетней эпохе – 1602–1603 гг. – кровавой смуты, о которой историк говорит как о «школе своевольства, безначалия, политического неразумия, двоедушия, обмана, легкомыслия и мелкого эгоизма, не способного оценить общих нужд». Но все это не оставило никаких следов ни в быте, ни в памяти русского крестьянства.
В легендах Италии сохранилась память о фра Дольчино, чехи помнят Яна Жижку, так же как крестьяне Германии Томаса Мюнцера, Флориана Гейера, а французы – героев и мучеников Жакерии и англичане имя Уота Тейлора, – обо всех этих людях в народе остались песни, легенды, рассказы. Русское крестьянство не знает своих героев, вождей, фанатиков любви, справедливости, мести.
Через 50 лет после Болотникова донской казак Степан Разин поднял крестьянство почти всего Поволжья и двинулся с ним на Москву, возбужденный той же идеей политического и экономического равенства. Почти три года его шайки грабили и резали бояр и купцов, он выдерживал правильные сражения с войсками царя Алексея Романова, его бунт грозил поднять всю деревенскую Русь. Его разбили, потом четвертовали. В народной памяти о нем осталось две-три песни, но чисто народное происхождение их сомнительно, смысл же был не понятен крестьянству уже в начале XIX века.
Не менее мощным и широким по размаху был бунт, поднятый при Екатерине Великой уральским казаком Пугачевым, – «эта последняя попытка борьбы казачества с режимом государства», как определил этот бунт историк С. Ф. Платонов. О Пугачеве тоже не осталось ярких воспоминаний в крестьянстве, как и о всех других, менее значительных, политических достижениях русского народа.
О них можно сказать буквально то же, что сказано историком о грозной эпохе Смуты:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.