Электронная библиотека » Маргарита Хемлин » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Дознаватель"


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 01:42


Автор книги: Маргарита Хемлин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Старик, который интересовался, или я не аид, смотрел на меня в упор своими бельмами. То есть глаза у него вроде зрячие, но и в то же время невидящие. Неприятно.

Я на весь рот улыбаюсь и выхожу на двор.


Мужчины курят, дети шныряют, женщины таскают глиняные миски с летней кухни в дом. Время – к темноте.

Я – к калитке боком, боком. Осанистый, который отвечал мне тостом, крикнул в мою строну:

– Товарищ, не спешите! У нас еще не кончилось! Понравилось вам?

– А как же. Сильно. И угощенье сладкое, и водочка горькая, как говорится.

Мужчина подошел вплотную, положил руку на плечо:

– Вот так, товарищ. Вот так. Свадьбу играем всем Остром.

Я пошутил для легкости:

– Поздновато невеста с женихом собрались. Им бы детей в школу вести, а они только записываются.

Мужчина закивал:

– Так у них и были дети. И у нее, и у него. И муж у нее был. И у него жена тоже. Немцы убили с полицаями. А вы с каких краев?

– Нездешний.

– Я точно вижу – военный! Правда ж?

Я неопределенно мотнул головой.

Мужчина заспешил сказать:

– Не спрашиваю, ничего не спрашиваю. Понимаю. Сам воевал. А до войны на ответработе. Теперь вот… Но ничего. Не жалуюсь. Я с пониманием. Ночуйте у нас.

И протянул мне руку для знакомства:

– Файда Мирон Шаевич. Заведую культпросветработой. Верней, временно завхозом в клубе… Сейчас сильно культура нужна людям. После всего.

Я руку пожал.

Подбирал имя для представления, а тут распахнулась калитка и новые, запоздавшие гости зашли на двор с громкими криками приветствия.

Опять загиркотали, засмеялись кругом. Я юркнул за забор, на улицу.


И что за нация такая! Допустим, твоих поубивали. И детей. А ты свадьбу гуляешь. На глазах у всех. И все тоже хороши. Пьют, жрут. На аккордеоне пиликают – жилы тянут.

Во мне, будем откровенны, говорила злость. Но я себя не сдерживал.

Не сегодня завтра упекут к черту на рога, в голую степь и снег, ты манатки собирай, узлы вяжи, золотишко распихивай по тайным местам. А они женятся. И детей сколько бегает. И смеются. И петушков на палочке сосут. Сладко. Хотите, чтоб сладко было? Будет. Обязательно будет. Не то сейчас время, чтоб не сладко.

На Фрунзе к землянке я не пошел. Завернул на сто восемьдесят градусов.

Подвод пять сменил. Несколько полуторок. Подвозили – денег не брали. Свои хлопцы, украинцы.

Взял курс на Рябину.


Рябина была живая. Центральная часть – Полотняновка – пустая. Но собаки брешут, гуси ходят. Люди на работе, в колхозе.

Настроение мое немного улучшилось.

Я уехал в Харьков в возрасте восемнадцати лет – по комсомольскому направлению. Отец постарался правдами и неправдами.

Принес направление в хату, вроде откопанный клад.

Говорит:

– Уезжай, сынок, в Харьков. Тут все равно не жизнь. И не будет.

Я и не собирался. Будем откровенны: учился средним образом. Голодный, холодный. Ходил в школу пешком восемь километров. Я больше любил и знал природу. Наш учитель первого класса Диденко меня за это ценил. Я доходчиво рассказывал сверстникам, что смена времен года наступает обязательно и всегда, надо только знать про это. И не пугаться, что холодно. Или дождь. Или жара.

Но отец сказал, и я поехал учиться.

Дальше – война. Добровольцем – на фронт. Как имеющий образование, хоть и неполное, сразу с младшим офицерским званием. Пошло-поехало.

После победы в Рябину не поехал. Сердце подсказывало – не надо. Те, кто в могиле, – пускай там и лежат спокойно. Я их не подниму. Без дела тревожить – глупости для нервов. А в остальном – делать нечего. Неизбежна новая жизнь.

Идти мне в данном населенном пункте – фактически некуда. На кладбище, чтоб люди не оговаривали и не обсуждали, – раз. К учителю Диденко Миколе Ивановичу как к единственному дорогому человеку по воспоминаниям – два. И точка.


Шел я на кладбище, и было мне стыдно. Если б не евреи с их дуростями, если б меня родители мои так не воспитали, что прежде всего – честь и совесть, гулял бы я отпуск в Чернигове с семьей. С Любочкой, с Ганнусей. И никаких гвоздей.


Вдруг меня пронзила мысль, что сам я могил не найду.

Завернул к Диденко. Как раз по дороге.

Стучался в хату и сомневался: живой? И преклонные года, и невзгоды.

Но Диденко мало что открыл дверь сам, так еще и крепко меня обнял. Узнал с первого взгляда. А лет ему на тот момент было не меньше, чем семьдесят.

– Ну шо, Михайлик, собрался до нас? Вспомнил, хлопчик, вспомнил… Надолго?

– Нет. У вас переночую, если пустите. Посмотрим потом, на сколько задержусь. На свежую голову рассудим. Дома скоро не ждут. Отпуск у меня.

– И где ж твой дом теперь? У Харькове?

– В Чернигове. Знаете такой город?

– А як же ж. Знаю. Був я там. До войны и був. Як раз перед самой. Под Троицкой горой останавливался. На улице Тихой. Есть же ж такая?

Сердце мое екнуло. Опять Троицкая.

– И у кого ж вы там останавливались, Микола Иванович?

– О, то така людына!.. Еврэй. Шо-то навроде раввина. Знаешь, хто такой раввин?

– Поп еврейский.

– Ну хай поп. Той еще и хфилософ. Зусель звали. Фамилия Табачник. Специально до него ездив, побалакать. Мы з ним на Первой мировой служили рядом. Он добровольцем пошел. Вольноопределяющимся. Еврэив же ж не брали призывом. Чуждый элемент. А он от обиды пошел. Определился. А я ж по призыву. От так мы з ним и определялися в одном окопе. Я его оборонял от дураков больше, чем от немца. Он молился сильно. Тогда не возбранялось. Даже поощрялось на все веры одинаково. Я скажу: если б он не так заковыристо молился, дак его б и совсем не трогали наши, а он сильно вскрикивал и качался на месте. То уже без смеха редко сходило. Тогда же ж я и шикал.

Я заметил:

– А знаете, Микола Иванович, ваш Зусель и теперь живой. Воду мутит. Землянку себе в Остре вырыл и там юродничает. А советская власть его терпит.

Диденко ухмыльнулся:

– У еврэив доля такая. Мутить. Ты на него не обижайся. Он мне с месяц назад письмо прислал. Как черт с табакерки. Табачник же ж. Где-то я бумажку задевал. С Чернигова как раз. Улица Тихая. Пишет, хочет приехать до меня. Надо сильно. Чи я живой, интересуется. Я насмеялся над тем письмом. Если я уже у садочку у холодочку навек, то як же ж я скажу? Дурненький он был, дурненький и остался. До смерти, как говорится, четыре шага, а он разъездиться желает.

Я засмеялся:

– Ответили, что живой?

Диденко кивнул, но как-то обреченно:

– Нет. Я ж не знаю точно, когда живой, а когда мертвый. Пока до Зуселя письмо долетит, я и угомонюся. А он явится. Ему ж обидно. Гроши потратит. Ты на кладбище був?

– Нет. Як ваша ласка, может, проводите, покажете?

– Не. Не дойду. Близко, а не дошкандыбаю. Сам иди. Мимо не пройдешь: они под пирамидкой обое. Со звездой. Пирамидка синяя. Звезда красная. Прямо возле входа.

В окно стукнули.

Микола Иванович глянул и обрадовался:

– Ото вовремя. Гость. Палий Петро. Помнишь? Годом меньше тебя. Он мне еду таскает. Не даром, понятно ж. Жинка его готовит, а он таскает. Детей у них нема, так я у них навроде подобного.

Палия я не узнал. А без подготовки так совсем бы мимо прошел.

Петро оказался слепой. Повязка белая через два глаза аж от лба до губ. Но ничего, чистая повязочка, аккуратненькая.

Он голову закидывает назад, вроде через нижний край полотна хочет разглядеть:

– Хто то у вас, Микола Иванович?

– Дружок твой. Цупкой Мышко.

Про объятия рассказывать не буду.


Решили поход на кладбище не откладывать. Мне чем быстрее, тем легче. Зусель подпирал меня вместе со своим письмом.

Постояли над могилой.

Петро сказал:

– Повторно хоронили. Как героев. За такую смерть – простили. Ага. Не волнуйся. Разговора вслух не было, а внутри себя каждый простил. Я так думаю. Так что им легко лежится.

– Что ты, Петька, за что их прощать? Они честно прожили трудовую жизнь. Колхоз устанавливали. Для хорошей жизни.

Петро белел своей повязкой и этой самой повязкой мне сказал:

– За то. За то их простили, что последние зернинки по указке сверху с-под дитячих подушек выгребали. Ястребки – одно слово.

Я молчал.

Петро первый двинулся обратно.

Кинул через плечо:

– Митинг был. Хорошо говорили. С сердцем. Хай им тихенько лежится.

И пошел себе.

Я не догонял.


Вернулся в хату.

Микола Иванович ожидал.

– Ну?

– Поклонился.

И тут я вспомнил, что планировал взять жменьку земли с могилы. А не взял. Петро сбил.

Микола Иванович предложил перекусить. Я не хотел. Всего крутило. Но отказать старику не мог.

Сели за стол.

Нашлось немножко самогонки. Диденко сообщил, что держит для лечения ревматизма. А я давно уже понял, что попивает. Лицо такое.

Выпили, пожевали что было.

Говорю:

– Куда письмо спрятали, не вспомнили? От Зуселя того? Интересно. За столько километров про знакомого услышать. Бывает же. Хоть я и не удивляюсь. На фронте и не такое встречалось.

– Письмо? А я и не вспоминал. Ты ж его знаешь, получается. Передай на словах: покуда ты тут был, я жил. Пускай приезжает на свой страх и риск.

– Ага. Я сюда ехал, так в одном месте на еврейскую свадьбу попал. Ну что за нация! У них половину поубивали по-всякому. И детей, и стариков, и все на свете. Чтоб следа не осталось. А они опять женятся. Опять рожают жиденят. Как ничего не было. Хоть бы жить после такого ужаса постеснялись. А они живучие.

Микола Иванович капельку из стакана себе на ладошку капнул – последнюю, больше не оставалось, растер, понюхал, слизнул языком.

Говорит:

– Живучая нация. Так все нации живучие. Ты малой был. То твои батька с матерью дела делали. А в тридцать третьем еще ямы шевелились – голодовка только закончилася. Люди хлеба трошки поели. И свадьбы пошли. Земля дрожит на ямах. А люди гуляют. Жрут и гуляют. Перепьются на радостях, что живые, и с девками обжимаются, и блюют на те ямы. Хлебом и блюют. Тебя батька в Харьков услал. Выслужился – и услал. За свои заслуги. Услал, чтоб ты забыл напропалую. А тут и в сорок седьмом с голода умирали. Один – Засядько, ты его не помнишь, наверно. С фронта с победой вернулся, герой. Бегал за одной нашей девкой еще с до войны. Она замуж выскочила. Он переживал. Так на фронт, переживаючи, и ушел. Сказал: «Иду на верную смерть от любви к родине и к тебе, Катерина». Ну от. А у Катерины мужа как раз убили на фронте. Засядько вернулся. Она – вдова. А за него – ни в какую. А тут голод. У нее ж пятеро детей. Она все им. Сама светится от костей. Всем плохо. А ей так плохо, что боже ж мой. Засядько ей подкидывает еду. Какую-никакую. От себя отрывает последнее. А дети сразу съедят и опять голодные. Он ей: «Давай запишемся, я и детей, и тебя спасу». А чем ему спасать? Сам дохлый. Трудодни – самые твердые. Палочки. В общем, доходит он совсем. Позвал Катерину до себя. Говорит, дай за цицьку хоть подержуся, перед отходом. Она ему: «А хлеба дашь?» – «Дам», – говорит. И на скрыню показывает пальцем. Там буханка. Как каменюка. Она схватила – и за дверь. За дверью и упала. Намертво. Засядько так и умер. Без цицьки. От сколько лет минуло, а я думаю, думаю… Если б она хоть бы б на Засядько упала с тем хлебом проклятущим, ему приятней было б умирать. А нет. Не получилося. Там хлопчик был, ученик мой, он как раз за Катериной бегал – звал до умирающего Засядьки. Рассказал.

Я поправил:

– В сорок седьмом – засуха. Вы сорок седьмой к тридцать третьему не приплетайте, Микола Иванович. Не надо лишнего.

– Лишнего и не требуется. Люди любят именно лишнее везде приплести. А я не люблю. Завтра ты про меня наслушаешься именно лишнего. Я сам тебе расскажу. Я и при немцах детей в школе учил. Ждал, что советская власть меня за это за задницу схватит. Не схватила меня советская власть. Даже со школы не прогнала. Глаза кололи, что при немцах учителювал. А не прогнали. А я спросил у одного начальничка, что я такого страшного при немцах с детьми сделал, что мне надо глаза колоть. Он говорит: «Вы детям в голову вкладывали, что Бог есть». Да, вкладывал. Они такое кругом себя видели, что только на Бога и надеяться. И я им прямо говорил: «Детки, Бог есть». Больше ничего. Понял?

Я кивнул.

– И не кивай мне тут. Я у себя в хате. Сколько побудешь?

Я видел, что ему еще хочется поговорить. Но у меня настроение противилось. Ответил, что уеду с петухами.

Он вздохнул:

– Ото ж. Покалеченные мы с тобой, Михайлик, чистые инвалиды. Через войну и свою жизнь.

– Я лично не инвалид. Я здоровый.

Диденко меня по голове погладил, как в школе:

– Инвалид, инвалид, хлопчик. Ще й який.

Просил разбудить, когда соберусь уходить.

Я не спал ни минуты. В голове шумела самогонка. Хоть и было ее немного. Но шумела. И Зусель там шумел, и Лилия Воробейчик, и прочие. И Диденко письмом мятым тряс за моими бессонными глазами. Внутри головы. И Петро Палий повязкой своей белой тряс. И они все сливались в одно.


Поднялся тихонько.

Диденко спал с храпом. Когда человек притворяется, он редко изображает храп. Натурально не получится. Я и был уверен – спит.

Обшарил хату как мог. Письма не нашел.

Еще не начало светать – я ушел. Оставил на столе немного денег и ушел.


В дороге много думал.

Я – солдат. Вырос на приказе. Как и вся наша большая и огромная страна. Взять хоть ставший мне на недолгие годы родным город Харьков. Назначили столицу – и стала столица. И выросли здания невиданной высоты. И площади невиданной широты. Потом назначили вернуться столице в Киев – и Киев опять стал столица.

Или взять пресловутый голод. Назначили голод – стал голод. И мои покойные родители ни при чем.

Хоть мирная жизнь давно опять вошла в свои права, мне хотелось, чтоб спустили именной приказ, чтоб мне назначили: забыть дело Воробейчик, забыть про то, что меня поливают грязью всякие мелкие люди, по преимуществу евреи, что мне предстоит ворошить старое и заглядывать далеко в новое – чтоб предвидеть.

Но приказа такого никто, кроме меня, мне дать не мог. Никому ж на земле не могло прийти в голову.


Таким образом, я вернулся в Чернигов. Любочка встретила меня хорошо.

Ганнуся вешалась мне на шею каждую секунду и говорила:

– Татусю, татусю! Любесенький мій татусь.

Девочке четыре с небольшим, а она понимает, что такое любовь в семье.

Свой быстрый приезд я объяснил Любочке желанием скорей видеть ее и почувствовать ее ласку. Она обрадовалась.

Мы наметили совместную поездку в Киев – купить кое-что по хозяйству и для Ганнуси, растущей не по дням, а по часам.


Но меня срочно отозвали из отпуска. Евсей Гутин застрелился из табельного оружия. У себя в сарае.


Бэлки почти не стало – одна тень шаталась. Дети – ничего. Держались от растерянности и непонимания.

Довид Срулевич проявил себя молодцом. Я вызвался организовать похороны. Но он все взял на себя.

Обосновал:

– Время такое, что еврейские похороны тебе делать нельзя. Не так поймут. А мы с Бэлкой хотим, чтоб по-еврейски. Без раввина, но все ж таки. Я потихоньку сам кадиш прочитаю. Зусель тоже от себя помолится, в сторонке, от людей подальше, но кто-то обязательно углядит. А если что, на меня покажут. А ты ни при чем. Правильно? Не обижаешься?


Покойный Евсей лежал на полу. На простыне. Как у евреев требуется по закону. Стрелялся он в сердце. Лицо выглядело хорошо.

На всех подоконниках свечи.

У Довида воротник рубахи надорванный. У Бэлки платье трохи испорченное – по шву распоротое.

Я спросил – почему? Довид мотнул головой – обычай. Страдают, значит. Одежду на себе рвут. Понятно.

Заходили люди.

Женщины голосили. Мужчины молчали.

Зусель бубнил в другой комнате. Раскачивался, голова накрытая полосатым покрывалом, с-под него и шел бубнеж. Молитва.

Я вспомнил Диденко.

Говорю тихонько:

– Гражданин Табачник, вам привет от Диденко.

Зусель меня вроде не услышал. Но забубнил громче. И зашатался сильней.

Я не настаивал. Момент не тот.

На кладбище подошли товарищи по службе. Говорили слова. Но всем было понятно: поступок Евсея осуждается. Со скорбью, но осуждается единогласно.

Евсей нарушил основную заповедь: офицер, тем более коммунист, имеет право стреляться только в одном-единственном случае – ввиду неминуемого плена. Нанести максимальный вред противнику – и, глядя смерти прямо в лицо, застрелиться. Это есть героизм. Евсей пошел на свой поступок в мирное время. Это как?

Граждан еврейской национальности было много. Толпа разного возраста. Евсей – человек известный. Тем более – Довид. Оказали уважение, сошлись.

Товарищи из милиции держались отдельной группой. Все в форме. Темно-синяя. Как небо ясной осенью. Красиво. Кобуры кожаные. У многих трофейные, с войны донашивали. Сапоги, конечно, начищенные. Хоть и шли к яме через грязюку.

Меня как близкого друга вызвали сказать прощание.

Я сказал:

– Дорогой Евсей. У тебя остались сыновья. Мы их не оставим. Нашей Родине нужны все сыновья. Твоя семья будет счастлива, хоть и без тебя. Спи спокойно.

Я не говорил про долг, про боевую молодость, про награды Евсея. Я говорил про то, что болело у него на сердце в ту самую минуту, когда он спускал курок. Когда пуля летела ему в сердце.

Понимаю, некоторые меня осудили. Но иначе сказать я не мог. Правда просилась наружу. И я ее от себя отпустил.

Как Довид обещал, так и сделалось: после того как присутствующие побросали землю в яму и стали расходиться, он неназойливо и тактично прочитал молитву.

Зусель отошел за кусты и там всхлипывал по-своему.

Ну, его дело.

Табачник же, видимо, по своей инициативе сунул под голову Евсею сверток – религиозный полосатый причиндал и что-то еще. Довид объяснил на мой немой взгляд: талес и кипа.

– Еврею там, – Довид кивнул вверх, – без этого нельзя.

Показуха. Хоть и тайная, а показуха.

Ну, Бэлка, дети – говорить не буду. Описать невозможно, у кого есть сердце. У кого нет – обойдется одним словом: ужас.


Была на похоронах и Лаевская.

Смотрела на меня. Строила глазки. Губы накрасить не забыла. Я хотел невзначай спросить, что ж она макинтошик свой шелковый нигде не разодрала?

Лаевская подошла ко мне, взяла под локоть и прошептала доверительно:

– Хорошо, что Евсей в сердце прицелился. А то если б в голову – совсем плохо. В закрытом гробу – невыносимо. Согласны?

Я машинально кивнул, но сдержанно заметил:

– Почему в закрытом? Прикрыли б голову, а туловище на виду.

Полина хмыкнула и отошла.

Да, мне как фронтовику не раз приходилось убеждаться: кто умер, тому уже хорошо. Если смерть мучительная, то немножко другое дело. Но в основном после окончания процесса – все равно вечный покой. Вот и Евсею стало хорошо. Тем более прямо в сердце.


Перед живыми вырос вопрос: что делать с детьми? Трое мальчиков. А Бэлка одна. Ну, Довид, конечно. Но мать есть мать, и на ней главная забота о еде и одежде, воспитании и так далее. А Бэлка как раз сдала позиции стремительно и одним ударом.

Общественность с работы помогала. Собрали денежные средства. Я и собирал. Мы с Любочкой сделали немалый вклад из последнего. Она проживала с Бэлкой и детьми каждую свободную минуту, вместе с Ганнусей шла и делала все, что надо и возможно. И словами, и руками.


В общем и целом стало понятно: Бэлка тронулась умом. Удивительного в таком факте мало. Но детям не объяснишь, почему мама не говорит словами, а мычит и воет. И это еще мелочи.

Шалаш, что летом дети соорудили в ближнем лесочке, стал для Бэлки схованкой. Сидит там и сидит. Холодно, дождь. А сидит. Как побитая собака. Ей туда еду приносят – то Довид, то моя Любочка. Поставят около входа, уговаривают покушать. Она ни в какую. Ночью выходит вроде погулять. Без заворота в дом, к детям. А они плачут. Интересуются. Где мама? Плюс ужасающая антисанитария с ее стороны.

Мы с Довидом посоветовались и приняли тяжелое решение определить Бэлку на временное излечение в больницу, в Халявин.

Врачи говорили, что ее состояние может пройти. Есть неопределенная возможность подобного развития.


Но у всех своя жизнь. И наша с Любочкой жизнь продиктовала нам следующий закон: взять к себе младшего мальчика Иосифа двух лет. До полного выздоровления Бэлки. На сколько получится, на столько и взять. В рамках патроната.

Григория и Владимира взялся тянуть Довид. Собрал бебехи, продал хибару Евсея с Бэлкой, свой домик с приличным огородом и уехал в Остер. Почему в Остер – непонятно, но вольному воля. Видимо, под влиянием Зуселя Табачника.


Наш с Любочкой поступок был встречен моими сослуживцами с энтузиазмом. Каждый старался принять участие. Продуктами со своих огородов, домашними заготовками и прочим. Но еда – полдела.

Скоро, через пару месяцев после помещения в больницу, стало понятно, что Бэлка к здоровью не вернется. Приговор врачей оказался безжалостным, но честным. За что им спасибо. Лишняя надежда никому не помогала. Только хуже.

Так в нашей семье появился юридический сын. Навсегда, как мы пообещали с Любочкой друг другу и самому мальчику тоже. В присутствии Ганнуси.

Прошлое отодвинулось вдаль. И виделось, как в снежном тумане.


Но вот как-то в воскресенье я отправился на базар.

Предстоял праздник – Новый год. С длинным наказом Любочки, в радостном, приподнятом настроении я шел по красивой дороге – мимо бывшей Пятницкой церкви, сильно взорванной. Но белый снег укрыл тяжелые раны войны, и казалось, что это не разруха, а холмы и пушистые взгорья, а под ними чистота и, возможно, будущая трава и цветы.

Почему-то пришел на ум Диденко с его мнением насчет Бога. Ну, разве непонятно, если б Бог был, как он затуманивал детям головы, разве ж Он допустил бы такую войну? Не допустил бы. Простая логика. Я даже постоял секунду и про себя твердо сказал в адрес Диденко: «Без логики все может сойтись. Любые концы с любыми концами. А с логикой – нет. С логикой мозги не задуришь».


И тут на меня налетела Лаевская. Во всей своей красе. Лиса вокруг шеи, пуховый платок, хорошее пальто сильно в талию. Белые бурки с коричневой отделкой. Причем на каблучках. Вот она на этих каблучках и не удержалась, поскользнулась. И уцепилась за меня.

Подвела вверх глаза и вскрикнула:

– Ой, товарищ Цупкой!

– Цупкой, лично Цупкой, – говорю, – а кто ж еще вас, Полина Львовна, серденько, поддержит, чтоб вы не гепнулись! – засмеялся я от души.

Было хорошее настроение.

Лаевская улыбнулась во весь накрашенный рот, я увидел золотую коронку. А раньше не было. Я б заметил. Важная примета.

– Михаил Иванович! Я как раз к вам собиралась. К празднику что-нибудь принести.

И так сказала, вроде милостыню посулила.

Я сурово ответил:

– Ничего нам не надо. У нас все есть. Дети сыты, одеты, обуты. Спасибо.

И двинулся дальше своей дорогой.

Но Лаевская не отпустила.

Тянула назад за локоть:

– Я не только от себя. Я от людей. И Евочка Воробейчик кое-что хочет передать. Помните Евочку? Сестричку бедной Лилечки? Помните?

И по своей привычке полезла мне своими краснючими губами прямо в лицо. Фиксой блестит. Зрачками. Страх!

Я остановился:

– Ну что ж, заходите. Вечером мы всегда дома. Гулять холодно. Заходите. Только ненадолго. Ёська приболел. И Ганнуся бухикает.

Лаевская понимающе закивала и уже вслед мне крикнула шепотом:

– Вы прямо герой, Михаил Иванович! Прямо герой. Я всем рассказываю. Вы прямо герой. Чистый герой. Чистисенький. Ага.

Сколько она еще раз повторяла про героя, не знаю. Уши мне сразу заложило, вроде взрывом.


Пришла Полина Львовна за два дня до нового, 1953, года. Вечером. Часов в десять. То есть в двадцать два. Так поздно порядочные люди в семейный дом не припираются. Даже по поводу гостинцев.

Посюсюкала над детьми – те уже спали, как положено. Особенно умилялась по адресу Иосифа. Понятно – сирота. Сироте – первая ложка, как говорят в народе. И правильно. А как же.

Любочка сильно переживала, что Лаевская явилась без особого приглашения, а одеяльца на детях старенькие. Чистые, теплые, но сильно вытертые длительным употреблением. Еще сама Любочка ими укрывалась в детстве. Взялась срочно переменять одеяла, но я запретил. Проснутся – а это недопустимо: ради показухи портить детям жизнь. Они во сне в основном и растут.

Перешли на кухню. Там стояла моя раскладушка. Я уже приготовил себе постель. Хорошо хоть не разделся. Был в галифе от формы и в майке. Будем откровенны, выглядел прилично. А Любочка в халате. Не первый сорт, конечно. Откуда ж у нас шелковый какой-нибудь первый сорт, если двое детей? И Любочка с работы ушла, потому что Иосиф болезненный, а от него и Ганнуся цепляет болячки. В садике не уследят. А родная мать уследит.

Лаевская уселась на табуретку, обвела взглядом наше хозяйство.

Любочка начала предлагать угощение в виде чая с вареньем, но Лаевская улыбнулась и поплыла своими телесами в коридор.

Вернулась с полной торбой.

Выложила на стол гостинцы. Сало, несколько банок домашней тушенки, примерно кило морковки, бурячка штуки четыре, мешочек с рябой фасолью. В особом свертке – шоколад. Не плиткой, а тяжелыми кусками, черный, твердющий.

Сказала:

– Шоколад – деткам вашим. И Любочке, конечно. Ей как матери тоже надо. Это от Евы. Воробейчик. У нее такой ухажер завелся, такой ухажер… Он достал. Ну, сейчас неважно. Важно, что до вас дошло. До вашего стола, так сказать.

Люба поблагодарила. Я только надеялся, чтоб не расплакалась. Мы ж не голодом сидим. Сыты.

Говорю Лаевской:

– Спасибо вам, Полина Львовна, от всей души. А за шоколад вы не волнуйтесь. Все до крошечки достанется детям. Могу вам расписку дать. Мы с Любочкой подпишемся.

Лаевская головой качнула. Даже не всей головой, а только лицом.

– Зачем вы меня хотите обидеть, Михаил Иванович… Да еще при Любочке, святой женщине. Ну, я на вас не в претензии. У вас и работа тяжелая, и все остальное. И мне тяжело. Если б вы только знали. Да вы ж знаете. – И Полина Львовна снизу заглянула мне в глаза. Как она умела. По-особому. – Извиняюсь, что поздно пришла. Но только сию минуту приехала. Так в грузовике тряслась, думала, душу растрясу, не говоря про банки-склянки. Из Остра – прямо к вам. Пока гостинцы не заветрились. Знаете, из рук в руки. Тут и Довид передал, и товарищ его, Зусель Табачник.

И за локоть меня тронула. Вроде невзначай, как обычно у нее. А током пробило.

– Как там братики нашего Ёсеньки? – Люба стала убирать со стола банки и мешочки. Заметно, что старалась не спешить. Но спешила. Я ее глазами осаживал, но она ничего не могла с собой сделать.

– Дети чувствуют себя хорошо. Окружены со всех сторон заботой. Родной дед – не шутки. А про Бэлку вам не интересно?

Люба встрепенулась.

– Ой, конечно, интересно. Нам в Халявин далеко добираться. Тем более зимой. Но мы с Мишей собирались проведать. Да, правда ж, Миша?

Я ответил честно:

– Нам сейчас не до Бэлки. Хоть она и больная, и несчастная. Мы дите спасаем. И спасем.

Лаевская опять кивнула лицом:

– Ага. Спасаете. Правильно. И люди тоже так считают. А Бэлка совсем плохая. И себя не узнает. Твердит одно: «Евсей не убивал, Евсей не убивал». Что она такое имеет в виду, никто понять не может.

Наблюдается навязчивый бред. Так врачи говорят. Я уже там, в больнице, промолчала, а сама так думаю, ясно ж, как на ладони: Бэлка имеет в виду, что Евсей сам себя не убивал. Именно это она и говорит. Да, смириться с самоубийством, с безответственным поступком отца детей – это вам не фунт изюма. Вот она и помешалась. А вы как думаете, Михаил Иванович? Вот вы работник органов. А я же вижу, вы со мной совершенно согласны. И если кто-нибудь этот вопрос поднимет, люди ж болтают, вы знайте, что именно таким образом слова Бэлки я и растолковываю всем, кто интересуется. И вот еще что, радость у меня. Евочка Воробейчик приезжает в Чернигов на постоянно. И Малка с ней. Евочка на словах просила передать: Михаилу Ивановичу большой привет и наилучшие пожелания. Не сомневайтесь, вы окружены благодарностью. Со всех сторон окружены. И Зусель за вас Бога молит. Вам это, конечно, смешно, но, я думаю, хуже не будет. Тем более он по своей инициативе. Вы ж ни при чем. А он пускай молит. На пару с Довидом. И детей учат. Ну и ладно. В школу пойдут – школа их выровняет на правильную дорогу. Все. Пошла я. У меня есть время. Не всегда, но выбрать можно. И дом хороший, теплый. Вы, чтоб себе дать отдых, можете ко мне деток приводить на побывку. Или я сама приду – заберу их – и гулять поведу, и покормлю, и помою. Я умею. У меня своих трое было. Трохи постарше ваших. Девочки, между прочим.

И так радостно она про своих убитых детей сказала, вроде они сами собой выросли и от нее уехали в далекие края. А она теперь заместо них – наших просит во временное пользование.

Любочка тут не выдержала – прослезилась.

– Спасибо. Спасибо, Полина Львовна. Без дела, конечно, мы вас не затрудним. Но в крайнем случае – конечно. Спасибо.

Лаевская обняла Любочку, аж Любочки моей стало не видно.


Я пошел провожать. Предлагал полностью до дома. Но Полина Львовна решительно отказалась.

Я ее провел через самое темное место – через переулок до площади, и она начала прощаться.

Ответил в ее же духе:

– Спасибо и до свидания.

Она рукой помахала прямо в мое лицо. Как туман перед собой разогнала.

Я пошел быстро. Но оглянулся. Лаевская стояла на месте. Не смотрела мне вслед. Стояла себе и стояла. Смотрела под ноги. В снег.


Любочка не могла заснуть. Спрашивала, как нам отблагодарить Полину Львовну.

Я заверил, что специальной благодарности не требуется. Люди помогают людям. Так в войну было. Так и сейчас. Если специально долго благодарить, становишься в унизительное положение. Вроде и не рассчитывал на человеческое тепло. Надо просто быть людьми. И если Лаевской понадобится наша помощь вплоть до крови, надо кровь сдать.

Такой пример успокоил Любу.

Теперь про Евсея. Дело открыли и тут же закрыли – очевидное самоубийство.

Но болтовня Лаевской наводила на разные мысли. Я сопоставил ее разные заявления неприятного толка, и получалось, что она катит на меня бочку. Катит и катит. Катит и катит. И сама не знает, что катит и для чего.

Будем откровенны. Я не забыл свою неудавшуюся поездку в Остер. После моего возвращения из Рябины – прямо на похороны Евсея – я не заметил со стороны Довида никакой заинтересованности в разговоре со мной, помимо тем детей и Бэлки. Если у него что и было на уме – так пропало в результате семейной трагедии. Зусель – не в счет. Дурко.

Когда мы оформляли документы на Иосифа, Довид все подписал моментально. Благодаря моим связям дело прошло скоренько. В общем, теперь меня с Басиным ничего не связывало. Ну, родные братья Иосифа при старике. И что? Мало ли в войну раскидывало детей по разным семьям? Что ж, теперь одну семью со всех раскиданных собирать и вместе мыкаться?


Я самостоятельно не раз думал над смертью Гутина. И получалось, что ничего не мог придумать путного. Жил Евсей честно. Весь на виду. Бэлку любил. Детей тоже. На работе на хорошем счету.

Не скрою, радовало меня, что он себя убил в мое отсутствие. Я как оперативник понимал, что если б я в ту минуту был в Чернигове, меня затаскали б по допросам. Замучили бы рапортами. Я б оказался главным толкователем поступков лучшего друга. А с кого спросить, как не с меня? Вот именно! С кого спросить?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 3 Оценок: 11

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации