Текст книги "Про Иону (сборник)"
Автор книги: Маргарита Хемлин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Я тут же, в огороде, спросила:
– Блюма, ты отдаешь себе отчет в своих письмах? Ты понимаешь, что ты мне всю жизнь покалечила? Что ты вмешалась в святая святых – в материнскую любовь и заботу?
Блюма подняла лопату и со всей силы воткнула ее в землю.
– Ага, понятно. Ты меня попрекать явилася. Я тебе Мишеньку отдала на тарелочке, я ему мозги на место поставила, в твою сторону их развернула. А ты сама испортила и теперь меня ругаешь.
Тут я заметила, что часы на толстой руке Блюмы, мои часы, держатся сейчас не на браслете, а на резинке. Наверное, Блюма носит их таким образом и не снимает ни днем, ни ночью. Резинка почернела, истрепалась и прямо въелась в желтую кожу на сантиметр, не меньше.
Блюма перехватила мой взгляд. Она даже не смутилась, а наоборот.
– Шо ты смотришь своими глазами? Я тебе назад отдам. Сейчас отдам. – Она стала сдирать резинку и тянуть вниз. От напора резинка порвалась там, где крепления. Часики упали на грядку.
Да. Посадила Блюма мои бывшие часики. Посадила. А ничего из них не вырастет.
– Браслет я тебе отдам тоже. Он сломался. Сразу сломался. Ты ж мне хорошего не отдашь. Ты ж мне на последнем издыхании вещь впихнула. А я отдам. Я всегда отдаю. Я – не ты.
Я подобрала часы, отряхнула их от сухой земли и засунула Блюме в карман передника.
– Дура ты, Блюма. И не из-за ума своего ты дура.
Я хотела продолжить мысль дальше в сторону осуждения, но осеклась. Передо мной из ниоткуда вырос Фима.
Как он подошел, не понимаю. Улыбается. Золотыми зубами. По крайней мере, передними, а там, в глубине, не видно, какими.
Блюма схватила его за голову и резко прижала к своей груди:
– Вот, Фима, вынимай зубы, отдадим назад. Пусть себе опять переливает и на ручке своей красивенькой носит. Бери, бери! – И тычет пальцем прямо в рот Фиме. А Фима скалится. По тону понимает, что улыбаться нечему, а рот закрыть не может, Блюма мешает рукой.
Да.
Я пошла в дом. В свой собственный дом, между прочим. Мало ли кто где прописан.
Вслед за мной заявилась Блюма за руку с Фимой.
Блюма красная, Фима серый. Я белая.
И тут я заплакала. И так плакала, как за платьем своим шерстяным, которое оставила на кровати в ходе эвакуации двадцать восемь лет назад. И плакала полчаса, не меньше. И кричала, и выла. И что там еще делают в подобных случаях.
У Блюмы не упало ни слезинки. Она только терла и терла свое толстое запястье, где был багровый след от резинки. Терла и терла. А Фима смотрел на нас поочередно и моргал.
Потом состоялся разговор. С фактами.
Блюма показала письма Мишеньки. Конечно, не все. Те, где он жаловался на мою назойливость. Они сразу были связаны шнурком отдельно. Да. Блюма дура-дура, а умная. Готовилась к встрече. Хоть и не знала, когда.
И что. И то, что Миша писал: «Очень жалею маму. У нее несчастная жизнь. Она валит на меня свою любовь, потому что ей больше некуда. Придумала мне нефтяной институт. Думаю, потому нефтяной, что командировки, и вдали от дома, и деньги хорошие. У нас многие хотят ехать на Самотлор после службы. Рабочими. На политинформациях только и слышишь в хорошем смысле: нефть – черное золото. Или что-то подобное. Всем хочется золота. Хоть черного. Но мне тяжело выносить мамины письма в себе. Они ложатся на мое сердце камнем. Ввиду понимания ее одиночества. Представляю, когда вернусь, надо будет жить с ней под одной крышей. И терпеть. Буду терпеть. Я сильно повзрослел. Учебники мамины девать некуда – места мало и есть более важные предметы для обихода. Выбрасываю сразу, как только получаю».
И что мы видим? Основная мысль – одолжение. Одолжение и еще раз одолжение.
А я покупала учебники, по очередям за ними стояла, следила за газетами и телевидением. Писала про все, что касалось будущей специальности.
Да. Мой сын меня услышал через свою акустику. Но его акустика не донесла до него основного материнского желания быть рядом и вместе с ним навсегда.
Но все-таки он меня любит. Я сделала такой вывод перед Блюмой. И какая разница, через что он меня любил: через свое терпение или через мою назойливость.
Да. Всего надо добиваться. И любви тоже. И я добилась.
Блюма в общем согласилась со мной.
– Любит он тебя, Майечка. Сильно любит и обожает.
И всегда любил. И Гиле говорил, что любит тебя. А Гиля, пускай ему хорошо лежится, учил Мишеньку: люби маму, люби маму, пусть она и такая-растакая, а ты люби. Ты сын.
Я улыбнулась.
Блюма отреагировала на мою улыбку по-своему:
– И Гиля тоже всегда с улыбкой. Какую жизнь прошел от корки до корки – а всегда с улыбкой. Весь Остер к нему за советом ходил. Одна ты, Майечка, не попросила совета. А он бы тебе сказал, как надо, а как не надо.
– Блюма, у живых не спрашивают. Тем более у родственников. Сама понимаешь. Ты у Гили много спрашивала?
– Много. Его в школу звали выступать. И в техникум строительный. Он ходил. И там спрашивали. А он говорить любил. И умел. Пусть ему хорошо лежится. И вслух читал Мишеньке, когда Мишенька еще маленький был. Миша подрос, сам хотел читать. Гиля противился: «Слушай с голоса, быстрей дойдет».
– И что читал? – Мне не было интересно, но разговор надо поддерживать.
– Например, чаще всего «Повесть о настоящем человеке». Без ног летчик. Настоящий. Наизусть знал. Редко в страницы заглядывал. Шпарил по памяти. Не полностью, но в основном. Мнение в Остре единое до сих пор: Гиля был настоящий человек. И я лично подтверждаю. Только с ногами.
Вечером с почты я позвонила Марику. Мне не хотелось ехать в Москву. Я спросила, как он справляется с Эллой, как питаются. Я наготовила с запасом, но Элле мало любого количества и качества. Марик заверил, что дела нормальные, Элла рисует, учит уроки. Разговаривает спокойно. Я внезапно сказала, что приеду через несколько дней, так как в Остре возникли обстоятельства. Марик не перечил. Надо – значит надо. Справится сам.
Ко мне сама собой явилась мысль задержаться на пару дней в Киеве. Встретиться с некоторыми людьми. В том числе с родственниками. Мысль не оформилась окончательно в цель, но я не могла сидеть на месте.
Конец мая. Темнело поздно. Я потребовала у Блюмы за все хорошее новый адрес Мирослава. Я была уверена, что ей известно, где он и что.
Блюма не отнекивалась, а даже сама дала и телефон.
Стоит с бумажкой в линейку с написанным номером, размахивает листиком перед своим лицом, будто ей мало воздуха.
– Очень хорошо. Все-таки бывший родной человек.
И Мишенька его любит. А жизнь неустроенная после тебя. Один как перст. И Гиля его любил, и Фанечка, пусть им хорошо лежится.
Она так умилительно посмотрела, что меня передернуло.
– Блюма, им-то лежится. И хорошо лежится, не сомневайся. А мне не лежится, не сидится. Ты давай оценки Фиме, кто кого любит-уважает и кто один как перст после кого. Поняла?
Блюма надула губы:
– Ой, Майечка, ты невыносимая. Я ж просто так. Без смысла. Сказала и сказала. Хочешь – езжай к Мирославу. Хочешь – не надо. Не мое дело.
– Твое, Блюмочка. Твое дело. Все твое дело: и Мирослав, и Мишенька, и Фима, и Фаня, и Гиля. Весь Остер твой. Моего тут ничего нету. И никогда не было. Как думаешь, так и говори. Не виляй.
Мое терпение кончилось без начала. Блюма ломала комедию, а я комедию не терплю.
– Ну ладно, Майечка. Я скажу. Ты думаешь, шо я ничего не понимаю. Правильно. У меня ни образования, ничего. Но я понимаю, шо ты решила все узелки поразвязывать одним махом. Нас с Фимой, думаешь, уже развязала. Теперь едешь к Мирославу развязывать веревку. Давай-давай. У тебя узлов – на сто лет. Мне Фаня много чего рассказала про тебя. Такая фамилия – Куценко – тебе знакомая? Мне очень даже знакомая. И лицо его мне знакомое. Шоб ты знала.
Блюма победно плюхнулась на табуретку. Выложила руки на стол. А бумажку из пальцев не выпустила.
Я заметила, что она втянула в дужки часиков новую белую резинку. И узлы надежные. Крепкие. Блюма поймала мой взгляд и выше закатала рукав кофты.
– Что, он сюда приезжал? При Мише?
– Нет. Без Миши. Миша уже в армию пошел. Но у меня язык за зубами. Я – могила.
– И что ты Куценко сказала, могила?
– Ну. Сказала, что Миша в армии.
– Хорошо, Блюмочка. Хорошо. А давно он был?
– Миша только-только ушел. Больше года. Как раз прошлой осенью. В ноябре.
– А как он тебя нашел?
– Нашел и нашел. Не объяснял.
– А Мишенька про Куценко знает?
– Что знает? – Блюма сделала вид, что не понимает.
– Сама знаешь, что знает. Не придуряйся.
– Я ничего про Куценко не знаю. Видела его в лицо.
И тебе прямо говорю. За что видела, за то и говорю. Собралась в Киев – скатертью дорога. Из меня не вытянешь. Я – могила.
И ничего с ней не сделаешь. Умному человеку скажи – поймет и ответит. А она и не ответит, и не поймет.
Но дело не в этом.
Попрощались с Блюмой плохо. Она, видно, жалела, что наговорила лишнего. Но я только укрепилась, что надо ехать к Шуляку.
Снова отправилась на почту. С вещами.
Позвонила.
Мирослав сам взял трубку.
Я подала голос. Он сразу узнал меня. И это через столько лет! Сразу не посчитаешь. Да. Любовь есть любовь.
– Что-то с Мишей? – испугался, конечно.
– Нет. Миша в порядке. Примешь меня на пару дней? Просто как постороннюю. Или у тебя семья? – Вроде я не в курсе.
Телефонистка, когда соединяла, сказала, что Остер вызывает, так что я намекнула откровенно, что нахожусь в двух часах езды от Киева и могу скоро быть на такси. Средства позволяют.
Мирослав ответил коротко и ясно:
– Жду.
А дальше вот что. А дальше то, что Мирослав сильно постарел. А ведь он незначительно старше меня. Сухомятка сказывалась на лицо. Я заметила с сожалением, какой он был красивый, а за десять лет стал совсем пожилой. Мирослав отмахнулся, потому что весь его восторг сосредоточился на мне.
К сожалению, когда собиралась к Блюме, я оделась не наилучшим образом. Поезд есть поезд, и настроение тоже. Но Мирослав на одежду не обращал внимания, а смотрел и смотрел на мое лицо и фигуру:
– Майя, правильно мне мама говорила, что ты ведьма.
Он, конечно, смеялся, но мне стало обидно.
– А ты поверил? И потому завел шашни с медсестричкой. Чтобы она тебя средствами медицины отучила от меня.
Да. Мы оба шутили вслух. Но в душе не шутили. У каждого было свое расстройство по поводу прошлого. Ничего не исправишь. Тем более плюс истекшее время.
Я осмотрела квартиру. Хорошая, светлая. Две смежные комнаты. Неплохо за одну маленькую комнатку в коммуналке. Дела на работе у Мирослава шли все хуже, и теперь он находился на малооплачиваемой работе чуть ли не рядовым мастером. Где – я не вникала, а он не делился.
Почти сразу же перешли на Мишу.
Миша писал Мирославу регулярно. Мирослав принес письма в коробке из-под обуви. Коробка большая – недавно купил хорошие чехословацкие ботинки и переложил бумаги сюда. А то раньше навалом лежали в ящике стола на кухне. Мирослав говорил и радовался, что как раз к моему приезду получилось удобное и вместительное место для Мишенькиных писем.
Первым делом я поинтересовалась, о чем сообщает Миша. Как его настроение.
– Читать писем не буду, он писал не мне, не мне и читать. А у тебя, Мирослав, спрашиваю не отчет, а рассказ по мотивам.
– Настроение хорошее. Боевитое. Ждет отпуска. Обещает приехать.
Шуляк гладил бумажки, вынимал и прятал листочки обратно. Почерк у Миши тут оказался совсем другой. Мелкий, быстрый. В отличие от писем в мой адрес. Печатными буквами. А у Блюмы – тоже отличался. Клонился влево, и знаки вроде жучков, врастопырку. Как будто писал левша. Я только в эту минуту проанализировала. Но писал один человек. Сразу видно, что зачем-то подделывается.
Мирослав продолжал:
– Поступать после службы никуда не собирается.
Хочет оглянуться, отдохнуть. Вот и все.
– Что про меня пишет? Про семью? Сестру? Вспоминает? – Я нарочно прямо и нелицеприятно поставила вопрос.
Но Шуляк не стал в тупик и без заминки ответил:
– Знаешь, ты не обижайся, мы с Мишкой про тебя никогда не говорили. Не то чтобы не обсуждали, боже упаси, а вообще не говорили ни полслова. И мне он про тебя не пишет. Про сестру как-то написал, что интересно, какой она будет. Про Марика, твоего мужа, тоже не пишет. Ну, это понятно.
– А насчет меня вы договорились, что ли? Не вспоминать?
– Какой уговор! Не вспоминаем друг перед другом, и точка. Болячку не трогать. Как моя мама говорила. Она ж перед смертью вдруг встала. Да. Представляешь, встала и пару недель ходила. Кое-как, но ходила. И в туалет, и кушала сидя. За стол садилась и кушала. А потом умерла. Миша тебе рассказывал?
– Нет.
– Ну и правильно. Нечего тебе голову забивать. За Мишку не волнуйся. Гилю часто вспоминает. Берет с него пример. Я двумя руками за это. Так ему и пишу всегда. Помни Гилю, помни Гилю. Судя по письмам, он на правильном пути.
Я уже и не сомневалась.
В качестве последней капли спросила:
– Тебе что-нибудь говорит имя Куценко Виктор Павлович?
– Нет. Не слышал про такого.
Мирослав ответил честно. Врать он никогда не умел. Говорил, что мама не учила. И моя мама меня не учила.
Разошлись спать.
Если бы он ко мне пришел, я бы его приняла.
Но он ко мне не пришел.
В плане посещений у меня осталось два пункта: Куценко и Лазарь с Хасей.
Куценко жил по старому адресу. Дома его не оказалось. Дверь открыла соседка и сказала, что вечером он приходит когда как, в зависимости от расписания занятий. А жена в пять всегда дома обязательно. Про жену я не спрашивала. Я спросила, про телефон у них в квартире. Оказалось, что телефона нет. На вопрос, работает Куценко по-прежнему в техникуме или нет, я получила подтверждение. Да. Свое дело Виктор любил и был ему всецело предан.
Несмотря на риск не застать Куценко, я направилась в педагогический техникум, туда, где прошли мои юные годы. Мучительные воспоминания роились в голове и мешали думать. Я и не думала.
Посмотрела расписание. Лекции Виктора начинались через час. Я у входа снаружи присела на скамейку в ожидании.
Он увидел меня первый. Бросился с распростертыми объятиями. Совсем не изменился. И не поседел. Не то что Шуляк.
Я поднялась навстречу:
– Здравствуйте, Виктор Павлович!
– Майечка! Ты мне каждую ночь снишься. Смотрю и глазам не верю!
– Верить надо. Я – это факт.
– Да, да! Ты тут по какому делу?
– Пришла к тебе. Насчет Миши.
Виктор сразу насторожился:
– Какого Миши?
– Твоего сына Миши. Ты в Остер ездил? Мишу искал?
– В какой Остер? Никакого Остра не знаю. И Мишу не знаю.
Я применила фактор внезапности и застала Куценко врасплох.
– У тебя еще двадцать минут до лекции. Расскажи мне все по-хорошему. Ты знаешь, я и по-плохому могу, – заглянула Виктору в глаза, глубоко заглянула, на самое глазное дно.
И он рассказал.
Моя мама Фаина Лейбовна не сидела сложа свои натруженные руки. Как только она заподозрила, что я с кем-то серьезно встречаюсь, она установила самостоятельное дежурство или возле дома, или возле техникума. И заметила меня под ручку с Куценко. Сделала свои выводы и ждала счастья своей дочери. Но потом пошло дело к свадьбе с Суркисом. Мама со слов Лазаря и Хаси знала характер Фимы. И что выпить любит, и так далее. И что на голову слабый временами, когда сильно задумается о своей пропавшей семье.
И моя мама пошла к Куценко за несколько дней до свадьбы. И валялась у него в ногах прямо на задворках техникума, чтобы он меня за себя взял или хоть дал надежду. Только чтобы мне не выскочить за Фиму. Что я беременная, она знала по собственным соображениям, поэтому и пошла.
Виктор Павлович ее ободрил и свернул на меня, что я сама не хочу. А раз я не хочу, так и пусть как хочу. А что касается возможного ребенка, еще неизвестно, чей он.
Да. Ответ хороший. Ничего нового не придумано до сих пор. Не то что в те времена.
Мама не стерпела и сильно плюнула в лицо Виктору. Он утерся. Ушел на лекцию и не сказал заключительное слово.
Видно, маму такое положение задело. Примерно через год, когда Миша уже стал вполне похож на человека и, между прочим, на Куценко, мама пошла с мальчиком якобы гулять и показала Куценко ребенка. Прямо ткнула лицом в лицо.
К тому периоду Виктор развелся с Дариной. Но я уже была отдана другому. То есть на самом деле Суркису.
Потом мама уехала в Остер. Она свое дело сделала. Отстояла доброе имя своей дочери. И какой ценой!
Когда я опять появилась в жизни Виктора, он уже смирился, что я не его. Вступать в связь с замужней женщиной он и собрался бы, но на подходе у него оказалась хорошая простая женщина. Та, что в халате и расхристанная мыла пол. Да. Нашел-таки себе.
Итак, я закончила техникум и целиком углубилась в свою нелегкую семейную жизнь. Потом Мишенька временно для своего здоровья был переведен в Остер к маме и Гиле. Потом то, потом се.
Но всегда Виктор издалека следил за сыном. Не как в кино. А по-простому. Пройдет мимо дома, например. Или еще как-то.
И вот он заметил, что Миша исчез. Навел легонько справки у соседей. Была там у нас одна. Она ему выложила, что я с Фимой не живу, что якобы я отправила ребенка к матери в Остер. Я же не делала секрета. Хорошее место. Не в детский дом. К родным и любящим бабушке с дедушкой.
Ну, в Остре найдешь кого хочешь.
И ездил Виктор Павлович туда, когда требовалось его душе. Не часто. Смотрел на Мишу. Таким образом мама Виктора засекла один раз.
– Ага, – говорит, – смотри, смотри. Хороший мальчик вырос. У нас на руках вырос. Но если ты к нему с разговорами подойдешь – пеняй на себя.
Угроза в общем от пожилой женщины не страшная. Но Виктор – порядочный человек, я бы с другим и не связалась, хоть по молодости, хоть как, и попыток пойти на сближение с Мишей не предпринял никогда.
А когда, по его подсчетам, Мише совершилось совершеннолетие, Виктор поехал в Остер, чтобы познакомиться со взрослым человеком, а не с младенцем, каким видел его все эти долгие годы.
И тут – Блюма во всей красе.
Виктор спешил, так как дисциплина есть дисциплина. На лекцию особенно не опоздаешь. Люди ждут. Студенточки в мини-юбках и так далее и тому подобное.
Но я его задержала за локоть:
– Значит, ты мне одним словом скажи. Миша не знает, что ты его папа?
– Если Фаня не сказала – не знает.
– Виктор Павлович, я вас официально прошу и умоляю как истинная мать. Не объявляйтесь больше в нашей с Мишей жизни. А то и работа тебе будет, и профсоюз, и партийная организация.
Он аж затрясся:
– Майя, что ты городишь! Разве я в чем-то перед тобой виноват? Ты сама выбрала. Ты за себя выбрала и за Мишу выбрала.
– Вот именно. Из чего дали, из того и выбрала. И ты выбери. Что я тебе даю, то и выбери. Работай, люби жену. Дети другие есть?
Виктор отрицательно шмыгнул носом. Даже не полез за платком в карман. Интеллигентный человек, называется. А тем не менее из верхнего карманчика пиджака выглядывал платочек. Чистенький, синенький. Не в тон. Но ладно.
Я повернулась и пошла. И туфли у меня стучали каблучками. Высокими, между прочим. С титановой набоечкой. Такие ставили по Москве только в двух местах. И то не на всякую обувь.
Да. Это была моя последняя победа над Виктором.
Теперь оставались Лазарь и Хася. С Мотей.
Тему надо закрывать плотно. Как дверь.
Мне надо было развеяться и успокоиться после встречи с Виктором. Мое прошлое всколыхнулось в душе и просилось наружу.
Я пошла в Мариинский парк. Цвели каштаны. Не так, как они цветут в самом начале, а последним цветом. Взгрустнулось. Я посидела на лавочке, постояла у перил над кручей, посмотрела на прекрасный Киев с высоты. На Днепр.
Да. Переправа, переправа. Берег левый, берег правый. Мишенька учил «Василия Теркина» в школе. Войну он знал не понаслышке, а от Гили.
И что он знал, мне недоступно. Вот в чем вопрос.
После длительного перерыва идти к Лазарю и Хасе без гостинца было недопустимо. Я зашла в гастроном. И надо же! Купила «Киевский торт». Причем без содрогания. Стояла в очереди и радовалась вместо того, чтобы тягостно вспоминать.
Да. Время имеет большое влияние.
Пошла по старому известному адресу. Но меня подстерегла неожиданность. Лазарь и Хася больше там не жили. Новые жильцы рассказали, что они переехали год назад. Куда – неизвестно. Где проживал Мотя с семьей, я отродясь не знала. Мотя мне вообще был ни к чему.
Но дело не в этом.
Дело в том, что человек уверен в неизменности чего-либо. Все равно чего. Хоть бы и места проживания.
А ведь источников полно: и Блюма, и Мирослав. Но я не спросила. И вот стояла перед закрытой дверью. С тортом.
Мой порыв испарился. Разговоры с Лазарем и Хасей показались ненужными и даже лишними в сложившихся обстоятельствах. Мама знала этим людям настоящую цену и ничего важного им не доверила бы.
Минутная слабость прошла, и новые силы повели меня вперед. Я присела на скамейку в скверике возле дома. Поставила возле себя коробку «Киевского торта» – и вся моя жизнь встала передо мной как на ладони.
Мама унесла мою прошедшую жизнь с собой в глубокую могилу. И пора поставить точку.
Миша есть Миша. И то, что он разными почерками пишет всем кому ни попадя длинные письма, говорит о нем: все может быть. С таким человеком все может быть. Он не один. Его четыре разных. У Блюмы – свой Миша. У Мирослава – свой. У Гили был свой. У меня – другой.
На вокзале в очереди за билетом я простояла два часа.
Взяла только на завтра, зато выходил поезд ранним утром.
Вечером пили чай с Мирославом. Торт немного растрескался и осыпался за день мотания по городу. Но в целом ничего. Как говорится, товарный вид сохранился.
Разговор шел непринужденный. Я рассказала про неудачу с Лазарем и Хасей.
Мирослав засмеялся:
– У тебя что, прощальная гастроль? Наметила всех обойти? Ты бы у меня спросила. После похорон Фани, когда ты уехала, Хася устроила скандал, что тебя исключили из родственников, а ты опять тут. Мне Блюма передала. Блюма вступилась, что ты дочь и без тебя хоронить нельзя. Хася не заткнулась, но Блюма привела неожиданный довод, мол, ты им оставила в пользование дом и теперь имеешь право. Хася продиктовала Лазарю, что они теперь в этот дом ни ногой и немедленно уезжают и чтобы Блюма с Фимой на их помощь не рассчитывали. А то они сильно рассчитывали. Ты же понимаешь, какая от Хаси с Лазарем помощь. Но Хася предупредила Блюму, чтобы та готовилась переезжать в дом престарелых, а Фиму поскорее отдала бы в сумасшедший дом, потому что ты с твоей натурой обязательно заявишься зимой выставлять их на улицу. Так чтобы не ждать, а устроить жизнь заранее. Блюма почему так болезненно отреагировала: их же вместе с Фимой никуда не возьмут. Каждого в отдельности – пожалуйста. А вместе – нет. Они же по разным профилям. Фима как душевнобольной, а она как просто старуха. Блюма в плач. Скорую помощь вызывали. Ее еле откачали. Чуть ли не инфаркт с инсультом. Блюма тебе не говорила?
– Нет. Ничего не говорила.
– Не хочет беспокоить. Ты бы ей дала обещание какое-нибудь письменное, что не выгонишь. Глупость, конечно. Но ей будет спокойней.
Я кивнула. Не знаю почему, но так.
Мирослав продолжал:
– А Лазарь с Хасей переехали. Мотя от «Арсенала» получил квартиру, на окраине, в Виноградарях. Туда поехали Хася с Лазарем. А Мотя с семьей остался вроде в старой, но ее сменяли на другую. Но это по слухам. Никто ничего достоверно не знает. Если тебе очень надо – можно через горсправку. Прямо завтра с утречка.
– Мне не надо. Раз не получилось – не надо. Все-таки надо уважать народные обычаи: собирать на похороны всех и по такому поводу выяснять отношения. А я тебя ни к Гиле, ни к маме не позвала. Не обижайся.
Мирослав мотнул головой:
– Не позвала. Мне Миша в письме описал, как прошло. Как Гиля мужественно умирал.
Я насторожилась.
– Гиля умер как солдат. Без стонов и упреков. Миша так и написал. Миша к сентиментальности не склонный. Его Гиля так воспитал.
Мирослав запнулся, понял, что сказал не то. Но я стерпела. Гиля воспитал – значит, пусть Гиля. И не то я терпела и терплю.
Мне в голову стукнуло другое. Мне в голову стукнуло, что если с Блюмой что-нибудь случится, то Фима камнем ляжет на меня. Ни в какую больницу его не возьмут кормить-поить-стирать. Он тихий и без вреда окружающей среде. И куда его девать?
Но я свернула на Мишу. На Мишу, потому что он из всего стал нейтральной темой.
– О чем же вы столько лет без меня обсуждали с Мишей?
– Он в основном говорил с моей мамой. Слушал ее. Однажды она ему говорит: «Миша, тебе же неизвестно, а Христос был еврей. Имей в виду!»
Миша ничего не понял.
Ты как раз в Москву перебралась, а он опять жил у Гили с Фаней. Я его часто забирал к себе на воскресенье. С субботы, с вечера.
Мама говорит: «Ты всем рассказывай, кто тебя обзывать будет».
Мама переживала, что у Миши еврейская внешность с годами становилась больше. Ну, я не стерпел такой темноты. Мама – простая женщина, неграмотная практически. В смысле сегодняшнего момента. К тому же лежачая. Когда лежишь и лежишь, всякое в голову идет. Говорю ей без Мишиного присутствия: «Мама, не забивайте голову мальчику. Сейчас Бога нет. И говорить не о чем».
А мама отвечает: «Ну теперь нет. Я наперед ему советую. Вдруг опять будет».
Умерла она хорошо, правда. Быстро. Можно сказать, с надеждой, что опять будет ходить. Незадолго до Гили.
Я Мише написал потом. На «до востребования». Он как паспорт получил, мы с ним договорились, что я буду писать до востребования. А раньше он был против. Чтобы домой. Тебя расстраивать не хотел. Жалко, мама не летом умерла, а то бы при нем. Говорила перед смертью: «Михайлик у тебя ж в паспорте записанный? Записанный. Никуда от тебя не денется. Нэ журысь». Она и Мише повторяла: «Нэ журысь». Ему нравилось.
И к этой смерти хотели подключить моего сына. Да. Вокруг него больные и лежачие. Больные и лежачие. Прямо какое-то окружение.
Для Бога повод нашелся. А для родной мамы – нет.
А мама всегда. Мама – хоть есть Бог, хоть нет.
Но дело не в этом.
Я спросила основное, что меня мучило:
– Миша знает, кто его отец? По твоим сведениям – или знает, или нет? Одним словом скажи.
– Ну какое тут одно слово! Он не дурак, Майечка. Он сразу раскусил. Фима его отец. Хоть и сумасшедший. Но родной отец. И он его как отца уважает и любит. Вот про Фиму мы говорили. Миша жалел, что Фима сумасшедший и много сказать не в состоянии. Но любовь, сама знаешь. Кровь говорит вместо ума.
– Это Миша так сказал?
– Миша. В последнюю нашу встречу. На вокзале сидели. Молчали. Он меня попросил помогать Фиме и Блюме. Ну, материально и так, словесно. Поддерживать. Я помогаю, ты не думай. Я вообще надеюсь, ты только не обижайся, может, Миша после армии в Киев переберется. Я его пропишу. У тебя же еще дочка. А я один. Как ты думаешь?
– Я ничего не думаю. А помнишь, как я хотела тебе девочку родить?
– Помню. Жалко, не родила. Но ты ж не специально не родила?
– Не специально. Теперь у меня и дочка есть. Эллочка. Хорошая девочка. Красивая. Умная. И рисует красками. Акварель. Очень талантливая.
Мирослав радостно закивал головой:
– У тебя ж другой и быть не могло. Я не сомневаюсь.
Я в тебе вообще никогда не сомневался. Так жизнь повернулась. Один момент – и повернулась. Глупо. Мама жалела. А ты жалела?
Я ничего не ответила.
Попрощались тепло до следующей встречи. Мишу нам больше делить не надо. Из живых – он ни мой, ни его. Он, получается, Фимкин.
И опять столько переживаний. Зачем? Навести порядок внутри у Миши? Но какой там в настоящий момент порядок вещей, мне недоступно. А потому и какой надо устраивать – неизвестно.
И когда же мне жить? Вот вопрос и проблема номер один.
Но дело не в этом.
Весь обратный путь я спала. Спокойно до самой Москвы-сортировочной.
Растолкала меня проводница:
– Женщина, следите за вещами, воруют при высадке.
Да. Именно при высадке.
Дома с порога Марик устроил разбирательство, до каких пор у него не будет ключа от почтового ящика. Полный ящик газет, а взять нельзя. Я ему ключ отдала с улыбкой.
Он удивился.
– Ладно. Я пошутил. Не надо.
– Надо-надо. Всем надо. И Эллочке надо сделать, чтобы у нее был ключ. Все-таки обязанность – забрать почту. Там же и ее касается: «Пионерская правда», «Костер».
Дальше я не говорила, а пошла спать. И спала до вечера. Пока не явилась с продленного дня Элла.
Как все иногда складывается. Очевидно и невероятно.
Вечером позвонил Бейнфест. Попросился в гости на завтра. Назавтра было воскресенье, и причин отказать не нашлось. Хоть видеть никого постороннего не хотелось. Тем не менее.
Натан Яковлевич пришел с запоздалым дополнительным подарком – шахматными часами. Марик схватился за них с радостью и вдохновением.
Поговорили о том о сем. Бейнфест среди прочего вежливо поинтересовался, понравилась ли мне мезуза[2]2
Мезуза (др. евр.) – футляр (коробочка) с молитвой внутри: охраняет дом и его обитателей.
[Закрыть], которую он преподнес на день рождения Марику.
Я удивилась. Я про мезузу вообще ничего не знаю. В суматохе не поинтересовалась у Марика про личный подарок Натана Яковлевича, потом поездка, а сам Марик не говорил.
Натан покачал головой:
– Очень прискорбно, что такие подарки остаются без места в жизни. Но я с таким расчетом и подарил, чтоб по преимуществу лежал. Понимаю, не то сейчас время, чтобы мезузы развешивать по косякам.
Но тем не менее попросил Марика принести и показать мне.
Марик покопался в своей комнате, минут через десять принес.
Бейнфест заметил:
– Что, далеко спрятал?
– Далеко, Натан Яковлевич. Такая вещь, что далеко.
Да. Мезуза оказалась знатная. Серебряный футляр, старой работы, сантиметров пятнадцать в длину и сантиметра три в ширину. Внутри свиточек пергаментный с рукописной молитвой на иврите.
Натан Яковлевич кратко объяснил суть.
Тут же вертелась и Элла. Смотрела-смотрела на мезузу. И говорит:
– Откуда у вас такая вещь, Натан Яковлевич? Где вы купили?
Натан откровенно сказал:
– Я не купил. Мне из Израиля товарищ привез. Полковник-летчик. Он еще в 1948 году там пребывал по заданию нашей Компартии и мне потом привез эту штуковину. Она у меня хранилась, и я подарил твоему папе и твоей маме и всей вашей большой и дружной семье. Это пускай для тебя будет наследственная вещь. Она особенная, так как ее, в свою очередь, преподнес моему другу сам товарищ Меир Вильнер. Главный коммунист Израиля! Он, конечно, коммунист, но для еврея такая вещь, как мезуза, не предрассудок и к партийности отношения не имеет. У нас пока не так, а в Израиле так.
Элла дальше:
– Ага. Я понимаю. Это для шпионских сведений. Внутрь шпионство засовывать и возить. Очень удобно. Военная тайна. Что же ваш товарищ какую-то тайну из Израиля привез вам на хранение, а вы теперь ее раскидываете? Вот к нам принесли. Спасибо вам большое. А я ее в милицию отнесу.
Натан Яковлевич засмеялся:
– Какая у вас дочка веселая и находчивая! Эллочка! Мой товарищ был выдающийся коммунист, его партия лично посылала. Если хочешь знать, я туда тоже собирался. Как коммунист и фронтовик. Только потом во мне надобность отпала, а товарища послали. Ты умная девочка, должна понять.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.