Электронная библиотека » Максим Горький » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Мужик"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 07:11


Автор книги: Максим Горький


Жанр: Очерки, Малая форма


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Хребтову не разрешат…

– А вы тут при чем?

– Я? Я думал так: ваши деньги дают вам процентов пять, не больше?

Вложив их в магазин, вы бы удвоили ваш доход… а магазин сдали бы Хребтову в полное его ведение… Человек он солидный, дело знает. С настоящим владельцем ему трудно ладить. Вас всё это ничуть не стеснило бы… вы совершенно свободны, как и теперь. Получаете доход – и больше ничего!

– А вы? – вновь спросил Сурков, внимательно слушая гостя.

– Что я?

– Где же вы?

– Рядом с вами, на диване сижу…

– Это неостроумно. Нет, в чем тут ваш интерес?

– Хороший книжный магазин – дело весьма интересное…

Сурков с недоумением посмотрел на него и, пожав плечами, воскликнул:

– Чёрт вас знает, чего вы хотите! Но только я ни за что, никогда не поверю, чтоб вам… чтоб вы могли находить удовлетворение во всех этих ваших… деятельностях! Вы должны быть умнее.

– Спасибо! Но, право же, я – человек практики, маленький человек… деловой человек. Надеюсь со временем убедить вас в этом…

– Не верю я вам! – сказал Сурков, отрицательно покачав головой.

– Лестное недоверие, знаете ли…

– Денег на магазин не дам…

– Ага… жаль!

– Будто бы это так безразлично для вас?

– Совсем нет. Я сказал – жаль. Мне было бы очень приятно, если бы вы дали денег. Книжный магазин в руках интеллигентного человека…

– Слушайте, Аким Андреевич! Не притворяйтесь! Ведь сразу видно, что вы умнее книжного магазина! Ведь вы вот не говорите мне убедительных речей на тему о том, что и я тоже должен внести каплю меда в улей культурной работы – или как это говорится?

– Не говорю, И не буду говорить…

– Почему?

– Вы тогда и в самом деле не дадите денег…

Сурков вскочил с дивана и почти гневно закричал:

– А теперь дам, вы думаете? Ни за что! Нет! Еду в Индию! Гурий Николаевич! – обратился он к старику, вошедшему в комнату с подносом. – Мы с вами едем в Индию…

– Хорошо, – сказал старик, ставя поднос на стол. – Укладывать белье?..

– Н-нет еще… А вот книги и карты надо бы убрать с пола… Впрочем, я сам…

Сурков опустился на колени и, поднимая книги, стал подавать их старику. Старик смотрел на него неподвижными глазами, принимал из его рук тяжелые томы и складывал их у себя на левой согнутой руке. Когда из них на его руке образовалась порядочная стопа, он сказал хозяину:

– Будет!

Повернулся и ушел.

– Странный у вас слуга! – заметил архитектор.

Сурков прыгнул на диван, уселся на нем с ногами и, наклонясь к Шебуеву, тихо заговорил:

– Заметили? Я говорю: «Едем в Индию!» Он совершенно равнодушно отвечает: «Хорошо!» Как это вам нравится? Вы знаете, с ним, чёрт его дери, пожалуй, в самом деле в Индию уедешь, а? Уложит чемоданы, придет и скажет:

«Готово, едемте!» Ведь я тогда поеду… это очень возможно!

– Где вы его взяли? – смеясь, спросил Шебуев.

– На пожаре. Горел здесь в улице деревянный дом. Разумеется, собралась толпа зрителей, и впереди всех стоит, заложив руки за спину, высокий старик, с седой бородой. Его толкают полицейские, толкает публика, пожарные брызгают водой на него. А он, освещенный красным огнем, стоит, Как монумент, и, не мигая, смотрит странными глазами, Я тоже смотрел на него, и мне ужасно хотелось понять – о чем думает старик? Вдруг, знаете, несколько бревен с верху дома отрываются и летят вниз. Публика шарахнулась прочь, но улица поката, и горящие бревна катятся по земле за ней. А старик повернулся к ним задом и, не торопясь, идет прочь от них. Головня вот-вот ударит его по ногам. Ему кричат: «Беги! беги, старик!» А он себе идет потихоньку и руки всё за спиной держит… Я смотрю в лицо его – ни страха, ни ужаса!

Головня, разгораясь от движения по земле, настигает его… Я подскочил к нему, схватил за ворот и потащил за собой, Оттащил в сторону, кричу:

«Какого вы чёрта не бежали?» И вдруг он, с великолепным таким видом, говорит мне: «Я – стар, чтобы бегать для вашей потехи! А что вы меня позорно за шиворот влекли, так этот ваш поступок я предложу рассмотреть господину мировому судье нашего участка. Мы, говорит, с вами в одном участке живем, и я вас знаю…» Вот чёрт! Ужасно он мне понравился… Ну, и познакомился я с ним… Интересный человек! Совершенно ко всему равнодушен и обо всем так здраво судит, что, я вам скажу, – удивительно! Прожив с женой, – женат был дважды, – прожив со второй женой четыре года, он десять лет тому назад разошелся с ней, и как? Великолепие! Усаживает ее против себя и говорит; «Так как я взял тебя замуж для взаимного нашего удовольствия, а ты уже завела себе жандарма, то, значит, тебе нет надобности жить со мной, да и мне после жандарма ты совсем неприятна».

Хорошо, а? Отдал ей половину всего, что имел, и выгнал вон… Это даже красиво, а?

Сурков рассказывал очень оживленно, но в этом оживлении его гость чувствовал что-то механическое, даже искусственное. Глаза юноши против обыкновения не прищуривались и не метали веселых и задорных искр. Широко раскрытые, они смотрели устало, невесело и как бы безмолвно спрашивали о чем-то.

– Да, это умно, – сказал Шебуев, когда Сурков кончил рассказ и вопросительно взглянул на него.

– Это просто и красиво! – с настойчивостью произнес Сурков и начал пить остывший чаи медленными глотками. Выпив стакан, он шумно швырнул его на блюдце и вдруг спросил Шебуева:

– Вам скучно?

– Почему? Нимало!

– Наверное, скучно… Вы ведь уж, конечно, заметили, что я… поблек?

– У вас действительно настроение неважное… кажется…

– А нравится вам равнодушный старик с неподвижными глазами? Старик, который ничему не удивляется, ничто его не волнует… он всё понимает и ничего не ждет… Нравится?

– Ну, нет…

– Мне нравится… Я завидую старику… Быть равнодушным может только животное или мудрец… Старик – не животное…

– Сколько вам лет? – спросил Шебуев.

– Двадцать шесть… дальше?

– Рано вам начинают нравиться старики…

– «Как вам не стыдно и так далее в такие годы, с вашим образованием и прочее… Еще работы в жизни много и тому подобное!..» Я знаю всё, что вы можете мне сказать, Аким Андреевич.

Сурков вскочил с дивана, прошелся по комнате и, остановись перед Шебуевым, заговорил, весь вспыхнув:

– Когда российский порядочный человек начинает развивать свое миросозерцание – его речь имеет вкус деревянного масла с мухами. Если вы не знаете, до какой степени это противно – возьмите когда-нибудь летом лампадку от образов и загляните в нее – вкус масла, настоянного на мухах, прекрасно познается зрением. Деревянное масло-это порядочность, мухи – убеждения либеральных людей. Вот почему русские порядочные люди скверно пахнут… Но до сего дня я не слыхал от вас этого запаха… А… вы знаете, что я начал водку пить?

Закончив свою речь этим неожиданным вопросом, Сурков отвернулся от гостя и стал прохаживаться по комнате, сунув руки в карманы и высоко вздернув голову. Шебуев был несколько оглушен его выходкой и заговорил не сразу.

– Я, по совести сказать, давно и внимательно присматриваюсь к вам, Владимир Ильич, – с недоумением разводя длинными руками, начал он, – но не могу понять источника вашего… ну, озлобления, что ли?

– Да, я злюсь! – вскричал Сурков. – Я злюсь, потому что меня тоже считают порядочным человеком!

Он снова остановился пред гостем и, наклонясь к нему, со злым блеском в глазах, раздельно проговорил:

– Пор-рядочный человек?! Слышите, как это звучит? Ведь оскорбительно!

Ведь в самом слове «порядочный» чувствуется снисходительное презрение…

Сурков схватил кресло, с шумом пододвинул его к себе, сел и, наклонясь к лицу Шебуева, продолжал:

– Вы… вы вряд ли понимаете меня! Вы за что-то уцепились и живете уверенно… Куда вы идете – чёрт вас знает! Я знаю всё, что вы делаете… и прекрасно вижу, что вы умнее всего, что делаете. Откровенно говоря… я вам ни крошечки не верю! Извините! Чем богат…

– Ничего! – спокойно сказал Шебуев. – Вы не стесняйтесь… Я ведь знаю ваше отношение ко мне…

– Знаете? Гм… ну, всё равно! Между нами нет общего – вы строите, я хотел бы разрушать… но мы оба не принадлежим к числу порядочных людей и можем говорить откровенно. Вы, я говорю, живете уверенно… хотя вы не узкий человек… А вот я – никак не могу начать жить! То я изучаю карту Индии – на кой мне чёрт Индия, скажите пожалуйста? То я делаю скворешники, а Гурий Николаевич красит их. Скворешники тоже не нужны, ибо интеллигентный человек должен заботиться об устройстве гнезд для людей, а не для скворцов… Шляюсь я с Егором по разным трущобам и там испытываю ужас за человека. Егорка очень доволен этим и даже пророчит мне, что из меня со временем выйдет… порядочный человек! А я именно потому не могу начать жить, что не хочу выродиться в порядочного человека… Я боюсь превратиться в порядочного человека, – вы понимаете? Все порядочные люди – это идейные мещане… Порядочность – мещанский идеал. Порядочный человек образуется из платонического почтения к великим реформам и скрытой боязни будочника…

Порядочный человек обязан склеивать себе убеждения из передовых статей либеральных газет, и хотя такие убеждения не отличаются прочностью, но шелестят, как шелковые… Когда, полуголодный и оборванный, он жил среди товарищей-студентов, он целыми днями жрал книжки, и по ночам его кусали думы о воплощении в жизнь разных высоких идеалов. Но уже на пятом курсе его товарищи стали казаться ему идеалистами и начали нравиться англичане. Самая культурная нация на земле! Только они одни неуклонно, постепенно, шаг за шагом, улучшают жизнь. Все они едят ростбиф, пудинги, пьют джин и виски, и каждое поколение всё увеличивает порции. Примерная нация! Сбросив с себя мундир студента, он из уважения к Англии шьет себе клетчатый костюм и идет на службу в одно из учреждений, созданных эпохой великих реформ, причем присваивает себе звание скромного культурного работника. Когда он судит кого-нибудь, то обнаруживает прекрасные познания в вопросах морали, но если возьмет у вас книгу для прочтения, то уж не возвратит ее никогда! о, никогда! Он твердо знает, что позорно бить прислугу по морде при свидетелях и безнравственно обманывать жену более двух раз в год. Он вешает у себя в квартире портрет любимого писателя, которого читал однажды, еще будучи мальчиком, тыкает в него пальцем, говоря с умилением: «Это мой учитель!» – отчего портрет коробится и линяет… Эпоху великих реформ он уважает искренно потому, что без великих реформ ему на земле было бы совершенно нечего делать. Великие реформы увеличили культурную массу, то есть создали клиентов и пациентов, а также и учреждения, в которых порядочные люди за известный оклад производят культурную работу. Преобладающее настроение порядочного человека скромно-кислое… но в пьяном виде он непременно вспоминает свою alma mater и со слезами кричит; «Gaudeamus igitur», после чего обнаруживает желание дать кому-нибудь в зубы, но редко позволяет себе делать это, а обыкновенно едет к девочкам… Он не прочь получить небольшую конституцию или хотя бы маленький орденок. Всю жизнь хвалит англичан за их уменье быть культурными и искренно любит ростбиф… В голове у него парит такой строгий порядок, что хочется сунуть туда палку и перемешать мозги…

Но будет! Я устал, вы – тоже…

Сурков резким движением отвернулся от Шебуева и, скорчившись в кресле, нервно застучал пальцами по его ручке.

Шебуев задумчиво молчал. В окна комнаты смотрело вечернее солнце. Было тихо и грустно.

– Соблаговолите изречь что-нибудь… – проговорил Сурков, не оборачиваясь к гостю.

– Что я скажу? – спросил сам себя Шебуев и, помолчав, хлопнул себя по коленям ладонями длинных рук. – Нарисованный вами порядочный человек… букашка противная… это так… Но у меня нет вашей непримиримости… нет этой остроты чувства… Вы, кажется, смотрите на жизнь эстетически… я – проще и грубее… Человек я черный.

– Вы не… откровенный человек…

– А может быть…

Сурков вдруг повернулся к нему и раздражительно крикнул:

– С какой это чёртовой высоты вы смотрите на людей? Откуда у вас эта снисходительная нота в голосе?

– Что вы? – удивленно спросил его Шебуев, поднимаясь с кресла.

– Я? Действительно, я… кричу… Вы извините, однако… Скучно, как во чреве китовом… Вокруг какая-то теплая слизь… Вы не сердитесь, пожалуйста… у меня нервы, должно быть…

Он стоял пред Шебуевым, опустив голову, и в его позе было что-то очень трогательное и милое.

– Я не сержусь… Меня просто нервозность ваша поразила… Ну, надо идти…

– Пойдемте гулять?

– Пойдемте!

– Вот хорошо… Я сейчас оденусь…

Он уже сделал движение, чтоб уйти, но Шебуев взял его руку и, потянув к себе, с ласковой улыбкой спросил:

– Так деньги-то вы дадите?

Сурков взглянул на него с недоумением и вдруг расхохотался.

– Нет, вы молодчина! Ей-богу!..

– Давайте-ка! Что дурить? Дело хорошее…

– Ах, чёрт возьми! Я дам… дам… Ведь вы, впрочем, знали, что дам?

– Не совсем… не был уверен…

– Ну что уж скромничать! Так я дам деньги… Но – я даю не потому, что вы убедили меня в пользе дела, и вообще не из каких-либо высших соображений, а только потому, что это мне выгодно…

– Я вас не убеждал, – спокойно сказал Шебуев, – вы сами дали…

– Сам?

– Ну да! Я предложил – вы согласились…

– Чёрт вас возьми! А ведь верно! Нет, вы… человечек любопытный!

Смеясь, он ушел одеваться. А Шебуев, оставшись один в комнате, заложил руки за спину и, подойдя к ящикам с медалями, висевшим на стене, стал их рассматривать, тихо и спокойно посвистывая. Один из ящиков висел криво, – он его поправил и, отступив на шаг, взглянул – верно ли? Оказалось, что теперь ящик висит прямо. Тогда архитектор снова шагнул вперед и снова начал свистеть и рассматривать медали.

– А! – воскликнул Владимир Ильич, являясь в дверях. – Заинтересовались жетонами? Мой папенька лет десять собирал сии знаки. Я называю их бронзовыми улыбками истории… Тут есть очень любопытные жетоны. Вот этот выбит в память победы Нельсона под Абукиром… Это – объединение швейцарских союзов… А знаете что? Одеваясь, я подумал про вас: «Вот человек, который, имея миллионы, мог бы чёрт знает чего настроить!»

– Н-да, – усмехаясь, сказал Шебуев, – кабы мне этак миллиона четыре…

– Представьте себе, что я именно о четырех миллионах думал! – вскричал Сурков.

– Могу это представить… Даже знаю о чьих…

– Нет, серьезно?

– О лаптевских…

– Верно! И знаете, что я думал? – спросил Сурков, с острым любопытством разглядывая спокойно улыбавшееся лицо архитектора.

– Знаю… – сказал Шебуев.

– Почему бы вам не жениться на Лаптевой?

– Вот именно! И представьте себе, – Шебуев вынул из кармана часы и взглянул на них, – вот уже с лишком три часа, как я всё думаю – почему бы мне не жениться на Лаптевой?

Сурков отступил от него, и, щелкнув пальцами, с удовольствием вскричал:

– Вот это остроумно!

Серые глаза архитектора юмористически прищурились, на переносье образовалась резкая морщинка, и он спросил своим сиповатым голосом:

– А ведь я совсем не похож на порядочного человека?

– О, нет! Вы… умнее…

III

Петр Ефимович Лаптев был человек здоровый, румяный и круглый, как шар.

Быстрый в движениях, всегда веселый, всем довольный, он занимался торговлей хлебом и ростовщичеством. Он очень любил музыку, не пропускал ни одного концерта, а когда в город приезжала опера, то брал на все спектакли кресло первого ряда. Слушая арию Ленского пред дуэлью или проклятия умирающего Валентина Маргарите, он плакал – хорошая музыка всегда вызывала у него слезы на глазах. А разоряя людей – он шутил и смеялся.

Говорили, что, когда закадычный друг Петра Ефимовича – Трунов – стоял перед ним на коленях, умоляя его обождать с протестом векселей, Лаптев положил ему руку на плечо и задушевным голосом сказал:

– Э-эх, Миша! Разве я не знаю, что разорю тебя вдребезги? Знаю, друг!

А отложить протеста не могу, Не потому, что в деньгах нуждаюсь, а потому, что было мне видение во сне насчет твоих делов… Явился будто покойный отец твой, Никифор Савельич, и одет он, братец ты мой, во всё черное. Лик у него этакий копченый и пахнет будто бы от него серой и чадом… И говорит он мне таково строго: «Петр, говорит, Христом богом прошу тебя – пусти Мишку по миру! Забыл, говорит, Михайло про отца, совсем, говорит, запамятовал, ровно бы отца у него и не было. Так ты, говорит, Петр, разори его, нищим будет – родителя вспомнит, тогда, небось, помолится за меня».

Вспыхнул тут он, отец-то твои, синим огнем и исчез.

Трунов был объявлен несостоятельным и заключен под стражу, где вскоре и умер от огорчения. Всё время, пока товарищ сидел в остроге, Лаптев аккуратно два раза в неделю посылал ему по бутылке малаги, которую тот очень любил.

Вообще Петр Ефимович любил пошутить, и случалось, что шутки стоили ему очень дорого. Пожертвовал он как-то раз колокол полиелейный в одну из бедных городских церквей. Привезли этот колокол на церковный двор, поставили на клетки и уже хотели поднимать, как вдруг видят, что вместо изображения святых на колоколе вылито что-то совсем непохожее. Рассмотрели, и оказалось, что это изображение самого Петра Ефимовича. А внутри колокола нашли выбитой такую надпись: «Слава купцу Петру Лаптеву, слава!» Хотя церковный причт и был в хороших отношениях с Петром Ефимовичем, но всё же по городу пошел шум о купеческой шутке, и, чтобы заглушить этот шум, Лаптев долго звенел мошной.

Любил Лаптев и покутить, любил женщин и всегда имел одну – а то и двух – на содержании. Добывал он их в Москве в кондитерских и швейных магазинах, Купит девочку, привезет ее к себе в город, устроит ей квартирку и аккуратно каждую субботу и среду посещает ее. А когда она ему надоедала, он ее или другому любителю передавал, или просто стращал полицией, и девочка сама уходила от него. Среди купечества Лаптев почетом не пользовался. Как с денежной силой, с ним, разумеется, считались, даже побаивались Петра Ефимовича, но от дружбы с ним сторонились, считая его «фармазоном» и скандалистом. Он же относился к купцам с явной насмешкой и презрением.

– Дикие люди! – говорил он про них. – Ничего не понимают! После шампанского селедку могут жрать… А которые и благочестивы, так это оттого, что трусят согрешить…

В огромных комнатах у Петра Ефимовича на стенах висели картины масляными красками, изображавшие голых женщин; на подзеркальниках стояла бронза, и вообще было много блеска, резавшего глаза. В зале стоял дорогой рояль и несколько музыкальных ящиков.

Зимою у него часто собирались гости. Это были артисты местного театра, судебные пристава, разорившиеся помещики и даже просто какие-то странные личности.

Они говорили басами, могли очень много пить и есть, с наслаждением и счастливо играли в карты, и хотя фигуры у них были гордые, а манеры – благородные, однако они не обижались, когда хозяин в глаза называл их «шушерой». Бывали и женщины – артистки из театра и еще какие-то вдовы, всегда немножко подкрашенные, шикарно одетые и очень веселые. Все эти люди, собравшись в доме большой и шумной толпой, пили, ели, пели, танцевали и играли в карты целые ночи напролет.

Жена Лаптева – Матрена Ивановна – и его единственная дочь, Надя, учившаяся в пансионе, конечно, стояли в стороне от этой жизни, у них в доме была своя половина. Матрена Ивановна давно уже махнула на мужа рукой и лишь иногда с сокрушением говорила кому-нибудь из своих подруг:

– Слышала, матушка, мой-ёт кобель жирный опять новую мамзельку привез себе? Привез, мать моя, привез, бесстыжий! Уж помяни ты мое слово – оберут они его, мамзельки эти, ох, оберут! Растранжирит с ними весь капиталишко…

Но она почти не вмешивалась в жизнь мужа. Она любила покушать, попить чайку, помолиться богу, У нее была своя компания из таких же, как она сама, пожилых и благочестивых купчих: она смаковала с ними наливки, ездила по монастырям на богомолья и тоже нескучно жила.

Петр Ефимович относился к жене с насмешливой почтительностью. Когда она начинала обличать его зазорное поведение, он с улыбкой слушал ее и молчал до поры, пока она не надоедала ему, а когда надоедала, то говорил ей:

– В рассуждениях ваших, благочестивая Матрена Ивановна, как в скрипе тупой пилы, никакой музыкальности, смысла нет… Каким таким идеям можете вы научить меня, человека современного, если у вас в голове нет никакого строя? Слушать вас я могу только из великодушия и моей гуманности, но так как вы мне уже надоели…

Он топал ногой в пол и, указывая на дверь, зычно кричал жене:

– М-марш на задний стол к музыкантам!

Она уходила, ругаясь. Иногда Лаптеву некогда было говорить красноречиво, и он говорил просто:

– Ты, кулебяка! Пошла к черту! А то…

Она уж не дожидалась конца его речи…

А Надя жила под надзором фрейлен Гаген, рижской немки, рекомендованной содержательницей пансиона, и котором Надя училась. Это была девица лет сорока, высокая, толстая, с большим красным носом. Она прекрасно говорила по-русски, даже без акцента, и тоже очень любила покушать и выпить домашней наливки. С Матреной Ивановной у нее установились прекрасные отношения.

Старуха почему-то назвала немку Феней и хотя сначала всё доказывала ей, что она некрещеная еретица и ежели не окрестится в русскую веру, то после смерти попадет в ад, но скоро привыкла к ней до того, что, даже отпуская ее от себя к Наде, напутствовала:

– Уж ты скорее там, Феня, скучно мне без тебя… Не больно уж мучай девку-то… Что, в самом деле, ведь нам наука-то для приличиев нужна, а не то, чтобы что… Мы люди не бедные какие. Для нас бы можно уж, чай, и не каждый день уроки-то задавать. Ты скорее, Феня.

И Феня никогда не заставляла себя долго ждать.

Шум и запах жизни, которой жил отец, проникал и в те комнаты, где жила Надя со своей подругой Лидой, сиротой, дочерью какого-то чиновника. Эту Лиду Лаптевы взяли в дом для развлечения дочери, которой было скучно жить одной. По ночам, когда мать и Феня засыпали, девушки, лежа в постелях, чутко прислушивались к музыке и шуму в комнатах отца. Вокруг них безмолвно вздрагивали тени от огня лампады, зажженной у образов, густой храп спящей немки мешал им спать и пугал их. А из комнат отца доносились взрывы смеха, звуки музыки, и девушки знали, что там светло, весело, нарядные барыни танцуют с ловкими кавалерами, и смеются, и поют песни… Воображение подруг возбуждалось, и они начинали шёпотом разговаривать о том, что делается в передней половине дома… И вот однажды они захотели увидеть в действительности эту сказочно интересную жизнь. Встав с постель в одних рубашках, они прикрылись одеялами и, выйдя в коридор, упросили бойкую горничную Сашу показать им, что делается у отца. Горничная спрятала их в темную комнату, где стояли шкафы с платьем, и указала им щель в переборке комнаты, под потолком. Девушки забрались на один из шкафов и увидали с него много такого, от чего у них краснели щеки, захватывало дыхание и по телу пробегала странная дрожь. С этой поры каждый раз, когда у отца собирались гости, обе подруги шли в темную комнату и сидели в ней на шкафе, с трепетом и жадностью глядя в отверстие, расширенное услужливой горничной, для которой было и приятно и выгодно доставлять барышням это удовольствие.

Матрена Ивановна и Феня спали крепко, горничная была ловка, девочки осторожны, и ничто не мешало им наслаждаться созерцанием кутежей Петра Ефимовича. Наде в эту пору было пятнадцать лет. Лида была на два года старше ее. Однажды они видели и слышали такую сцену: отец Нади предложил одной из дам двести рублей за то, чтоб она, обнажив грудь до пояса, протанцевала русскую. Дама, высокая и стройная красавица, спросила за это пятьсот. Лаптев поторговался, но дал ей пять радужных бумажек. И тогда девушки увидели, как полуголая женщина плясала среди толпы мужчин, молчаливо смотревших на нее, и видели, как сверкали глаза мужчин. А потом, когда женщина, кончив пляску, остановилась среди комнаты, гордо подняв голову, они слышали страстный, оглушительный рев восторга… Они убежали, охваченные сильным, неведомым им чувством, и всю ночь не могли заснуть.

У девушек была своя большая комната. Матрена Ивановна позволяла дочери приглашать к себе подруг из пансиона, и подруги бывали у Нади каждый день по две, по три, по пяти. Всё это были купеческие дочери, полные, сытые, хорошо понимавшие силу денег. С ними являлись их братья – ученики гимназии и реального училища, краснощекие парни, курившие папиросы. Они приносили с собой коробки шоколадных конфект с ромом и ликерами и угощали барышень.

Потом в зале играли в жмурки, танцевали, дурачились. Зимою Надя с подругами часто бывала в театре, на вечерах, пировала на свадьбах, ходила на каток, ездила кататься на тройках, – все это разрешалось ей… В доме Петра Ефимовича Лаптева всем жилось весело.

И вот в разгаре этой жизни Лаптев умер от воспаления легких. Однажды в жаркий летний день, придя откуда-то домой разгоряченный и потный, он выпил квасу со льдом, а через пять дней после этого уже лежал в зале на столе, весь синий, раздувшийся, страшный.

Когда Петр Ефимович умер, его жена в ужасе всплеснула руками и закричала на весь дом:

– Батюшки! Что мы будем делать-то? Сироты остались горемычные, – батюшки! Ограбят ведь нас теперь, обворуют нас, сиротиночек!

И уже потом начала с воем причитать по муже:

– Ра-азлюбе-езный ты мо-ой Пет-ру-ушечка-а! И на-а кого-о это ты по-окинул жену с до-очерью? Да уж и как теперь на-ам на све-ете жи-ить?

Знакомые слушали ее вопли и с одобрением говорили:

– Ишь ведь как убивается!

Надю смерть отца тоже страшно испугала. Когда из груди отца вырвался последний вздох и его жирное тело, вздрогнув, замерло, она широко раскрытыми глазами взглянула на его потемневшее лицо с раскрытым ртом, истерически завизжала и бросилась вон из спальни отца. Прибежав в свою комнату, она уткнулась там головой в угол и, охваченная дрожью ужаса, просидела так почти час. Потом, когда к ней пришла Лида и стала отпаивать ее водой, она, оглядываясь вокруг безумными глазами, начала шептать:

– Страшно! Страшно! Я тоже умру, Лида… ох! Спрячь меня…

По комнатам дома разливался заунывный вой Матрены Ивановны, бегала прислуга, и все звуки казались неестественно громкими.

– Спрячь меня, Лидочка, – дрожащим голосом просила Надя подругу, крепко обнимая ее. Лида с трудом вырвалась из судорожных объятий и убежала за доктором.

Пришел Петр Кириллович Кропотов, усадил Надю на кушетку и, сам усевшись рядом с нею, стал внушительно уговаривать девушку:

– Ай, ай, ай, какое малодушие! Разве можно так пугаться, разве это не стыдно? Человек должен спокойно выносить удары судьбы. Надо знать, что смерть – явление вполне законное и ничто живое не может избежать се.

Высокая фигура доктора в изящном сюртуке, его красивое лицо с пышной бородой, твердый и самоуверенный взгляд его глаз-всё это постепенно успокаивало Надю, и уже вскоре она недовольно и тоскливо заметила ему:

– Как неприлично воет мамаша!

А вскоре пришла портниха, чтобы спросить о чем-то по поводу траурных костюмов, потом явились подруги, знакомые, и все хотели знать, как умер Петр Ефимович, и всем нужно было рассказывать об этом. Лишь ночью, под тихое журчание голоса монашенки, читавшей у гроба псалтирь, Надя снова ощутила страх и задумалась об отце. С тяжелым недоумением в душе она задала себе вопрос – что же теперь будет, как эта смерть отзовется на ее жизни?

До этого дня она видела отца каждый день, но почти всегда мельком. Он называл ее Наденькой, иногда целовал в щеки, часто дарил ей красивые и ценные веши, давал денег. Последние годы он говорил ей с усмешкой:

– А ведь замуж пора, Наденька? Хочется замуж-то? Погоди немножко, скоро я это дело настрою. Свадьбу-то какую сыграем – батюшки мои!

И он сладко прищуривал глазки. Надя не могла бы точно сказать – хочется ей замуж или нет, но мысль о свадьбе всегда приятно раздражала ее.

Свадьбы она очень любила, но никто из знакомых кавалеров не нравился ей. И, когда она думала, что после свадьбы необходимо жить иначе, чем теперь, в других комнатах, с другими людьми, а главное всю жизнь с одним из тех молодых людей, которые ухаживали за него, – ей становилось неловко, неприятно, и свадьба даже немного пугала ее. Из мужчин ей больше всех нравились студенты, гимназисты и юнкера. Они и веселые, и танцуют хорошо, и говорят просто, всё о таких приятных вещах – о подругах, прогулках, театре, некоторые даже пишут стихи…

– Чай, тебе уж нравится какой-нибудь этакий Евгений Онегин или, примерно, Ленский? – спрашивал отец.

Ей нравился и тот и другой, хотя она находила, что брюки у обоих смешные и даже неприличные. Нравился ей и Валентин, когда он ползал по сцене, проколотый шпагой Фауста. И вообще на сцене ей нравились все артисты, говорившие о любви громко и с этакими отчаянными жестами. Она всегда приятно вздрагивала, когда влюбленный актер падал на колени перед возлюбленной, изо всей силы стукаясь костями по доскам сцены. Но, встречая их на улице или у отца, она видела, что щеки у них синие, под глазами метки, и что они во всем ведут себя, как самые обыкновенные люди, а водку пьют даже жаднее обыкновенных людей.

И на вопрос отца она однажды ответила:

– Никто мне не нравится… И все эти Онегины только из ложи хороши…

– Дурочка! Я тебя спрашиваю про настоящих людей, а не про актеров.

Актер – он для увеселения живет, и нам до него нет дела… Я спрашиваю – не приглянулся ли тебе какой-нибудь маркиз Поза из купеческого звания?..

В то время из настоящих людей Наде нравился гимназист восьмого класса Рубанович, сын члена окружного суда, стройный юноша с маленькими черными усами. Он играл героев в любительских спектаклях и великолепно танцевал все танцы. Но Надя ни слова не сказала отцу про него.

В ней рядом с наивностью уживалось очень широко знание дурных сторон в людях. И теперь, думая об отце, она вспомнила, как однажды в церкви за всенощной Лида, указав ей глазами на красивую молоденькую брюнетку, шепнула:

– Новая твоего отца… Тоже Надей зовут…

Она посмотрела на девушку, и ей стало обидно за себя, – в ушах «новой» сверкали серьги из прекрасных рубинов. А она вот уже давно просит папашу купить ей рубины, но безуспешно. Ей всегда показывали содержанок отца, и они, красивые, роскошно одетые, часто вызывают у нее чувство зависти и недовольства отцом. Матрена Ивановна тоже при ней открыто обсуждала отцовы вкусы:

– Мой-ет кобель сменил свою толстую тетеху на фитюльку какую-то рыженькую… В раззор раззорят его, старого пса, девчонки эти…

В познании жизни Наде очень помогала подруга Лида. Она всегда всё знала о делах Петра Ефимовича и всё подробно передавала его дочери.

Последнее время она ненавидела Лаптева и, не скрывая этой ненависти, с наслаждением рассказывала Наде о его похождениях.

Лежа в постели и чутко прислушиваясь к чтению псалтиря, Надя долго не спала, всё думая об отце, и наутро проснулась хотя печальной, но совершенно спокойной. За панихидами и во время похорон она много плакала, но уже на поминках снова была спокойна. Через несколько дней она с удивлением убедилась, что смерть отца не внесла в ее жизнь никаких перемен, кроме обязанности носить прекрасно сшитые, дорогие траурные костюмы. А еще через некоторое время она начала замечать, что все люди, начиная с прислуги и кончая доктором, стали относиться к ней как-то особенно, и это особенное отношение было очень приятно ей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации