Текст книги "Три стороны камня"
Автор книги: Марина Москвина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Потрясенный вернулся Илья Матвеич в общежитие, сбросил одеяло с кровати и на простыне синими чернилами нарисовал задник с лесом и луной над холмами, с лодочкой и лунною дорожкой, за что получил нагоняй от коменданта Галима Галимовича, который топал ногами, грозился выселить к чертям, и так он всем осточертел своими кошачьими концертами.
Тем более в Алма-Ате особенная акустика. Горы окружают город и отражают любые звуки, с гор дуют ветры, да летняя жара, да холодные арыки. Поэтому, когда в ясную ночь Илья дул в свою медную тубу, ее звук слышен был за десять километров, а то и дальше уносился, на вершины снежных гор!
С большим трудом Илья уговорил Галимыча повесить разрисованную простыню на стенку в прачечной или в каптерке у завхоза как образец декоративного искусства.
Назавтра, только Штро отмахнул палочкой, показав, что репетиция окончена, с тубой на плече Илья отправился по указанному адресу.
Зачем он взял с собой тубу? Во-первых, с ней он чувствовал себя уверенней – а то весь трепетал, как лист на ветру, что вновь увидит своего кумира. Ну и собрался вечерком подрепетировать, они разучивали марш из оперы “Аида”. Бархатный и шелестящий pianissimo у него плохо получался, зато на forte к густому тембру он ловко насобачился добавлять металлический блеск, звук будто не умещался в инструменте, и туба начинала мелко дрожать.
Это был какой-то всплеск радости, Август Михайлович называл Илью золотым самородком, предложил индивидуальные бесплатные занятия, обещал договориться с Мансуровым о стажировке в оркестре, минуя всякие училища и консерватории. Илья обещал подумать.
– Да что тут думать-то? – удивлялся Штро. – Это судьба твоя стучится в двери, как в “Пятой” у Бетховена: от мрака к свету и через борьбу к победе!
Илья шел, ликуя, напевая:
– При-иди чело укра-а-а-сим мы… При-иди чело укра-асим мы… Сплете-ом из ла-авров вено-ок тебе-е-е!..
И прекрасный город служил ему фоном и хором: ветлы в три обхвата, волнующиеся от налетевших горных ветров, – ветвей у ветлы целый лес, и нежная зелень весенняя, пока что не пыльная, еще не выжженная солнцем, шелестящая стена пирамидальных тополей, кроны красных дубов и вековых карагачей на улице Абая, предгорья Алатау в яблонях цветущих, облака и Небесные горы – пока не загустела листва, их сахарные головы просматривались вдоль и поперек – от лысых прилавков до ослепительных льдов на макушках.
Ведь недаром же с детских лет в каждом желал он найти удивление, солнце и щедрость, размах и, конечно, – Любовь! Потому что ему одному, Илюше Золотнику, дано в этой жизни хоть что-нибудь понять из никому не понятного явления – беззаветной любви, которая поднимет его в небеса. Тогда он оглядит с высоты этот город и горы, глубины океана, материки, мировое пространство и позовет туда всех, кто пока пешком, кто отстал и устал!
Илья шагал с пылающими ушами, сам не свой от сознания важности своего туманного земного предназначения. Кем я буду? Кем, кем? – думал он. И вообще, что я такое? И когда я об этом буду знать? Никто не замечал меня, никому я не был известен, никто не спрашивал, кто я и откуда и что мне надо на этой земле, как вдруг птицы высокого полета закружили над моей головой и голова моя пошла кругом…
Журчание фонтанов, арыков, певучие дрозды, грохочущий трамвай “пятерка” и даже типовой, бетонный, крашенный под бронзу Ленин на паперти бывшего Вознесенского собора славили Золотника, держащего путь на восток по направлению к старому казарменному бараку, где жили работники оперного театра и где в самой узенькой комнатенке, заставленной декорациями, заваленной рукописями о собственных подвигах и деяниях, автопортретами, фотографиями, эскизами, лохматыми папками повестей и романов, царил магистр цветной геометрии, гроссмейстер волнистых линий и линейных искусств, великий, наивный и совершенный, так он себя сам называл, художник “дядя Сережа”.
– Быстрей заходи, дверь плотней закрывай, а то кошки набегут, прикормил тут бродяжек молоком, пускай возвращаются к своей богине Фрейе.
Художник усадил Илью на самодельное кресло из старых газет, склеенных костяным клеем, стянутых веревками. Кровать, на которой он спал, сработана была из того же материала.
– Угощайся! – радушно сказал Калмыков.
На кипах газет, прикрытые газетой, стояли кружка молока и тарелка с горбушкой хлеба.
– Газеты – универсальная вещь, скажу я тебе, – и для ума, и для быта. Мухи газет боятся!
Пожелтевшие газеты служили ему рабочим столом, на них он созидал макеты Вавилонских башен, уносящихся в небеса, чертил подземный коридор, ведущий из Алма-Аты в Москву, сочинял “Диссертацию о соединительных швах черепа”, набрасывал к постановке “Князь Игорь” эскизы красной юрты, смахивающей на межпланетный аппарат.
Всюду валялись рисунки со звездными скоплениями и космическими кораблями на оберточной бумаге, сопровождаемые сложнейшими математическими расчетами. А главное – картины, картины на старых клеенках, тарных тряпках, на холстах, уже кем-то использованных.
– Зачем покупать новый холст, когда этого добра в театре навалом, спектакль с репертуара сняли, декорации – на помойку, а я тут как тут, это ж все мои сокровища! Вот только не хватает натуры, да я и есть – своя лучшая натура!
Как раз посреди комнаты, ближе к окну, прикрытому газетами от прямого солнца, стояла незаконченная картина, изображавшая длинноволосого старика с белой бородой в нахлобученной шапке и бедуинских сандалиях, приглашающего Калмыкова на ужин.
– Знакомься, Илия, это Леонардо да Винчи. Сюда ко мне и Тициан заглядывает, и Тинторетто, сидим вечерами, беседуем об искусстве. У каждого из нас внутри бирюзовых глубин живет бог и творит чудеса. И ты заходи, не стесняйся!
– Кстати, – сказал Калмыков, – мне приглянулась твоя туба, будь другом, одолжи мне ее до завтра? Я чувствую в ней частицу своей души. Я нарисую твою трубу в образе бесконечного тоннеля или рога изобилия!
– Знай, – говорил он, провожая Илью, который оставил ему, конечно, свой инструмент, но с каким неспокойным сердцем, – частицу моей души можно встретить среди родников и трав, деревьев и облаков, но суть ее – три стороны камня: это Земля, Огонь и Небо!
– Запомни, Гермес Трисмегист! – рокотал он Илюше вослед. – Художник обязан предъявить собственную модель мироздания, иначе грош ему цена. Смотреть на божий мир глазами дикаря, пронизывать его насквозь, вывернуть к черту наизнанку, как вывернул я свое новое мышиное пальто, подаренное мне в месткоме, распорол по швам и вставил туда разноцветные клинья!..
Ночью Золотник не сомкнул глаз, день прожил как в тумане, еле дождался вечера, смятенно постучал в обшарпанную дверь барака, ему открыл художник, облаченный в золотой балахон, ярко-красные желтые шаровары с золотистыми лампасами, пришитыми фиолетовыми, багровыми нитками, – весь его облик напоминал тропическую игуану с чешуйчатым драконьим гребнем.
За окном его катились то солнце, то луна, вспыхивали и гасли звезды. По стенам и потолку металась калмыковская тень. А на мольберте стояла уже совсем другая картина, втрое больше вчерашней – вместо белобородого Леонардо в центре красовалась туба, но совершенно плоская и, что странно, не потерявшая медного блеска, вокруг плясали цветные треугольники, овалы и квадраты. Картина звучала, сияла на солнце, прорвавшемся сквозь заклеенное газетой окно, извитые линии вихрились вокруг тубы, геометрические элементы отстукивали чечетку… Но туба на холсте не была нарисована. Расплющенная и прилепленная к подрамнику, она была самая настоящая – та, что Илья Матвеич имел несчастье оставить этому варвару.
Внизу голубела надпись танцующими прописными буквами:
АПОФЕОЗ СЕРГЕЯ КАЛМЫКОВА
– Входи, громовержец, мечи громы и молнии! – воскликнул Калмыков. – Ты должен отыскать Ключ к Мирозданию, взорвать и прорваться, это я тебе говорю, Человек с Орденом Мухи!
– Что, брат? Покруче Пикассо? Шедевр? – доносилось, как с неведомой планеты, откуда-то издалека-далека, со звездных бескрайних просторов.
Так у Ильи Золотника бесславно оборвалась карьера музыканта, зато распахнулась другая дверь – в изобразительное искусство, куда он шагнул не раздумывая – без малейших колебаний.
…И всю жизнь его тянуло в те места, где волшебная “линька” Заилийского Алатау от снега (снизу вверх – весной и сверху вниз – осенью) была для него лучше всякого театра. А поджоги сухой прошлогодней травы – весенние палы, которые устраивали на склонах Кок-Тюбе мальчишки-пастухи, когда пламя огненными кольцами взбиралось по склонам с такой яростью, что отбрасывало зловещий отблеск на город и наутро Кок-Тюбе («зеленый склон») представал внушающим ужас обугленным «кара-тюбе» (абсолютно «черным»), – потом долго тревожили Золотника ночами.
Он любил болтаться на Зеленом рынке, любоваться алым наливным апортом. О, эти яблоки, краса и гордость Казахстана! Как-то Илья, поднакопив деньжат, послал фанерный ящик с пятью огромными плодами – почти по килограмму каждый! – в Соснинку, порадовать сестрицу с мамой. И эти сказочные яблоки всю зиму наполняли мамин дом чудесным ароматом. Она их берегла, не ела, а только любовалась, да еще ими потчевала Илью, когда тот приехал на побывку!
Нередко на Зеленом рынке можно было встретить Калмыкова, куда тот захаживал на пленэр в кафтане из парчи, в штанах расцветки петушиного хвоста, с этюдником и холщовой сумкой через плечо. А то и въезжал верхом на вороном коне или на двугорбом верблюде!
Животное под ним всегда шло иноходью, так что не проливалось ни капли вина, которое наливали ему виноделы в обмен на свои портреты. Художник набрасывал их физиономии углем на картонках и раздаривал с песней на устах. Он был сказочно щедр.
Весь этот рынок с древними старушками из Каскелена, продающими медовые груши, агашкой из Каракемера со свежей бараньей тушей, толстухами-молочницами из Маловодного, рыбаками и пасечниками был для учителя и ученика только отражением космоса и живописной натурой, зато неудержимо притягивали к себе уголки вселенной, где торговали изюмом, курагой, орехами узбеки и таджики из кишлаков.
Все перепробуешь, поболтаешь с продавцами и ничего не купишь, а возвратишься в общагу сыт и пьян и нос в табаке.
С какой же радостью – спустя много-много лет – поехал в Алма-Ату Илья Матвеич показывать выставку японских гравюр.
– И сделал выставку – с блеском! – рассказывал он. – Пришлось обрушить на них водопад своего жизнелюбия, полностью не соразмерный моему официальному статусу развесчика картин. Там выставочный зал большой, а без гармошки, какой-то выступ у стены – неясного предназначения, как есть большущий гроб. Я говорю: а можно это ликвидировать? Видели бы вы их растерянные лица! Будто я пришел в Мавзолей, – он понизил голос, – и требую вынести Ильича, хотя бы на время. Я открыл выставку при полном аншлаге, зажег умы и сердца… В горах мне устроили пикник на реке, где я спел песню “Язык любви – язык без слов” Абая на казахском языке. Вот они удивились: приехал из Москвы и вдруг – на казахском запел! В те времена казахи сами-то языка не знали. Кончилось тем, что я был награжден за вклад в национальную казахскую культуру. Собрался коллектив музея, вышел старенький академик в войлочном колпаке и, возвеличив меня до небес, под гром аплодисментов повесил на грудь медаль. Академик живописи! Здесь он, конечно, не так известен, но там-то! Вы представляете, какой триумф у меня был?
– Илюша – уникум! – подхватывал Осмеркин, глядя на Золотника влюбленными глазами. – Хотя я эту историю слышу в тысячный раз.
Армейскую дружбу они пронесли сквозь года, вообще, их изначально было трое, еще на Балхаше в стройбате служил Мишка Захаров, тонкий ценитель изобразительного искусства, в мирной жизни он подторговывал иконами за границу. В любое время дня и ночи Мишка способен был нагрянуть без звонка к Илюше или Мите – с ящиком шампанского и ананасами. Долг дружбы требовал забросить все дела и с ним гудеть, поскольку он толкнул иностранцам очередную икону и гуляет.
Потом его то ли посадили, то ли он эмигрировал, Илья Матвеич с Митей лишились боевого товарища, но и вдвоем столь упоенно приносили Бахусу дары колосьев, листьев лавров, миртов, что это не всегда благополучно заканчивалось.
– Вчера жена была в гостях, – сокрушался Митя, – ко мне пришел Илья, принес бутылку водки. Мы выпили, принялись вспоминать армию. Илюша побежал за второй. Когда она вернулась, мы лежали на полу, беседовали о том, что главное в творчестве – страдания души или ликование духа, предавались воспоминаниям и плакали. Так эта стерва сгребла его за шкирку и вытолкала за дверь!
С годами что-то пошло не так. Выпьешь, говорил Золотник, и никакой радости, только сонливость, хандра, ярко выраженная мерехлюндия. Он стал к себе прислушиваться, присматриваться, долго наблюдал и пришел к такому выводу:
– То ли водка стала дрянь, то ли я спиваюсь. А как я могу спиться? Я всю жизнь пью, это для меня норма.
Тогда Илья Матвеич вот что придумал: берет и завязывает… до новогодних празднеств.
– Нет, я не буду пить, – говорил он, если кто-то его пытался искусить раньше времени. – Только если меня зазовут в подворотню и скажут: у нас тут “Наполеон” пятнадцатилетней выдержки. Будешь? Тогда.
Зато в новогоднюю ночь выпивает, что под руку попадется, и – уже начинает продолжать, совмещая вселенские просторы с земными пристрастиями.
Поблизости у нас был винный, весьма изобильный, где можно было разжиться не только “белой головкой”, перцовкой, зубровкой, “Петром Смирновым”, но и старым бургундским, и черным английским ромом.
– После перерыва ты ощущаешь весь букет вин, тончайший аромат, и вкус, и послевкусие, – делился впечатлениями Золотник. – И на этом фоне очень благоприятно воздействует на организм швепс.
Но скоро Илья Матвеич опять погружался в меланхолию, сторонился мира, ничего не ел, был какой-то безвольный и совершенно подавленный.
– Сегодня я не мог ходить по делам. Сегодня сыро. – Он перед кем-то оправдывался по телефону.
– Жизнь-то тяжела, тяжела жизнь, – бормотал он в такие дни. – Да, жизнь тяжела. Но, к счастью, коротка…
Помню его пристальный взгляд, обращенный в никуда, в нем отражался приморский городок, ставший для него чудом, Евпатория, где обитала нежность бабушки и дедушки, их удивительно трогательная любовь, соединенная с теплом солнца, линией морской волны, чистотой песочных пляжей и волшебной архитектурой…
И снова подкрадывалась праздничная дата, и он завязывал до… Первомая или годовщины Октября. Благодаря такой методе Илья Матвеич продержался на плаву еще несколько лет, выставляя на пути вешки, бражничая с Митей, распевая песни родоначальника казахской литературы.
Он срывался с якорей, искал на свою голову приключений, осваивал новые сферы деятельности (“Даже рутинная работа приносит мне и радость, и удовлетворение!”), пока не сменил решительно все, чем тешилась его душа, на самоуглубление и покой.
– …И распроклятое “мулевание”! – с негодованием отзывались о священнодействии Золотника Зинуля с Надей, буквально со свету сживаемые терпким духом скипидара и масляных красок. При этом бойкие сушеные кузнечики из прерий Амазонки всегда подчеркивали, что не питают отвращения лично к Илюше, а только к роду его бессмысленных и даже зловредных занятий.
Весной и осенью Ильей Матвеичем овладевали демоны, они навеивали страхи и тревоги, какие-то особенно мрачные думы, однажды эти черти полосатые подсунули ему вместо портвейна скипидар, слава богу, друг Осмеркин вовремя раскрыл их злые козни!
Тогда к нему приходила старшая сестра с племянником Вовкой, тощим пареньком, стриженным почти налысо, с челочкой по линейке, и начинались нехитрые сборы в психбольницу: из ванной в комнату переплывали мыло в мыльнице, зубная щетка, с кухни – ложка и кружка… В газету заворачивались тапки.
– Почему у меня всего один коричневый носок? – громогласно вопрошал Золотник. – Я пока не собираюсь лишаться ноги!
– А где моя обычная черная шапочка? – гремело на весь коридор. – А то в этой шапке у меня вид человека не от мира сего. Какого-то героя из Жюля Верна – жителя Луны…
И снова по комнатам разносилось:
– Подай-ка мои брюки цвета “зеленое золото”?
Главное, не бутылочный, не болотный, не еловый, не крыжовенный – вынь ему да положь “зеленое золото”! И, принарядившись, с фанерным чемоданчиком, хотелось бы сказать – сопровождаемый многодневным пышным шествием с участием сотен храмовых слонов, горнистов, барабанщиков, факельщиков и знаменосцев, – но увы! Под приглядом своей малочисленной, бесцветной родни и сочувственные возгласы соседей художник Золотник смиренно отправлялся в “Кащенку” – сдаваться.
Однажды я увидела его в книжном на Садовой, куда мы с Флавием заскочили глянуть, есть ли там моя книга, на закате второго тысячелетия у меня вышел маленький роман о любви.
В эту вещицу Флавий внес колоссальный вклад. Каждый вечер он звонил и спрашивал:
– Роман-то пишешь? Ну, пиши-пиши…
Это был могучий стимул для поступательного движения.
Еще он говорил:
– Не забывай: где есть лучшие куски, обязательно должны быть и худшие. Иначе как поймешь, что вот эти лучшие – без худших? Даже если худших нет – их надо специально написать!
Бывало, прочитаешь ему кусочек, совсем короткий, чтобы не испытывать терпение.
А Флавий:
– Тебе нужно создать такого героя – поэта, возвышенную душу, у которого метеоризм. Он с гордостью объявляет об этом во всеуслышание как о чем-то космическом. “У меня такой метеоризм, – говорит, – что я просто летаю. Я могу улететь в небо, как ракета, и вы все еще пожалеете обо мне, что был такой поэт, а вы его не ценили. И вот он улетел…” Капусты наелся.
Я говорю:
– Ты так тонко чувствуешь, зорко видишь…
А он:
– Просто есть банальности, как камешек обыкновенный, и все зависит – под каким освещением его подать. Есть необыкновенное, которое необыкновенно – при любом освещении. А есть обыкновенное серое, вот этого я очень не люблю. Его как откроешь – сразу видно.
Такая у меня была подбадривающая трость Гуйшаня.
Мне в апофеозе никак не удавалась любовная сцена, на что я пожаловалась Флавию.
– Запомни, – сказал он, – центр эпоса – это огромный вздыбленный хер. Остальное вертится вокруг и на него нанизывается – кино, цветы, взгляды, всплески. У тебя же – наоборот: всё вокруг, а центра нету! Не доходит до сердцевины. Да в тебе и самой сплошь лирическое начало, ни черта эпического!
– Господи, – я отвечала, – дай немного эпического начала взамен лирического…
– Эпическое – вот здесь. – И Флавий с достоинством указал на свое причинное место. – Учти, я готов тебя исцелить – из альтруизма, конечно, не пойми меня превратно.
А пока суд да дело, засучил рукава и самолично описал финальную сцену соития героини и ангела, по мне, так лучшую в истории мировой литературы.
– …Ты самая незнаменитая писательница в мире, – констатировал Флавий. – Твоих книг тут нет. Зато целая полка про Гитлера, пять полок про Сталина. Полка Проханова, Лимонова собрание сочинений. Сплошь националистическая литература. Везде поучения – как быть русскими, “русское превыше всего” и что следует предпринять, чтобы встать с колен. И это в таком магазине, уважаемом! Какие-то непонятные издательства с антиамериканскими настроениями, всех разоблачают, особенно либералов и западников… Кошмар. Видно, как идет планомерная пропаганда этого дела. Что тут стряслось? Сменилось руководство? Может, теперь в книжном магазине директор – фашист? Ладно, пойду в детский отдел, отдышусь над “Щедрым деревом” Шела Силверстайна, немного успокоюсь…
Он спустился вниз, а я свернула в любимый “бук” и увидела там Золотника. Я как-то сразу его узнала – со спины, хотя мы давным-давно переехали с Николоямской и не виделись лет двадцать пять. Он стоял, ссутулившись, в старом – с тех еще времен – чесучовом пиджаке блошиного цвета, очень модных прежде штиблетах с длинными носами, немного приподнятыми кверху, – кто-то отдал ему свои, покрытые пылью дорог; на экваторе Золотника я обнаружила мешковатые, с детства знакомые брюки – бывшее “зеленое золото”! И хотя венчала все вышеописанное, черт побери, та самая шапочка, в которой – и только в ней! – он ощущал себя землянином, – сомнений не оставалось, что этот человек свалился с Луны.
Вооружившись лупой, Илья Матвеич склонился над старинным фолиантом, раскрытым на главе “Черепъ”, сосредоточенно исследуя храм черепного свода – монолитный, словно капля воды, спаянный из обилия косточек и пластинок. О, эти названия швов Божественного Портного: венечный, стреловидный… Сложнейшая мозаика совокупности – вовсе не то, что шутил один писатель, инженер человеческих душ: “Череп Homo sapiens состоит из двух частей – небольшой нижней челюсти и очень большой – верхней”.
Золотник шевелил африканскими губами, чуть слышно артикулируя: наружный затылочный гребень, крылонёбная ямка… Чешучайчатая, барабанная, скалистая доли височной кости… Микеланджело в анатомичке! Бедный Йорик… Зачем ему понадобился скелет головы – при его бесхребетных видениях?
Когда-то он считал себя реалистом, о чем свидетельствовало крупное многофигурное полотно “День рождения Иисуса Христа”, написанное с космическим размахом, снятое с подрамника, свернутое в рулон, спрятанное за шкафом. Илья Матвеич называл его пробой кисти в византийском стиле.
А между книжными полками, затертая, словно корабль во льдах, обреталась жизненная картина “Элен падает в пропасть”, с преобладанием пламенеющего розового, фиолетового и зеленого, переходящего в изумруд, – красок его палитры, рожденных первой военной зимой.
Розовый открылся в Чапаевске, в эвакуации. Илье было два с половиной года, когда недалеко от дома, где они жили с мамой и сестрой, взорвался химический завод. Волной отбросило кроватку от окна к стене, и маленький Илья Матвеич, как ни странно, живой и невредимый, смотрел на зарево пожара, не чувствуя ни страха, ни угрозы, переживая торжество огненно-розовой стихии.
Фиолетовым было свечение сигнального фонарика, который подарил ему летчик-отец, отправляясь на фронт. Илья то зажигал фонарик, то гасил, пока не сломал рычажок. Отец рассердился, назвал его скверным мальчишкой. Обиженный, тот забрался под кровать и даже не вылез попрощаться, о чем жалел до конца своих дней.
А изумрудным – бархатное пальто соседской девочки, приехавшей в эвакуацию из Ленинграда, первой любви Ильи Матвеича, оставившей неизгладимый след в его душе.
Вспомнилась комната Золотника, поражавшая непритязательностью на фоне духовного богатства ее обитателя. Масляная краска стен в уборной “абрикосовки”, пыльная пирамида картонных коробок с изношенной в стельку обувью над унитазом, грозившая обрушиться на голову беззащитного визитера (да еще Гарри забрал с расформированной лыжной базы восемь ящиков старых бесхозных ботинок – вдруг пригодятся).
Перед глазами поплыли обломки повседневности: мамины кофейные чашечки и тарелка для десерта, ее прозрачная фиалковая ваза, то, к чему она так часто прикасалась, птичье оперение синиц и снегирей, Сонечка сыпала им хлебные крошки на подоконник, а прилетали жирные голуби и все сметали, – того нашего бытования, где так естественно уживались коммунальный дух и Универсум.
– Как интересно… – говорю. Разволновавшись, я стояла так близко, чуть не касаясь его плеча. – Что это за книга, Илья Матвеич?
– “Атлас описательной анатомии человека”, – ответил он, как глухой барабан, и все же не очень медленно и не очень уж тихо. – Знаете, что, считал Марк Аврелий, находится вовне? Лишь немного крови, несколько костей, сплетенье нервов и сосудов, немного воздуха… – Золотник не то что бы вовсе не взглянул на меня, но как-то мельком, а ведь я назвала его по имени. – А что находится внутри? – проговорил, не отрываясь от завораживающей архитектоники черепной коробки. – Чувства, образы туманные и неочерченные, душевная субстанция, сновиденья, призраки… – И он окончательно погрузился в свой уединенный мир.
Я постояла еще немного, потом повернулась и со смятенным сердцем побрела прочь.
Я шла по Садовой, окруженная воспоминаниями, всегда имевшими для меня первостепенное значение. В голове вспыхивали какие-то картины прошлого, гасли и возникали другие, причем в мельчайших подробностях, – наш старый двор, желуди, сережки, перья фазана (соседи иногда несли по двору с рынка, надо было выпросить), решетка ворот, дверные ручки подъездов (отполированная ладонями медь), парадная – там на втором этаже целовались влюбленные, страшная черная лестница, Надя с Зинулей по привычке пользовались исключительно черным ходом, отправляясь в Покровский храм на утреню, обедню или просто вознести благодарение Господу за прожитую жизнь.
Это нахлынуло на меня, окатило, ударило, словно каруселью по башке, свирель моя скорбной голубкой тоскует на чуждых реках Вавилона… – послышалось невесть откуда или во мне самой, я не разобрала, да только душа моя вырвалась на свободу и понеслась догонять вчерашний день. Тот пятился, ускользал, отступал дальше и дальше, ни за какой его не ухватишь хвост, а тебе оставалось только оплакивание или воспевание того, что было.
– Ах, она дома, наконец-то??? – послышался в трубке трагический голос Флавия. – А я ей уже двадцать раз звонил! Что это было? Ты как сквозь землю провалилась! Я облазил углы и закоулки! Просил объявить на весь магазин, что жду тебя под лестницей! Мне говорят: “Стойте и никуда не уходите!” Я встал и ждал ее целый час, бог знает что передумал! Мне стало с сердцем нехорошо! Я всегда верил в твой разум, а после того, как ты просто УШЛА, оставив меня одного, весь твой образ, веками создававшийся, рухнул в моих глазах! Да-да-да! Теперь я от тебя ожидаю чего угодно! Любого абсурда! Все вертятся, все мотаются. На меня уже стали коситься охранники. Потом я опять пошел тебя объявлять. Они тебя объявляли три раза!!! А я все ждал-ждал-ждал, я чуть с ума не сошел! Главное, по радио постоянно рекламировали роман Коэльо, как у одного человека пропала жена! Мне стали разные ужасы мерещиться, в голову полезли триллеры, я вдруг подумал, что я скажу ее мужу, когда он вылезет наконец из пещеры? Зашли в книжный магазин, и она пропала? Полумертвый от страха, я побежал, купил карточку телефонную. Позвонил маме: Райка не звонила? Не звонила. Вернулся обратно в книжный: “Нет?” – “Нет”. Я ждал еще час, не верил своим глазам, что ты исчезла. Чего я только не передумал за это время, я думал, что тебя похитили – за выкуп!
(Это был единственный человек в моей жизни, который всерьез опасался, что меня похитят…)
Флавий свирепствовал, как тигр, и мне пришлось долго ждать, пока он сменил гнев на милость и сказал:
– Пора заводить мобильник…
Не знаю, что он во мне нашел? С виду я ничего особенного, а Флавий харизматик, Высший Путь Светоносного Совершенства, он в институте, где мы учились, педагогическом, имени Крупской, специально в портфеле таскал кирпичи, чтобы стать семижильным бугаем (потом решил, что это фигня, куда лучше ходить налегке и быть атлетом духа). А там же сплошь девушки неземной красоты, готовые на все ради его одобрительной улыбки. Нет, именно ко мне взбрендило сыну Амори Первого и венценосной Агнес обратить свое благоволение – нагнувшись, попросить огонька в курилке под лестницей, после чего произнести серьезно и деловито:
– Надеюсь, ты мне дашь?
– А у меня нет, – ответила я, не вдаваясь.
– Дай то, чего нет, – сказал он и так на меня посмотрел… Клянусь, в этом взгляде не было ничего, кроме мягкости, сострадания и любви.
Мириады невидимых нитей были протянуты, чтобы мы встретились с ним в тот день и час под лестницей в курилке, хотя ни до, ни после он не курил и не пил вина, те, кто очень любил его, а я была в их числе, помнят легкость его шагов, расфокусированный взгляд и какие-то парадоксальные фразы типа: “Я как раз тот человек, который вам не нужен…”
Он любил танцевать со стариками на танцплощадке, они его обожали, правда, многие из них совершенно выжили из ума, но он относился к ним по-доброму, щеки у Флавия были часто вымазаны губной помадой, это его осыпала поцелуями безумная Марго, которая подчаливала на танцы в полосатых трико и, отплясывая, кричала “….!!!” на все Сокольники.
– Только моя природная скромность мешает мне признать себя величайшим из живущих (да и умерших, что уж там!) танцоров, а также писателей и вообще, – говорил Флавий.
– Танцору всегда скромность мешает…
Мы гуляли с ним в парке – выберем подходящую погодку и гуляем.
Февраль, золотой закат, потом сумерки, небо черное звездное, сверкающий месяц, Марс огромный и Сириус. Вдруг метеорит – очень быстрый, за ним второй – в полнеба рваная рана темноты, полыхание до верхушек сосен.
Флавий – с надеждой:
– Сейчас где-нибудь – бум! – совсем рядом…
Или апрель, чистые деревья, грязные дороги, снег еще меж стволами, темный лед (“Весной мы уже погуляли, теперь погуляем летом, таким людям, как мы с тобой, надо встречаться четыре раза в год – летом, осенью, зимой и весной”).
У него была привычка согревать пломбир в кармане брюк до мягкой консистенции. Он боялся охладить горло.
– Ты не забыл о мороженом? – я спрашивала, когда мы стояли, обнявшись под сенью цветущих лип.
– Когда я обнимаю тебя, то обо всем забываю.
– …Ты ко мне приходи, – говорил он. – Посмотришь, где я сплю на балконе в тени тополя, мама говорит, его надо спилить, а то темно. А я против.
– Тебе что-нибудь принести? – я спрашивала.
– Принеси мне ничего.
В окне раскачиваются тополиные ветки, стучат по стеклу. Агнесса права, это не тополь, а баобаб, еще немного, и он заполонит всю квартиру. На вешалке клетчатые рубашки. Тонкий жесткий матрасик на полу. Миска черешни из холодильника. Тарелка смородины. Проигрыватель и виниловые пластинки в конвертах (“Давно хотел завести тебе Пьявко, люблю ему подпевать… Когда-а я на почте служи-ил ямщико-ом…”).
– Иногда я думаю, – говорил Флавий, – чего у меня в жизни нет? Все есть, чего ни пожелай. Вот – музыка. Зачем мне куда-то идти? Тратить деньги, искать-выбирать, когда радио включил – и вот она музыка – ЛЮБАЯ! Все есть, просто все! ТЫ ХОТЬ ПОНИМАЕШЬ, О ЧЕМ Я ГОВОРЮ???
Флавий – близнец, и, что интересно, явился на свет не сразу после Сибиллы, а только на следующий день. (“Думал, обойдется…” – он мне потом говорил.) Наутро его обнаружили: “Да там еще один!” – и в принудительном порядке попросили на выход.
Институт он бросил. Дождавшись момента, когда его отец Амори Первый занялся укреплением связей Иерусалима с Византией и оба государства начали совместное вторжение в Египет, с виду показавшийся им легкой добычей, Флавий забрал документы из деканата и стал с наслаждением околачивать груши. Но тут же загремел в армию.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?