Электронная библиотека » Малькольм Брэдбери » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 21:57


Автор книги: Малькольм Брэдбери


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Автостоянка – пещера с низким потолком, безлюдная – место, предназначенное исключительно для машин; снаружи зa безоконным парапетом виднеется распростертый внизу город, Кэрки вылезают из фургона; они идут рядом по неровному, в масляных пятнах полу к безликим металлическим дверям лифта. Барбара говорит:

– Твое радостное возбуждение меня не заражает.

Говард нажимает кнопку, лифт полязгивает в шахте. Двери раздвигаются. Кэрки входят. На стенках аэрозольные граффити: «Арго», «Бут-Бойз», «Гэри – король». Они стоят рядом, кабина идет вниз, она останавливается, и Кэрки выходят. Длинный, выложенный плиткой коридор ведет в сторону центра; у стен ярко озаренного коридора – человеческие экскременты. Кэрки выходят на четкую площадь среди высоких зданий. Торговый центр весь состоит из прямых углов; он награжден архитектурной премией. Длинные стеклянные фасады, витрины супермаркетов, кулинарий, бутиков, привычных универмагов, демонстрирующие экономику изобилия; в витринах «Сейнсбериз» царит симметрия консервных банок и рулонов туалетной бумаги; яркие пятна света и тени меняют расцветки свитеров и рубашек, платьев и юбок в бутике «Снова жизнь». Открытое пространство посередине выложено многоцветными булыжниками; среди булыжников по некой сложной, не поддающейся расшифровке системе торчат миниатюрные новые деревца, только что посаженные, с миниатюрными подпорками. В небьющем фонтане – кучки мусора. Кэрки делят предстоящую задачу пополам – половина тебе, половина мне. Барбара направляется к автоматическим стеклянным дверям «Сейнсбериз», которые при ее приближении автоматически раздвигаются и смыкаются снова, когда она входит внутрь; Говард идет дальше к винному супермаркету, носящему название «Ваш винный погреб» и предлагающему исключительный выбор по исключительным ценам. Он входит внутрь под яркими прожекторами; он стоит под зеркалами против воров и рассматривает бутылки с вином, небрежно сваленные в проволочные корзины. Он идет к небольшому прилавку в глубине зала. Продавец смотрит на него; он молод, бородат и одет в темно-бордовый пиджак с желтым значком «Улыбка» на лацкане, который позволяет его лицу хранить крайне насупленное выражение. Говард с удовлетворением замечает это негодование наемного работника, это символическое сопротивление. Он покупает пять дюжин литровых бутылок дешевого красного вина; он ждет, пока продавец уходит на склад и вывозит оттуда в проволочной тележке штабель больших картонных коробок. Он просит на прокат двенадцать дюжин стаканов.

– Мы их в прокат не даем, – говорит продавец.

Говард предается процессу убеждения; он источает сочувствие, он приглашает продавца на вечеринку, он получает стаканы. Продавец нагружает картонками со стаканами другую тележку. Говард катит первую тележку через пустое пространство в середине торгового центра по разноцветному булыжнику мимо сухого фонтана по выложенному плиткой коридору к лифту; он поднимается на лифте и складывает картонки в фургон. Он возвращается с пустой тележкой; он катит вторую тележку на автостоянку, а потом возвращается в магазин. Когда он вновь добирается до фургона, то не находит там Барбары. Он стоит возле фургона, ключи свисают с его пальца в пещере с низким потолком, безлюдной, среди сплошных бетонных простенков, неровных поверхностей, прямых углов воздуха и пространства, света и мрака. Он смотрит наружу через безоконный парапет на топографию города. Внизу – развороченные пустоты, где строятся скоростные шоссе и новые жилые кварталы; за ними встают скорлупы отелей, административных зданий, многоквартирных домов. Имеются два Водолейта: нереальный туристический город вокруг порта и нормандского замка с великолепными квартирами и дорогими барами, сувенирными лавочками и выкрашенными в розовый цвет особняками XVIII века; и реальный город с урбанистическими язвами и подновлением, социальными напряженностями, дискриминацией и битвами между домовладельцами и жильцами, где обитают Кэрки. С одной стороны он видит кварталы великолепных квартир, готовых к

заселению, но в основном пустующих, с превосходно оборудованными кухнями и коврами от стены до стены и балконами, ориентированными на горизонт; с другой стороны стоят башни муниципальных квартир, теоретически однотипных, заполненных, будто записная книжка инспектора социального обеспечения, разведенными женами, незамужними матерями, остающимися без присмотра детишками.

Это топография сознания; и его сознание выводит из этого социальный контраст, образ конфликта и оппозиции. Он смотрит сверху вниз на город; с его пальца свисают ключи; он заселяет хаос, упорядочивает беспорядок, ощущает напряжение и перемены.

Со стороны побережья в сторону Хитроу летит «Боинг-747»; грохот его двигателей раскатывается по пещерам автостоянки, эхом отражаясь от металла машин. В углу бетонного царства со скрипом раздвигаются двери лифта, кто-то выходит на гулкий пол. Это Барбара идет к нему в своем белом длинном дождевике; она несет две красные битком набитые сумки. Ее фигура – цветовой мазок, движущийся по серому цементу. Он смотрит, как она проходит протяженности света и тени. Она подходит к фургону и открывает заднюю дверцу; поверх картонных коробок она укладывает сумки с французскими хлебами и сырами.

– Хватит? – говорит она. – Конечно, будь их пять тысяч, ты мог бы умножить количество приглашенных.

Говард открывает дверцу водителя и садится за руль; он открывает другую дверцу, чтобы Барбара могла сесть на переднее сиденье. Она садится; она пристегивает ремень безопасности. Ее лицо в затененных местах очень темно. Он включает мотор, задним ходом выезжает со стоянки. Барбара говорит:

– Ты помнишь Розмари?

Говард спускается по винтовому пандусу с кодом из лампочек и стрелок; он говорит:

– Та, которая живет в коммуне?

– Она была в «Сейнсбериз», – говорит Барбара. Фургон спускается по пандусу, круто беря повороты.

– И ты пригласила ее на вечеринку, – говорит Говард.

– Да, – говорит Барбара, – я пригласила ее на вечеринку.

Теперь они на уровне земли; Говард поворачивает фургон к выезду, к яркому мокрому свету дня.

– Ты помнишь мальчика, с которым она жила? – спрашивает Барбара. – У него еще была татуировка на тыльной стороне ладони.

Через параллелограммы света и воздуха, света и мрака они движутся к светлой площади.

– По-моему, нет, – говорит Говард.

– Да помнишь же, – говорит Барбара. – Он был на одной нашей вечеринке перед самым летом.

– Ну и что он? – говорит он; перед ним опущенный красный шлагбаум.

– Он оставил записку для нее на столе, – говорит Барбара. – Потом прошел в сад, в старый сарай и удушил себя веревкой.

Говард высовывается в окно и отдает билет вместе с монетой вахтеру, который сидит напротив них и над ними в стеклянной будочке.

– Так-так, – говорит Говард. – Так-так. – Вахтер дает Говарду сдачу, красный шлагбаум перед ними поднимается. – Когда? – спрашивает Говард, включая скорость.

– Два дня назад, – говорит Барбара.

– Она очень расстроена? – спрашивает Говард.

– Она похудела, побледнела, и она плакала, – говорит Барбара.

Говард осторожно вливает фургон в транспортный поток часа пик.

– Ты расстроена? – спрашивает Говард.

– Да, – говорит Барбара. – Это меня расстроило. Поток застопоривается.

– Ты же совсем его не знала, – говорит Говард, поворачиваясь к ней.

– Все эта записка, – говорит Барбара.

Говард сидит за рулем, застряв в заторе, и смотрит на движущийся коллаж.

– И что в ней было? – спрашивает он.

– В ней написано только: «Это глупо».

– Вкус к лаконичности, – говорит Говард, – а причина? Ситуация с Розмари?

– Розмари говорит, что нет, – говорит Барбара. – Она говорит, что им было на редкость хорошо вместе.

– Я не в силах вообразить, чтобы кому-то было хорошо с Розмари, тем более на редкость, – говорит Говард.

Барбара смотрит прямо перед собой в ветровое стекло. Она говорит:

– Она говорит, что он видел во всем абсурд. Даже ощущение счастья считал абсурдом. И «глупо» относится к жизни вообще.

– Жизнь вовсе не глупа, – говорит Говард. – Она, возможно, чистый хаос, но она не глупа.

Барбара пристально смотрит на Говарда; она говорит:

– Тебе бы хотелось поставить его на место? Он же мертв. Фургон проползает несколько дюймов вперед. Он говорит:

– Никуда ставить его я не собирался. С ним происходило что-то свое.

– Он думал, что жизнь глупа, – говорит Барбара.

– Черт, Барбара, – говорит Говард, – тот факт, что он покончил с собой, не превращает его записку во вселенскую истину.

– Он написал это, – говорит Барбара, – а затем убил себя.

– Я это знаю, – говорит Говард, – такова была его точка зрения. Его экзистенциалистский выбор. Он не улавливал смысла в происходящем вокруг и потому счел происходящее глупым.

– Странно быть экзистенциалистом, – говорит Барбара, – когда тебя не существует.

– Именно факт прекращения нашего существования и предоставляет нам экзистенциалистский выбор, – говорит Говард, – таков изначальный смысл слова еще на латыни – существовать.

– Спасибо, – говорит Барбара, – спасибо за консультацию.

– В чем дело? – спрашивает Говард. – Ты позволила абсурдизму увлечь себя? А вон и регулировщик.

Затор расстопоривается. Говард отпускает сцепление. Барбара смотрит прямо перед собой сквозь ветровое стекло на движущиеся машины выше по склону. Через минуту она говорит:

– Это все?

– Что – все? – спрашивает Говард, продвигаясь вперед странными зигзагами, которые выведут его через все уличные полосы к их тощему и высокому дому.

– Все, что ты способен сказать, – говорит Барбара, – все, что ты способен подумать.

– А что ты хотела бы, чтобы я думал, чего я не думаю? – спрашивает Говард.

– Неужели тебя не беспокоит, что многие наши друзья чувствуют теперь то же? – спрашивает Барбара. – Делают теперь то же? Что они ощущают усталость и безнадежность? Или это наш возраст? Или политический азарт угас? В чем дело?

– Он не был другом, – говорит Говард, – мы же едва были с ним знакомы.

– Он приходил на вечеринку, – говорит Барбара. Говард, направляя фургон вниз по склону, поворачивается и смотрит на нее.

– Послушай, – говорит он, – он пришел на вечеринку. Он был накачан наркотиками. Они с Розмари творили вместе какую-то сумасшедшую магию, то, на что кидаются хиппи, когда кайф переходит в бред. Он все время молчал. Мы не знали, какие у него проблемы. Мы не знали, что именно кажется ему абсурдом. Мы не знали, куда они с Розмари отправляются.

– Ты помнишь, когда люди вроде нас не думали, что жизнь глупа? – спрашивает Барбара. – Когда все было распахнутым и раскрепощенным, и мы все что-то делали, и революция ожидалась на следующей неделе? И нам было меньше тридцати, и мы могли полагаться на нас?

– И сейчас все так же, – говорит Говард, – люди всегда появляются и исчезают.

– Неужели правда это так? – спрашивает Барбара. – Тебе не кажется, что люди устали? Ощутили проклятие в том, что делают?

Говард говорит:

– Мальчик умирает, а ты превращаешь это в знамение времени.

Барбара говорит:

– Говард, ты всегда все выворачивал в знамения времени. Ты всегда говорил, что время всегда там, где мы, что другого места нет. Ты жил на привкусе и модах мироощущения. И точно так же этот мальчик, который пришел на одну из наших вечеринок, и у него на руке была голубая татуировка; он накинул себе веревку на шею в сарае. Он реален или нереален?

– Барбара, ты просто в подавленном настроении, – говорит Говард, – прими валиум.

– Прими валиум. Устрой вечеринку. Сходи на демонстрацию. Пристрели солдата. Устрой заварушку. Переспи с другом. Вот твоя система решения всех проблем, – говорит Барбара. – Всегда блестящее радикальное решение. Бунт в качестве терапии. Но разве мы все это уже не испробовали? И разве ты не замечаешь некоторой сумеречности в нашем

былом?

Говард оборачивается и смотрит на Барбару, анализируя эту ересь. Он говорит:

– Возможно, теперь существует мода на провалы и отрицания. Но мы не обязаны ей следовать.

– А почему? – спрашивает Барбара. – В конце-то концов ты следовал каждой моде, Говард.

Говард сворачивает на их полукруг; бутылки побрякивают в глубине фургона. Он говорит:

– Не понимаю твоей кислости, Барбара. Тебе просто нужно какое-нибудь занятие.

– Уверена, ты найдешь способ меня им обеспечить, – говорит Барбара. – Беда только в том, что занятий я от тебя получила уже с избытком и с меня достаточно.

Говард останавливает машину; он кладет руку на бедро Барбары. Он говорит:

– Ты просто отключилась, детка. Все по-прежнему происходит. Ты почувствуешь себя снова хорошо, стоит тебе включиться.

– По-моему, ты не понимаешь, о чем я тебе говорю, – говорит Барбара. – Я говорю, что твоя упоенная вера в то, что что-то происходит, больше меня не успокаивает. Господи, Говард, как, как мы стали такими?

– Какими? – спрашивает Говард.

– Стали до такой степени зависеть от того, что что-то происходит, – говорит Барбара, – устраивать такие представления.

– Могу объяснить, – говорит Говард.

– Не сомневаюсь, – говорит Барбара, – но, пожалуйста, не надо. Ты прямо в университет?

– Я же обязан, – говорит Говард, – начать семестр.

– Начать заварушку, – говорит Барбара.

– Начать семестр, – говорит Говард.

– Ну, так я хочу, чтобы ты до начала помог мне выгрузить все это.

– Само собой разумеется, – говорит Говард. – Ты забери закуску, а я перетащу вино.

И вот Кэрки вылезают из фургона и заходят сзади и выгружают все, что там лежит. И вместе вносят сыр, хлеб, сосиски, стаканы и большие красные бутылки в картонках в сосновую кухню. Они раскладывают их на столе, внушительный ассортимент снеди, уже готовой, ожидающей вечеринки.

– Я хочу, чтобы ты вернулся к четырем и помог мне с этим весельем, которое мы заквашиваем, – говорит Барбара.

– Попытаюсь, – говорит Говард. Он смотрит на вино; он возвращается к фургону. Потом садится за руль и едет через город к университету.

II

Кэрки, бесспорно, новые люди. Но если некоторые новые люди просто рождаются новыми людьми, естественными соучастниками перемен и истории, Кэрки обрели этот статус не столь легко, а ценой усилий, гибкости и сурового опыта; и если вас интересует, как узнать их, ощутить, то – как объяснит вам Говард – из всех фактов, их касающихся, именно этот наиболее важен. Кэрки ныне полноправные граждане жизни; они претендуют на свои исторические права; но они не всегда были в положении, позволяющем претендовать на них. Ибо они не родились детьми буржуазии с ощущением вседоступности и власти распоряжаться, и они не выросли здесь, в этом сверкающем приморском городе с его молом и пляжем, его фешенебельными особняками и легким контактом с Лондоном, контактом с наиновейшими стилями и богатством. Кэрки, и он, и она, росли на закопченном, более жестком севере в респектабельной верхней прослойке рабочего класса в сочетании с антуражем нижнего эшелона среднего класса (Говард отполирует для вас данное социальное местоположение и объяснит двойственность, заложенную в самой его сути); и когда они только познакомились и поженились, лет двенадцать назад, они были совсем иными людьми, чем нынешние Кэрки, – робкой замкнутой парой, подавленной жизнью. Говард был стандартным продуктом своих обстоятельств и своего времени, то есть пятидесятых: мальчик на стипендии, серьезный, ответственный, начитанный

в пределах школьной библиотеки, косо смотревший на спортивные игры и человечество, который поступил в университет Лидса в 1957 году исключительно благодаря академическим стараниям, изнурительным стараниям, обошедшимся ему, правду сказать, в бледность лица и интеллекта. Барбара от природы отличалась большей быстротой ума, да иначе и быть не могло, поскольку от девочек из такой среды академических успехов специфически не требовали, и она из своей женской школы попала в университет не из-за упорного туда стремления, как Говард, но благодаря ободрению и советам благожелательной учительницы языка и литературы, которая, будучи социалисткой, высмеивала ее сентиментально-честолюбивые помыслы стать образцовой женой и матерью. Даже в университете они оставались робкими людьми, фигурами, далекими от политики в неполитическом неагрессивном антураже. Одежда Говарда в те дни всегда умудрялась выглядеть старой, даже когда была с иголочки новой; он был очень худым, очень блеклым, и ему неизменно оказывалось нечего сказать. Он специализировался по социологии, тогда все еще отнюдь не популярной и не престижной дисциплине, собственно говоря, дисциплине, которую почти все его знакомые считали тяжеловесной, насквозь немецкой и скучной. Пальцы у него были темно-желтыми, проникотиненными из-за того, что он курил «Парк-Драйвз» – его единственная поблажка себе или, как он называл ее тогда словом, которое затем выбросил из своего лексикона, – его порок; а его волосы, когда он нерегулярно приезжал домой на уик-энды, были подстрижены – и очень коротко.

В тот период социологией он интересовался только теоретически. Он редко куда-нибудь выходил, или знакомился, или оглядывался вокруг себя, или обретал что-нибудь сверх абстрактных представлений о социальных силах, которые анализировал в своих письменных работах. Работал он со всем усердием и питался с семьей, у которой снимал комнату где-то на задворках. В то время он никогда не бывал в ресторанах и очень редко – в пивных; его родители были методистами и трезвенниками. На третьем курсе он познакомился с Барбарой, а вернее, Барбара познакомилась с ним; через несколько недель по ее инициативе она начала спать с ним в квартире, которую делила с тремя другими девушками; и убедилась, что он, как она и подозревала, никогда прежде ни в одной девушке не побывал. На этом третьем курсе они очень привязались друг к другу, хотя Говард твердо решил, что личная жизнь не должна вторгаться в его подготовку к выпускным экзаменам. Он сидел по вечерам с ней в ее квартире, читал учебники в нескончаемом безмолвии, пока наконец они не удалялись в спальню с грелкой полной кипятка и кружками желанного какао. «Мы только обнимались, чтобы согреться, – говорит Говард в последующих объяснениях. – Отношениями это ни с какой стороны не было». Однако отношения или вовсе не отношения, а порвать их оказалось очень трудно. Летом 1960 года они оба сдали выпускные экзамены, Говард блестяще, а Барбара, которая не слишком занималась предметом, по которому специализировалась, английским – и больше присутствовала при подготовке Говарда, чем готовилась сама, не слишком блестяще. Теперь, когда университет остался позади, они обнаружили, что им трудно расстаться и пойти каждому своим путем. В результате они избрали тот институт, который, как теперь объясняет Говард, представляет собой способ, каким общество в интересах политической стабильности придает перманентность случайности отношений: иными словами, они поженились. Брак был заключен в церкви, точнее в молельной, в присутствии многочисленных родственников и друзей, – формальность, чтобы ублажить их семьи, к которым они были одинаково сильно привязаны. Они устроили себе медовый месяц в Риле, отправившись туда на дизельном поезде и сняв комнату в пансионе; потом они вернулись в Лидс, так как Говард должен был приступить к работе над диссертацией. В силу своих блестящих экзаменов он был теперь аспирантом, получив грант SSRC, которого, казалось, должно было в достатке хватать на обоих. И вот он приступил к работе над своей темой, к достаточно рутинному религиозно-социологическому исследованию христа-дельфианства в Векфильде, темой, которую он выбрал потому, что в ранней молодости испытал духовное увлечение этой конфессией, увлечение, которое теперь обратил в социологическую проблему. Что до Барбары, она, естественно, стала домохозяйкой, а вернее, по ее собственному выражению, квартирохозяйкой.

Поскольку теперь они начали жить в череде малогабаритных квартирок со старомодными высокими кроватями, имеющими изголовье и изножье, и викторианскими унитазами под названием «Каскад», и плюшевой мебелью, и окнами, непременно выходившими на загнивающий садик, – эти садики, дома, пятящиеся на эти садики, переулки, магазин на углу, кинотеатр, автобусные маршруты к центру города слагались в главный горизонт и перфорированную дорожку их жизни, в предел и периметр их мира. Они извлекали определенное удовольствие из своего брака, так как он нес им ощущение «ответственности», и они часто давали знать о себе своим родителям как о дружной паре. На самом же деле после первых месяцев совместной жизни, когда сексуальное упоение, с самого начала не слишком интенсивное, начало слегка угасать и они огляделись вокруг себя, то довольно скоро начали раздражаться друг на друга, огорчаться из-за своего материального положения, изнывать от простейшей необходимости управляться с каждодневной жизнью. Жить в этом скользящем социально двусмысленном положении, в этой аспирантской бедности, этом жалком мирке без друзей было нелегко; проблемы такого существования въедались во все частности их контактов и симпатий. Говард часто говорил об этом времени «созревания» – созревание же, объяснял он позднее, когда уже предпочитал Другие слова, это ключевое понятие аполитичных пятидесятых, – и говорил о нем как о нравственной ценности, которую ставит превыше всего. Он был склонен объяснять их жизни, как очень серьезные и зрелые, главным образом потому, что они очень беспокоились, как бы не расстроить друг друга и не транжирить деньги зря; каким-то образом это сделало их Лоренсом и Фридой Лидских задворков. Вопрос же заключался в том, что, как позже они согласились, ни она, ни он ни в малейшей степени не были культурно подготовлены вести то, что Говард начал позднее называть – когда слово «зрелый» устарело из-за своих тяжких викторианских плюшевых моральных ассоциаций – «взрослыми жизнями». Они были социальными и эмоциональными младенцами с дедовской солидностью; вот как он позднее начал их рисовать, когда, уже совсем иной, возвращался мыслью к достойным любопытства их ранним личностям в первую пору этого слишком поспешного брака. В общепринятом смысле они были ничем; они мучительно влачили скучнейшее из существований. Как часто Барбара, расстроенная невозможностью купить за один раз две банки фасоли или два куска мыла, садилась в их старое красное плюшевое кресло и плакала из-за денег. Как они ни соблюдали вид добродетельной бедности, она невольно разделяла любовь своей матери к обладанию «вещами»: хороший гарнитур из трех предметов для гостиной, кухонный буфет с ломящимися от изобилия полками, белая скатерть на обеденном столе по праздничным дням. Что до Говарда, хотя он и говорил о зрелом поведении, но в основном применял это понятие к очень серьезным беседам и к книжным аргументам; он не стряпал, ничего не делал по дому, был слишком застенчив, чтобы ходить за покупками, и не замечал ни единой из тревог Барбары.

То есть Кэрки тогда, собственно, не были Кэрками; они были очень замкнутыми людьми почти без друзей, наивными и молчаливыми друг с другом. Они не обсуждали никаких проблем – главным образом потому, что не относили себя к людям, имеющим проблемы; проблемы были уделом менее зрелых людей. Большую часть своего времени Барбара одиноко проводила в квартире; наводила порядок и убиралась сверх всякой меры и немножко читала без всякой системы. Их сексуальные отношения, казалось, связывали их в оптимальнейшей интимности, объясняли, почему они состоят в браке друг с другом, доказывали необходимость того, что называют браком; на самом же деле отношения эти, как они начали думать позднее, были жалкими, безынициативными – номинальное наслаждение, избавление от эрекции, осложненное их общим страхом, как бы Барбара не забеременела, поскольку во избежание зачатия они пользовались только изделиями фирмы «Дьюрекс», которые Говард робко приобретал в местной аптеке; впрочем, было и кое-что еще: раздражение, которое они вызывали друг у друга, но в котором ни он, ни она себе не признавались и о котором никогда вслух не говорили. «Мы тогда, – объяснял Говард впоследствии, когда они увидели себя, по выражению Говарда «правильно», когда эта фаза завершилась и они начали обсуждать все подобное между собой и со своими друзьями и все более ширящимся кругом знакомых, – захлопывали друг друга в капкан фиксированных личностных ролей. Мы не могли допустить личных исканий, личного развития. Это означало бы катастрофу. Мы не могли дать ход ни единой из новых возможностей, верно, детка? Вот так люди и убивают друг друга в замедленном темпе. Мы не были взрослыми». Взрослое бытие наступило много позднее; исходное положение тянулось три года, пока Говард кропотливо и исчерпывающе работал над всеми мелочами своей диссертации, а Барбара смотрела на себя в зеркала малогабаритных квартирок. Но затем они нашли себя на середине третьего десятка своей жизни, когда диссертация была завершена, а грант исчерпался и возникла необходимость подумать о следующем ходе. И примерно тогда же с ними кое-что произошло.

Что произошло? Ну, слюна у них начала выделяться быстрее, все начало обретать новый вкус. Стены ограничений, внутри которых они обитали, внезапно пошли трещинами; в них обоих запульсировали новые желания и ожидания. Их робость, их рассерженность, их раздражение начали мало-помалу исчезать, как и их старая одежда – потертые лоснящиеся костюмы Говарда, тусклые юбки и блузки Барбары, – которую они сбросили. В их взаимоотношениях и в их отношениях с другими людьми появились свежесть, новый стиль. Они начали больше смеяться и больше контактировать с другими людьми. Они исповедывались друг другу в припадках крайней откровенности и предпринимали смелые розыски в сексуальной сфере. Лежа в кровати, они без конца говорили о себе самих до трех-четырех утра; в ванной, на лестничной площадке, в кухне они начали щипать, зондировать и будить друг друга всевозможными вариантами новых страстей и сексуальных намерений. И что же все вышеперечисленное сделало с Кэрками? Ну, чтобы понять это, как Говард, неизменный любитель объяснять, неизменно объяснял, вам следовало знать чуточку Маркса, чуточку Фрейда и чуточку социальной истории; естественно, имея дело с Говардом, вам следует знать все это, чтобы объяснить что-либо. Вам следует знать время, место, среду, субструктуру и суперструктуру, состояние и детерминированность сознания, учитывая способность человеческого сознания расширяться и взрываться. А если вы понимаете все это, то поймете также, почему прежние Кэрки испарились, а новые Кэрки стали быть.

Ведь не надо забывать, речь идет о двоих, которые выросли, хотя и в двух разных северных городах – один в Йоркшире, другой в Ланкшире, – но в обстановке одинаковых классовых и моральных понятий. В обстановке рудиментарного христианства и унаследованной социальной почтительности; а это, говорит Говард, идеология общества, четко разграниченной классовой принадлежности и принятия своей принадлежности к тому или иному классу. Они, и он и она, происходили из прочных более или менее пуританских семей, социально пребывающих в непостижимой приграничной зоне между анархизмом рабочего класса и конформизмом буржуазии. Эти семьи характеризовали методизм, моральные стандарты и малые социальные ожидания; результатом явился этнос, которому мораль заменяла политику, принося с собой атмосферу самоотречения и сознательно принятых запретов. Оба они, Говард и Барбара, расширили свой кругозор благодаря школьному и университетскому образованию, но к этому образованию они сохраняли то же отношение, какое было присуще их родителям: как к средству, достойному, добродетельному, средству продвинуться в жизни, достигнуть успеха, стать еще более респектабельными. Короче говоря, они изменили свое положение, не изменив системы моральных ценностей; и они сохранили во всех мелочах кодекс моральных запретов, порядочности и законопослушности. Их учили быть взыскательными, но взыскательными они были только друг к другу, а не к среде или к обществу; и в своих внутренних оценках они все еще сохраняли надежные, но ограничивающие личность, нравственные нормы их семей. Они никогда не просили и никогда не получали. Таким образом, говорит Говард, природа их психологической ситуации и проистекающая из нее природа их брака более чем очевидны и неизбежны. Они поженились, как совершенно очевидно при просвещенном взгляде на прошлое с современной взрослой точки зрения, чтобы воссоздать именно ту семейную ситуацию, в которой выросли они сами. Но проделали они это в совершенно иных исторических условиях, чем те, которые определил выбор, сделанный их родителями. Если бы они посмотрели вокруг, то увидели бы, что энергия социальной свободы изменила мир; им следовало всего лишь начать претендовать на более полное историческое гражданство. Доступ вовсе не был прегражден так категорично, как они считали, – во всяком случае для людей им подобных, избранных для элитарных привилегий, имеющих возможность открывать другим людям доступ к этим привилегиям, превратить их во всеобщие. А в результате они предавали себя и всех других тоже. «Мы были вселенской катастрофой», – говорит Говард теперь.

Вот так брак Кэрков превратился в тюрьму, в помеху росту, а не в содействие ему. Барбара, с чьим образованием было покончено, тут же перекрыла все свои возможности и регрессировала в стандартную женщину, дорейховскую женщину, настроенную только на ведение домашнего хозяйства. Результатом явился характерный синдром относительной фригидности, подавляемой истерии, стыда, внушаемого собственным телом с последующим физическим и социальным отвращением к себе. Что до Говарда, его задачей было прогрессировать и усердно работать, чтобы угождать другим и не допускать ничего радикального, негативного или личного. Он придерживался этой системы истового трудолюбия, чтобы угождать тем, кто социально стоял выше него, но кроме того, даже и собственной жене. «Я приходил домой, – говорит он теперь, – и показывал ей черновики моей диссертации, на которых мой руководитель ставил пометки: «Гораздо, гораздо лучше», и ждал, чтобы она… сделала бы – что? Купила мне велосипед за хорошую успеваемость?» Но так вряд ли могло продолжаться долго, и наступил конец. Ведь Кэрки вращались в мире, в котором их пресный конформизм все больше выглядел нелепым, где успешное самоподавление выглядело тем, чем было на самом деле, – безвольной уступчивостью общепринятому, духовным самоубийством. Исторические условия менялись; весь мир находился в процессе преобразования, революции нарастающих ожиданий, больше утверждаясь, требуя больше, раскрепощали себя. «Наша перемена просто должна была произойти, – говорит Говард. – Путы ослабевали во всех сферах – классы, секс, рабочая этика и так далее и тому подобное. И человек взрывается. Наконец, он должен осознать собственную перемену». «И женщина», – говорит Барбара. И в самом деле, как высокопорядочно скажет вам Говард, Барбара первой разбила скорлупу в то решающее лето, решающее для них лето 1963 года. Это был год социальных сдвигов; Говард, когда остальные разойдутся, а вы задержитесь, может подробно перечислить явные симптомы в столь различных сферах, как популярная музыка, политические скандалы, политика стран третьего мира, споры из-за заработной платы в промышленном секторе – все это, взятое вместе, и делало этот год таким. В капкане квартиры несчастная, сбирая с толку, постоянно чем-нибудь перекусывая, а потому толстея, Барбара первой заметила изначальное противоречие. «Она прозондировала себя», – говорит Говард. «Не совсем так, – говорит Барбара откровенно, – прозондировали меня». – «Совершенно верно, – говорит Говард, – на чисто внешнем уровне тебя трахнули».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации