Электронная библиотека » Марина Москвина » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Три стороны камня"


  • Текст добавлен: 18 апреля 2022, 15:20


Автор книги: Марина Москвина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Агнес, к тому моменту покинутая Амори по требованию Иерусалимского патриарха, протоптала дорожку в военкомат, кланялась, обивала пороги, осыпала военкома фамильными драгоценностями – лишь бы ее сына, официального наследника престола, оставили служить в Москве или Московской области.

– Капитан Кочерга, – она рассказывала певуче, – вполне вменяемый человек, умный, доброжелательный, даже интеллигентный, только после каждого слова добавляет: “Понял-нет?”

А она ему – билеты на выставку Филонова-Кандинского-Репина (“Чтобы вам, Иван Иванович, с супругой – при вашем плотном графике – не простаивать в очередях!”), долгие беседы вела с военкомом о Страшном суде в эсхатологии авраамических религий, военком терпеливо выслушивал ее библейские пророчества, что недалек тот час, когда Христос явится во славе своей и спящие в прахе земли пробудятся… Причем творящие беззаконие, – Агнес устремляла на капитана красноречивый взгляд, – услышат такие слова: “Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его!” Все эти страсти Господни она произносила профессиональным, хорошо поставленным голосом – десятилетия работы экскурсоводом в Третьяковской галерее не пропали даром.

Видимо, ее старания возымели действие. По уралам да казахстанам стремно трястись по степи, кого там волнует, что ты с краю и можешь вывалиться… В поезде то холодно, то жарко, неделя, вторая в пути, ту-дух, ту-дух – Флавия послали на самую крайнюю точку ойкумены, где ни людей, ни зверей, ни травы…


– И наверняка это время для него было самое счастливое, – говорил мой муж Федя. – Там он сформировался как человек, там друзья, товарищи, там он женился в первый раз, там было главное. А теперь – так, ничего особенного. Все уже не то.

Федор дневал и ночевал в подмосковных каменоломнях, где я его и встретила, по воле случая за кем-то увязавшись. Это было убежище даосских подвижников, они философствовали, пили, курили и предавались грезам.

Все были пьяные, веселые, Федя разливал по кружкам глинтвейн, сочиненный им в алюминиевой кастрюле из “Солнцедара” с гвоздикой, мускатным орехом, корицей, лавровым листом, перцем и яблоком – на керогазе. Вытащил из рюкзака рыбную нарезку домашнего приготовления – красную кету и ослепительный плод лимона.

В памяти всплыла скумбрия Золотника, да и сам Илья Матвеич, кроткий, полноводный и неуправляемый мирской суетой, даже, на мой взгляд, хвативший через край в своем отречении от личных уз и честолюбивых замыслов – на тот момент он работал макетчиком.

– Счастье, друзья, в этом лучшем из миров быть макетчиком, простым макетчиком, – восклицал он. – Вольной птицей, неподвластной министерству культуры! Кстати, это редкая профессия, все равно что скрипичные мастера. Втиснуться туда невозможно, но я-то все-таки шишка! Тебя можно назвать куратором, можно скульптором цеха, и ты весь под колпаком у министерства. А с макетчика никакого спросу, но вершит он великие дела. Я вам расскажу кульминацию: когда на Новодевичьем кладбище хоронили Шаляпина, я ему сделал на могилу портрет.

Это производило ошеломляющий эффект, у всех шарики за ролики: как так? Шаляпину! На могилу! Сколько ж лет ему? И когда Шаляпин-то умер?

– Я получил маленькую старинную фотографию, – продолжал Золотник, не опускаясь до объяснений, – увеличил, отреставрировал, напечатал, сделал рамку. Вдруг выяснилось, что, кроме этой фотографии, нечего нести перед гробом. Ее несли как хоругвь перед похоронной процессией, я по телевизору видел. Я такую сделал пуленепробиваемую и водонепроницаемую вещь! Мир рухнет – она и с места не сдвинется!

Словом, режет Федя лимон, и какое-то странное амбре сопровождает каждое его движение.

– А рыбка-то с душком! – сказала я.

– Не то слово! – ответил Федор. – Кета засолена в анчоусном соусе, он издает черемуховый запах. Так солят рыбу ханты. Иногда они обходятся без анчоусов, а просто в землю закапывают, чтобы сопрела. Раньше я у них за бутылку выменивал красную рыбу и ел. Теперь они дружно поклоняются мамоне. А тогда просто спрашивали: бутылка есть?

Мы разговорились. Федя поведал мне, что собрался каталогизировать все на свете штреки, сифоны, штольни, подземные города, каменные коридоры – продольные и поперечные, особенно бездонные колодцы, пронизывающие насквозь Землю.

– Если нырнешь в тот колодец, – он показал на соседний грот, – вылезешь из черных провалов Техаса или из шкуродеров горы Фавор в Галилее… Типа того.

Он чертил схемы и лабиринты, развертки-сечения; залы, развилки, пролеты и горние своды Федя прикидывал на глаз, у него был хороший глазомер. Малые – распознавал частями собственного тела: он знал свой рост с поднятой рукой, “локоть”, расстояние между растопыренными большим пальцем и мизинцем, не будем продолжать, а то перечисление инструментария Федора дойдет до абсурда.

Все у него было задокументировано на листах-пикетах, утрамбовано в картонные папки, завязано тесемками и заброшено на антресоли. Ибо суть его странствий была в другом. Он искал исключительно сердцевину мира, пуп земли.

Это обстоятельство да еще моя слабость к аргументам из области иррационального совершенно вскружили мне голову и укрепили в мысли, что Федька – достойный предмет для моего поклонения, что в нем заключена стихия сверхчеловеческой силы и красоты.

Федор мной тоже заинтересовался, так мне по простоте сердечной показалось, хотя в этом пылком взоре трезвый человек углядел бы, как бегут, разветвляясь, шахты и тоннели, канализационные люки оборачиваются озерными пещерами, хранящими древние артефакты, секреты канувшей Атлантиды, останки неопознанного моллюска, индейские мумии, кости рысей и гиен… Словом, наша встреча положила начало дружбе, стремительно переросшей в совместное бытье.

Пришлось мне унять свой нюх, ибо, когда Федя приступал к обработке полевых материалов, на всю квартиру неумолимо распространялся смрадный запах анчоусного соуса.

– Ты прям как Иоганн Вольфганг Гёте, – я говорила, густо перемешивая зловоние анчоусов с терпким ароматом индийских благовоний – сандала, мирры и пачулей, – он мог сочинять стихи, только если пахло гнилыми яблоками!

– Во-во! – отзывался Федька.

Дело докатилось до районного ЗАГСа, куда мой жених – неуемный исследователь подземных глубин, хтонических миров, обратной стороны Луны – явился в комбинезоне, перемазанном глиной, и в каске с велосипедным фонарем, в луче которого металась летучая мышь, остроухая ночница.

Все были ошарашены моим избранником, особенно отец Абрикосов.

– Дорогой друг, – он говорил Федору, – Земля вам не червивый плод, внутри у нее непробиваемое ядро, окутанное кипящей оболочкой, и три тысячи километров раскаленной мантии, пышущей жаром, лишь на макушке – тонкая земная корка.

– Это неопровержимо и недоказуемо! – благодушно замечал Федя.

Спорам положил конец Павел, явившись на свет в одно прекрасное утро, и, как говорится, обычная дорога за забором, которая ведет в провинцию Теань, пути птиц в воздухе, и пути птиц в воде, и пути мыслей в наших головах вели теперь не к центру Земли, а совсем в другом направлении.

И только Федор упрямо не сворачивал со своей каменистой тропы, он шел, шел и шел, словно в этих лишенных дневного света коридорах нельзя остановиться дольше чем на минуту, двигаясь к цели, которая находится за пределами человеческого воображения.

Я написала Флавию о бурных событиях моей жизни, думала, он будет рвать и метать и осыпать меня упреками. Однако на мое длинное сбивчивое послание он ответил фотографией безбрежной морской глади и единственной фразой:

– Сегодня Средиземное море было таким.


Пуп вселенной

Жизнь на земной коре тяготила Федора. Хлебом его не корми, подавай заброшенный пустырь и черную кротовину, где можно спрятаться и забыться от всех человеческих тревог, – полузаросшую карстовую полость посреди юрских известняков, обвальные гроты, термальные воды и сам этот воздух пещерный, который вдыхал он полной грудью с неизъяснимым наслаждением.

– Там очень воздух полезный, особенно тем, у кого коклюш или бронхит! Плохой и сухой кашель в пещере становится правильным и хорошим благодаря абсолютному отсутствию патогенных организмов! – объяснял он годовалому Пашке. – Запомни, ужик: никакая микстура так не способствует отделению мокроты, как влажный воздух пещер! Там легче дышится, привольней, не давит примитивный мир. И жизнь течет по совсем другим законам!

Где тот ясный свет единения, когда люди ни минуты не могут жить друг без друга? Павлу два с половиной года, его ровесники болтают обо всем на свете, а наш только: “Где Федя?” И больше ничего.

Павел играл в песочнице, сломал руку в двух местах, ему делали операцию, вставляли две спицы. Соня вернулась в слезах из детской поликлиники.

– По коридору один бегал – на голову ниже Павлика и на месяц младше, – орал своей бабушке на всю поликлинику: “Я тебе голову оторву!”, – она с завистью рассказывала. – И так хорошо “р”, стервец, выговаривал. Нашему бы такую дикцию!

Летом сидели на даче в Шатуре – кругом клубы дыма, горят торфяники… А Флавий для Пашки сочинил сказку про пиратов. Естественно, тот стал записным пиратом: черная повязка на глазу, треуголка джентльмена удачи. Но, убей бог, не мог запомнить пиратское здрасьте: “Кошелек или жизнь!”

Вдруг приехал Федор, открывает калитку, и тут – весь в дыму – выскакивает Пашка из кустов – с палкой, с перевязанной рукой – и кричит:

– Давай деньги, гад!!!

Мы так были рады ему – нажарили груздей с валуями!

– Вы бы еще мухоморов туда добавили и бледных поганок, – удивлялся Федор.

И хотя меня доканывали мелкие бытовые проблемы: канарейку съел соседский кот, черепаха удрала, ночью своровали яблоню с яблоками (раньше яблоки воровали, а теперь яблони!), – я была до того счастлива в то лето, будто оно последнее в моей жизни. От всего – от неба, от земли, от листьев и травы, от чистого существования кузнечика, громыханья колодезной цепи, хрупкого гнезда трясогузки под стрехой, стрекота сорок.

Сороки с жадностью пожирали нашу облепиху. Ветки тонкие, гибкие, все в колючках, а им нипочем, знай орудуют клювом. Скок-поскок – и балансирует на веточке хвостом. Вылезет голова сорочья, иссиня-черная, а в клюве оранжевая ягода облепихи.

Соседка Клава – богатырь-печница, кастрюли супа мне передает через забор. На второе – запеченные грибы с картошкой. Никто ее не просит, исключительно по зову сердца. Одного не понимаю: как ей приходит в голову, что в моем случае это в самый раз? Например, я – притащу кому-нибудь кастрюлю супа, все только выразят недоумение. А мне – пожалуйста, я принимаю с жаркой благодарностью, ну разве что однажды она добавила гусиного жира знакомого нам гуся в суп, и то мы съели все с большим аппетитом.

Притом нельзя сказать, что Клава – одинокая волчица, у нее гражданский муж – драчун и алкоголик, бывший работник государственной безопасности Свищ, сколько раз я ей под глазом рисовала йодом сеточки и угощала чаем с коньяком и анальгином с димедролом! Она Свища поит-кормит-одевает, а он – то пьяный с крыши упал, то в нашей низенькой светелке, когда Клава прочищала дымоход, провалился в подпол и орал благим матом, или выйдет на большую дорогу – ругается, дерется, кричит Клаве, что ему “любая даст”, в такие минуты лучше не попадаться ему под горячую руку.

– Что ж ты ему не засветишь, – говорю, – ты же кирпичи ворочаешь?!

– Ты с ума сошла, – она мне отвечает, – разве я могу ударить мужика? Тем более в возрасте. Я если ударю – он и не встанет.

Один мой папочка в состоянии утихомирить эту разбушевавшуюся стихию.

– Вот наш сосед Еремей Васильевич, – торжественно представляет отец Абрикосов этого дромадера кому-нибудь из своих гостей. – Он нам лук сажал!

– Что лук, я людей сажал! – с гордостью откликается Свищ.

Соседи справа тоже золотые. Раньше там жили согбенная старуха Нюра Паскина и Витька, Нюрин сын. Витя ко мне был неравнодушен: то ежика нам принесет посмотреть, то продемонстрирует щенка с мертвой хваткой.

– У него укус – сорок пять атмосфер! – он гордо сообщал.

Свищ, пьяный, из-под забора:

– Вырастет – тебе горло перегрызет.

– Если он мне перегрызет, я ему тоже перегрызу, – достойно отвечал Виктор.

Витя не мог просто так прийти поболтать, у него был ограниченный запас слов, который он целиком расходовал в шумных скандалах с Нюрой, – меня ему надо было обязательно чем-то удивить.

Как-то он посадил возле дома кедрик и стал ждать шишек. Пролетали годы, кедр у него вымахал высокий, разлапистый, шевелил иголками на ветру, ствол горел на закате. А весной, когда Витя умер, появились шишки. Нюра сокрушалась: как так? Витюшка шишек не дождался.

Потом Нюру тоже призвали небесные селения, в доме Паскиных воцарились Горожанкины, геолог и скрипачка из Дербента, Ирка с Валериком, перебрались поближе к Москве. И с места в карьер, не разобравшись, что мы за люди, кинулись одаривать меня овощами “для рагу”: кочаны капусты, кабачки, морковки, пакеты с картошкой – причем предварительно помытой! – так и перекочевывали к нам от этих богов плодородия.

Со Свищем сложно отыскать общий интерес, а Федька – спелеолог, родная Горожанкину душа.

– Федь, я баньку затопил, иди попарься! – махал Валерик со своего огорода.

Федор нахлобучит белую войлочную шляпу с бахромой (в ней папочка элегантно прогуливался когда-то в Алупке-Саре), прихватит свежие трусы и спустя некоторое время, чистый, непорочный, сияющий, зовет меня посетить этот, можно сказать, мусеон.

Горожанкины камешков натаскали, шатурских, с выщербинками да корявинками, стены и потолок обили дощечками. А Федя капнет пихтового масла на раскаленную печь, плесканет водой из эмалированной кружки:

– Ну, Райка, – скажет, исчезая в клубах пара, – теперь с тебя хлынет пот ручьями.

Выйдет и подопрет дверь табуреткой.

Распаренная, упакованная в простыню с лебедями, словно Махатма Ганди, по башмакам на крыльце обнаружишь Федьку пирующим у Горожанкиных: они шпроты из холодильника достанут, нажарят подберезовиков, на столе запеченный в сметане карась, выловленный Валериком на рассвете из Витаминного прудика, и гвоздь программы – “Камю” двадцатилетней выдержки, преподнесенный сватьей, Изабеллой Митрофановной, женой капитана дальнего плавания корабля “Максим Горький” Ираклия Дондуа, тот из загранки всегда привозил на всю родню французского коньяка.

– Ир, сыграй, что ли, “Лебедя” Сен-Санса! – скажешь, утомленная едой и радостью встречи.

Ирка достанет из шкафа футляр, где томится старинная скрипка-тиролька аж восемнадцатого века, позабытая-позаброшенная с тех пор, как ее хозяйка уволилась из симфонического оркестра.

– А когда луна восходит, неужели не хочется выйти и заиграть “Лунную сонату”? – простодушно спрашивал Федор.

Нет, одна она не желала играть – а только с оркестром.

– Где ж мы тебе тут оркестр возьмем? – возмущался Валерик.

Вынешь из футляра скрипку – та сразу потеплеет, оживет, легонько завибрирует, – готовый экспонат для музея имени Михаила Ивановича Глинки, где наш Илья Матвеич служил непродолжительное время плотником.

– Вот эти руки, – говорил он и протягивал свои как бы натруженные пухлые ладони с коротенькими пальцами, – держали скрипки выдающихся Амати и Гварнери, не говоря о Страдивари, преподнесенной Ойстраху бельгийской королевой…

Он лично устанавливал это сокровище в центральную витрину. Все Ойстрахи мира прибыли на церемонию. Илья Матвеич надевает белые перчатки – внутри стеклянного шкафчика у него заранее приготовлен крепеж и хомут. К восхищению собравшихся он торжественно водружает ее на прозрачную полочку. После чего из нагрудного кармана извлекает ослепительно белый платок и обтирает платком деку скрипки, чтобы на корпусе не оставалось следов, это вредно для лака.

– Ойстрахи замерли, – рассказывал Золотник. – Им было ясно, что я удалил жир. Всё. Небрежно бросаю платок на рояль, и хранительница крошечным ключиком под аплодисменты замыкает витрину…

Ночью огромная круглая луна взошла над нашей 2-й Ленинградской улицей, и чарующие звуки скрипки поплыли ей навстречу, плавно огибая накрытые полиэтиленом стожки, с ветки на ветку взбираясь на Витюшкин кедр, просачиваясь сквозь иголки, покачивая кедровыми шишками.

Это Ира между картофельных грядок играла на тирольке “Лунную сонату” Бетховена.


Когда Флавий возвратился из армии, сиятельный отец Амори данной ему небесами державой восстановил его в пединституте. Тем временем я устроилась училкой младших классов в районную школу.

А ведь все детство мать моя, Сонечка, участковый терапевт, водила меня в кружок хореографии – из чисто утилитарных соображений: заставить ребенка расправить плечи, а то ей казалось, что я живу с опущенными крыльями.

С первого класса мне сшили синюю в полоску сатиновую подушечку с белой фасолью, которую Соня потребовала держать на макушке чуть не до выпускного бала. Сдвинутые позвонки, говорила она, пережимают кровеносные сосуды, головной мозг недополучает питательные вещества. В итоге – низкая самооценка, лень, повесничанье, хамство и бронхиты.

Студию вела Ида Кармен, бывшая балерина семидесяти семи лет, сухопарая, волосы на затылке стянуты в пучок, юбка у нее была “карандаш с разрезом”, чтобы не сковывать движений, ровная спина, подбородок параллельно полу – Бонапарт Наполеон проводит военные учения на плацу, готовится к очередной военной кампании:

– Батман тандю!

– Батман фраппе…

– Пор де бра!

– Деми плие!..

– Фондю вперед! Выше голову!

– Фондю назад! Тянем носок! Тянем!! Тянем!!!

На меня, увы, никто не возлагал надежд, у центрального станка тренировались тонконогие грациозные фламинго: ребра, ключицы, высокий подъем, тонкая щиколотка, парящие руки-крылья, развернутое бедро и аккуратная головка на гибкой шее.

– Голова должна быть маленькой! – безапелляционно заявляла Ида, неодобрительно косясь на мой самовар.

Зато у меня лучше всех получалось marche pas – “топанье по залу” – с моим-то плоскостопием, продольным и поперечным! И как это ни парадоксально – “воздушный шар” (ballon): подпрыгнув, зависать в воздухе, пучить бельмы и выкидывать разные коленца под хохот будущих солисток, а то и, чем черт не шутит, прим.

Каково же было удивление Сони, когда на вопрос нашей знойной Кармен “Кто хочет стать балериной, когда вырастет?” из всех сильфид и воздушных созданий, очумевших от бесконечных батманов, “лягушек” и шпагатов, ни секунды не раздумывая, поднял руку один толстопопый коротыш – ее дочь.

– Нам это, слава богу, не грозит! – воскликнул тогда папа. – У Райки никаких предпосылок.

– Ерунда, – возражал Илья Матвеич. – Когда-то среди балерин встречались пышки! Матильда Кшесинская, например.

– Нашел с кем сравнить! – отмахивался Абрикосов.

– Как вы знаете, Альберт, во время войны мы с мамой жили в эвакуации в Чапаевске, – эпически начинал Илья Матвеич в изношенном махровом полосатом халате и стоптанных тапках, помешивая овсянку. – Мама работала в Доме культуры – помогала гримировать и одевать артистов на спектакли, а меня, чтобы не оставлять одного, брала с собой. Мне очень нравилось “Лебединое озеро”, я всегда ждал, когда с восходом луны чары злого гения ослабнут, белый лебедь превратится в прекрасную Одетту и покоренный красотой Зигфрид поклянется ей в вечной любви…

– Все пленяло меня, – рассказывал он с таким теплом, таким участием, – и белое адажио принца с Одеттой, и нервный дуэт Зигфрида с коварной Одиллией. Но танец маленьких лебедей! Я не мог дождаться, когда четыре златокрылых создания выпорхнут из кулисы, сливаясь в геометрический узор, линии которого пересекались строго в определенном порядке…

– Как-то раз явились три ангела, птицы одного оперения, а четвертая, – Золотник ложкой постучал о край кастрюльки, – Геркулес, косая сажень в плечах, такие ноги у ней мускулистые, скрещенные не туда, а сюда!

Илья показал ее танец, и все покатились со смеху.

– Больше я не ходил с мамой на “Лебединое”, вот какой балбес! А эта лебедь, как я сейчас понимаю, – она всем лебедям лебедь. В ней было столько жизни! Возможно даже, это был мужчина, я не знаю.

– Пусть девочка попробует, почему нет? – вмешалась в разговор Берта Эммануиловна. – У меня подруга училась в Ваганьковском училище…

– Вагановском, – заметит надменная Магницкая, – Ваганьковское – это кладбище.

– Да какая разница! Вольф, ты помнишь Ларочку Синаткину? – Берта поворачивалась к своему супругу, хромоногому старичку. – Она еще танцевала краковяк и мазурку в Императорском театре. “Колени в хлам, – Лара говорила, – связки воспаленные, шея свернута… Но игра стоит свеч!”

– Избави бог! – твердил Абрикосов. – Звезд Райка с неба не хватает, красотой не блещет. И так любит всех поучать – в учительницы начальной школы, и точка! По крайней мере, в кармане будет хлеб насущный.

И этот человек посвятил жизнь исследованию квантовых неопределенностей! Кто говорил, что мир живет по законам квантовой физики, не замечая того в житейской суете? Вселенная, утверждал Абрикосов, состоит из неопределенностей, даже прошлое – неопределенно, что уж говорить о будущем! А вот, поди ж ты, – железной дланью утвердил шаги мои на педагогической стезе. И Сонька туда же: или в педагогический – или в медицинский! Тогда это считалось почетными профессиями. А кем еще? Космонавтом?

Прохожу мимо первого “А” – слышу смех, шум, открываю дверь, а там первоклашки окружили паренька, тычут пальцем и хохочут.

– Что?

– Обкакался!!!

Я его хвать – и в туалет. Все с него постирала, надела брюки без трусов. И твердо говорю:

– Ты не обкакался, ты просто пукнул! Понял?

И то же объявила в классе. Иначе до выпускного бала он им запомнится как “тот, который…”. Так творится история. Из тысячи возможных вариантов отбирается один касательно жизни одного человека или целого народа, как правило, не имеющий отношение к истине, и внедряется в сознание человечества.

Ребята:

– Ха-ха-ха!!!

– И что такого? – я грозно говорю. – А ну-ка поднимите руки, кто никогда в жизни не пукал?

Все смолкли и расселись по местам. Так началась моя педагогическая поэма.


Я вздумала внести свежую струю в учебный процесс.

К черту муштру и показуху, в которой я росла, двойки по математике, дневник, испещренный восточной каллиграфией (нажим должен быть легким, движение точным, при этом кончик пера слегка поворачивается, так что след оставляют две его грани): “смеялась”, “болтала”, “орала на физкультуре нечеловеческими голосами”, “бегала, взмыленная, на перемене…”. (Перо каллиграфа из двадцати четырех волосинок осла и росчерк автографа в виде орнаментальной вязи, за его подделку в Османской империи полагалась смертная казнь, его я боялась подделывать, но подпись родителей – через два раза на третий.)

Мне же хотелось, чтобы мои ученики расцветали под моим теплым любящим взглядом. Мы любовались бы мирозданием, пели, как птицы, читали стихи (только не “Белую березу” Есенина, прости господи, и не “Мороз, Красный нос”).

Третье тысячелетие на дворе, пора понять наконец: не для того, чему нас учили, рожден человек! Он рожден быть свободным от земного тяготения, от условностей, логики, от законов мироздания, боли, страха, старости и смерти. Чтобы разгадывать тайны Бытия, пробуждать спящих, вселять надежду в отчаявшихся – вот это все, что мне взбрело на ум после эпохального удара каруселью!

Не знаю почему, никто не оказался в восторге от моей методики. Народ, почуяв свободу, мгновенно отбился от рук, давай беситься, ходить на головах, такой учинили бедлам и тарарам! Меня просто уволили с треском, вот и весь сказ.

Флавий предположил, что это был провал на уровне медитации:

– Вектор, в сущности, верный, но у тебя не хватило силы разогнать мрак.

И рассказал про китайского императора, который три года сидел и что-то бубнил себе под нос. При этом Поднебесная процветала, и его влияние простиралось далеко за ее пределы.

Сам он по распределению угодил в деревню Хмурый Мамон Вологодской области – преподавателем химии, физики, биологии, литературы, математики, русского языка, истории, географии, физкультуры, пения и рисования. Только законченному отшельнику было подвластно там не спиться. При том что Флавий не имел ни малейшей склонности к охоте и рыболовству, хотя грибник он, считай, от бога. Федор ходил с ним в Шатуре по грибы, вернулся потрясенный, вокруг – ни единой шляпки, а Флавий корзину насобирал, и не какую-нибудь шелуху – и белый, и подберезовики, и еловый груздь, – сплошь благородный гриб к нему шел косяком.

Разочаровавшись в педагогике (“Я никогда ничего не встречал такого, в чем бы не разочаровался!”), он стал натурщиком в Суриковском институте, потом грузчиком в молочном магазине, где моего друга заприметил Союз православных хоругвеносцев. Его мобилизовали на крестный ход – нести хоругвь, как символ победы над смертью и дьяволом.

Увы, на поприще святом Флавию не суждено было закрепиться, хотя его торжественно благословили и облачили в диаконский стихарь поверх подрясника, поскольку эти самые хоругви на гулливеровских шестах – чего там только нет: металл и древесина, серебро и злато, бархат и парча, обильно отороченная бахромой с кистями!

– Их не каждый от земли-то оторвет, – он жаловался. – А уж тащить часами поперед благоговейного шествия – и вовсе считаные богатыри остались на свете!

Ладно, мы сочиняли сценарии детских праздников, продавали воздушные шары, Флавий подрабатывал уборщиком в Кинотеатре повторного фильма, а параллельно музыкант Голопогосов, с которым Флавий в девяностых концертировал на Арбате, позвал его исполнить основную партию в его балете “Сотворение мира”.

На протяжении долгих лет, внося поправки и раздувая кадило, он созидал симфонию в шести частях для флейты, гобоя, кларнета, фагота, валторны, двух труб, альт-саксофона, рояля, пяти скрипок, трех виолончелей, контрабасов и литавр.

– Это будет подлинное священнодействие, – говорил он Флавию, попыхивая трубочкой, – только музыка и свободный танец, повествующий о первой на свете трагической любви! Прикинь: идет увертюра, занавес открывается – на сцене лежит Адам, пока что вялый и безынициативный. Из-за кулис к нему тянется божественная длань из папье-маше. Вступают медные духовые – и меж протянутых друг к другу рук свершается чудо: под гром литавр Адам получает искру жизни. Он пробуждается телом и духом, после чего начинается вся эта канитель. В роли Адама я вижу тебя, старик. А в роли Евы…

– …у нас будет вот эта Райка, – сказал Флавий, худой, коротко остриженный, в красной клетчатой рубашке, средний палец в чернилах – ну просто прима Парижской оперы Матьё Ганьо, не терпящий возражений.

Повисло унылое молчание. Голопогосов, до тех пор и не взглянувший в мою сторону, пристально воззрился на меня черепаховым взглядом.

– А может быть… – начал композитор, когда вновь обрел дар речи, – попробовать на эту партию пригласить…

– Ни в коем случае! Я могу отвечать только за себя и за Райку. Но ей надо задать жесткие рамки.

– Понимаешь, какая штука, – признался Голопогосов, не сводя с меня смущенного взора, – я еще не знаю, как изобразить хаос бытия до сотворения мира…

– Я знаю, – ответил Флавий.

– Я даже не знаю, как Бог Саваоф сотворит мужчину…

– Я знаю, – сказал Флавий.

– И просто понятия не имею, как показать секс!!! – выдал Голопогосов свой последний козырь.

– Если все идет верно, финал станцуется сам собой, – сказал как отрезал Флавий, выразив хоть и туманную, но весомую мысль.

…В конце концов, никому не известна тайна своего предназначения. Зато наша деятельность была направлена, как солнце Махаяны, встающее на небесах, исключительно на радость, счастье и благополучие всех живущих.


От отца он не получал ни полушки. Летописцы отмечали, что Амори был скуп, горд, честолюбив, угрюм, легко поддавался влиянию и слегка заикался. Когда-то он приложил немало сил, чтобы его признали королем. А тайное притязание на иерусалимский престол злопыхателей, которые нарочно раздували слухи о непотребных занятиях наследника трона, довело Амори до белого каления, вследствие чего финансы Флавия и вовсе запели романсы.

Не то чтобы, как говорится, нагота и босота, но, скажем, во время киносеанса в буфете, убирая со столов посуду, он подъедал за кинозрителями.

– Ты только не думай, – говорил он мне с владетельным видом, которого не терял даже в периоды самого глубокого падения. – Я всегда смотрю, что за человек не доел. Для меня это важно!

Он так исхудал – рубаха навыпуск, сядет на газоне в позе лотоса и повторяет установки от какого-то экстремала, задумавшего проверить, может ли человек так себя накачать, чтобы пересечь Атлантический океан на байдарке. Переплыл, выжил, выдюжил, неделю не спал, прорвался сквозь галлюцинации, всю задницу себе отсидел, и его ответ был такой:

– НЕ МОЖЕТ!!!

Примчишься к нему на свидание, опоздаешь минут на сорок, ты русским языком объясняешь, что поезд в метро шел очень медленно.

– …Даже иногда ехал в обратную сторону?! – сурово спрашивает Флавий, и вся его аутогенка со свистом летит коту под хвост. А в чем причина? Жди, радуйся грядущей встрече, дари внутреннюю улыбку печени, селезенке, почкам, поджелудочной железе, мочевому пузырю… А он злой, угрюмый.

Я спрашиваю:

– Ты что, мне совсем не рад? – упавшим голосом.

– Не то что не рад, – орет Флавий, – я просто в ярости! Вот бабушек вижу на танцплощадке – и чувствую радость. Я улыбаюсь им естественно. А когда тебя вижу – вообще нет никакой радости, только бессильная злоба! Ну, не могу ж я искусственно улыбаться. Я пришел вовремя, купил тебе орехов, шиповника, изюма, баночку меда, вот жду тебя сорок пять минут – для меня это сверхвнимание к женщине!

А станем расставаться, вытащит из рюкзака свои дары и скажет:

– На, пока будут орешки, будешь помнить меня, а уж как закончатся…

Флавий был стопроцентной истинной совой. В двенадцать он видит предпоследний сон, в семнадцать – начинает отдаленно походить на человека, в восемнадцать – постепенно воцаряется гармония из хаоса, в двадцать ноль-ноль – он уже цветущий куст роз.

Спать он ложился не раньше пяти утра. Это было его заветное время, когда он сочинял сюжеты полнометражных боевиков и обреченно рассылал их по киностудиям. Однажды случилось невероятное – Флавию позвонил директор частной киностудии Б.И. Тефтелин из Одессы:

– Я покупаю у вас три сценария. (Флавий отправлял сочинения пакетом.)

Дальше все как-то затуманилось, телефон Б.И. был наглухо занят, наконец он взял трубку и ответил: “Берем два”, Тефтелин ехал в машине. Потом: “Один”. И вдруг добавил: “Можете приезжать за авансом”.

– Я это слышал собственными ушами! – изумленно говорил Флавий.

Мы возликовали. Слава и деньги – вот что всегда ускользало от нас с моим другом, моей негасимой и вечной любовью, и, даже забрезжив на горизонте, таяло, как мираж. Но мы были молоды и не собирались сливать конденсат. Одно только слово “Одесса” рождало в нас безрассудную надежду. Как говорил воздухоплаватель Уточкин, Одесса – пиратское место, где всегда есть презренный металл. А Шолом Алейхем, сочинявший свои рассказы в том же доме под номером двадцать восемь с колоннами, с арочными окнами от пола до потолка на улице Канатной неподалеку от пересечения ее с Еврейской, на той же лестничной клетке, куда мой родной двоюродный дедушка Толя в семейных трусах по колено выходил подымить беломориной, гордясь, пускай не во времени, а хотя бы в пространстве, таким потрясающим соседством, – писатель Шолом Алейхем предполагал, что в Одессе деньги черпают лопатами, а золото валяется прямо под ногами.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации