Электронная библиотека » Марина Палей » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 20:40


Автор книги: Марина Палей


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ну, можно подумать, Раймонда, тебе прямо-таки износу нет! Все течет, а только ты одна не меняешься. Часики в твоей груди стучат-постукивают ритмично и громко. За это времечко уже умерли: королевский пудель Патрик и твой бедный отец Арнольд Аронович. Он все же не вынес ампутации второй ноги. Давным-давно умерла первая жена Глеба. Вышла замуж твоя дочь. Родился сын дочери, твой внук (!), Гертрудов правнук. Гертруда: переехала на 5-ю линию Васильевского острова. Корнелий: переместился на жилплощадь лучшей подруги базовой жены – продавщицы пива с лицом старого слесаря, растящей двух внуков.

Часики цокают-гарцуют на серебряных своих копытцах. Или это Господь Бог, держа веревочку неизвестной длины, знай себе стрижет маникюрными ножничками: чик-чик, чик-чик... Скоро ли Конец Света, Господи? А вот ужо достригу – тогда. Он орудует ножничками филигранно и точно, с унизительной для жертвы безостановочной аккуратностью. А тебе, Раймонда, можно подумать, износу нет! Да это не я говорю, это Господь Бог нервничает! Больно много дает Он предлогов для фантазий наших неуемных, избаловал: подумаешь! – цепи превращений, звезды, зерна, цикличность природы! А Он просто зайдет в комнату – и выключит свет. Именно в ту секунду-то и выключит, когда поверишь, что свет надолго.

Конечно, Он не мгновенно выключит. Ему же еще надо найти выключатель, протянуть руку... А пока Он этим отвлекся, ты еще много чего успеешь.

Ты еще взахлеб поживешь этой перелицованной – как новенькой – жизнью. Но фактура ткани, которая не шелк, не маркизет и не мадаполам, останется грубой, и ты изотрешь сердце в кровь. (Да как же и раньше не истерла?..) Ты будешь жить со своим уголовным ангелом на Обводном, будешь ревновать, и плакать, и давать соседкам бигуди, и одалживать им треху до утра, и бегать ночевать к мамаше в синяках семейного происхождения, и лепетать про мебель и общественный транспорт. И однажды твой ангел ударит тебя так сильно, что испугается сам и убежит, и, когда придут медики, ты будешь лежать неподвижно на полу в луже крови, но, еще не успев склониться к тебе, они различат ясный стук твоих упорных, жадных, слепых часов.

И вот тут-то Он выключит свет.


Неправда! Неправда! Прежде чем свет погаснет, ты еще будешь счастлива!

Ты еще будешь счастлива, потому что твой Федя, поскандалив с соседями, подымет в запале их цветной телевизор, а потом разожмет руки, и за это его отвезут в «Кресты», и ему замаячит три года, и ты будешь счастлива, потому что придешь ко мне и, сдавшись бессоннице, будешь рассказывать, как ты любишь его, какое у него нежное тело и пахнет ребенком, – а твое тело снова станет таким, как до операции, словно без операции, потому что гарантия была дана тебе с расчетом на упорядоченный образ жизни, а ты такой не вела никогда, и ты будешь с молчаливым фанатизмом потрошить папиросы, папиросу за папиросой (десять пачек папирос), и высыпать табак в ситцевый мешочек, ведь в «Кресты» запрещено передавать иначе, и я вызову тебе две «Скорые», «Скорую» за «Скорой», поскольку даже пригоршни лекарств, если запивать их водкой и слезами, не в силах подправить грубую ткань жизни, и твоя громадная печень снова будет разрывать беззащитный живот, а сердце, захлебываясь, взламывать жесткие ребра, – а ты будешь старательно расковыривать каждую папиросину – папиросу за папиросой – молча, упрямо, и делать это будет не так-то легко твоими коротенькими пальцами с обгрызенными до мяса ногтями, и, когда уедет вторая «Скорая», ты проводишь из окна ее своими небесными глазами и поползешь в «Кресты» со своей нищенской передачкой, и ты будешь счастлива, потому что я подскажу тебе, что, в случае регистрации брака с тобой, ангел Федя скостит себе срок, ибо тогда по документам у него окажется на руках неработоспособная жена-инвалид, которую надо кормить, и ты придешь ко мне вскоре с немыслимой прической и загадочным видом и тут же выпалишь, что вас по-же-ни-ли! – да-да! все было как в настоящем загсе, и женщина в длинном платье спрашивала согласия жениха, невесты, поздравляла – вот, кстати, кольцо! как тебе, ммм? – а Федя был в белой рубашечке, чин-чином, и его теперь выпустят через три месяца, а твоя фамилия теперь – Иванова!

...И потом, уже потом, когда я увижу тебя в гробу, то есть когда я тебя в гробу не увижу, потому что эта страшная кукла с инородной гримасой непереносимого страдания, с тем настоящим возрастом мертвой плоти, который только в гробу и посмеет проступить, который вылезет вместе с грубыми следами разложения (замазанными кое-как опереточным гримом), – этот безобразный распухший труп, изуродованный майской жарой и небрежностью администрации морга, этот всем чужой, попорченный, фальшивый фантом, словно для варварского обряда принаряженный в твою одежду, чтобы ловчее, глумливей собезьянничать твою оболочку, – настолько не будет иметь к тебе никакого отношения, что я спокойно и глубоко вдохну из распахнутого в небесах окна, куда радостно отлетела твоя навсегда свободная душа, и торжествующая, рвущая сердце радость подхватит меня на гребне светлой и сильной волны.

Что может быть точнее – «...воскресе из мертвых, смертию смерть поправ»... Ну а если не «воскресе»? То есть если не для всех воскресение очевидно, если не для всех оно отчетливо и неприкрыто? Тогда скажем так: умерев, мы попираем смерть. Умерев, мы рождаемся, без промежутка. День смерти и день рождения считать одним днем.

...И наоборот?

Конечно. Но, пока еще длится день, мне надо успеть.

Я расскажу, как твоя родительница, конечно же, не пошедшая на твои похороны, будет на поминках красиво делать большие глаза и занимать гостей страшными рассказами про твоего ангела Федю («Его блатная кличка – Суровый, нет-нет, – Свирепый! Можете мне верить!!») и как она, отменная хозяйка, еще будет успевать при этом окидывать взором длинный поминальный стол – ничто не ускользнет от ее домовитого внимания – и строго, чтобы все гости слышали, будет обращаться на дальний конец, к твоей дочери: «Ты сегодня брала что-нибудь в рот?! Обязательно возьми что-нибудь в рот!!» – «А вы, а вы, Гертруда Борисовна?» – с нарочитым участием подхватят гости; «Ну что вы, – траурно опустит глаза тетка. – Разве я могу проглотить хоть каплю? Изжога, отрыжка, запор»; и как сюда, на поминки, вдруг придет Глеб – точнее, его приведут, потому что он будет уже совершенно слепой, а до того он станет искать тебя в крематории, но не найдет, потому что в слепоте своей будет спрашивать всех про Рыбную, ничего не зная про Иванову, и он будет шарить руками по стенам холодного зала, и горько плакать, и не найдет тебя все равно, и узнает по справочному адрес твоей матери (она будет жить уже возле Мариинского театра), и в прихожей протянет ей розы, будто слепленные из розового воска, и сунет сто рублей, а вокруг будут толкаться наевшиеся люди, и Глеб, глядя куда-то вверх с просветленной улыбкой слепого, бодро-бодро скажет: «Теперь мы все будем держать связь через Гертруду Борисовну! Через Гертруду Борисовну!..» – но дальше прихожей не двинется, и его уведут (какой-то мальчик), а Коля Рыбный, глядя ему вслед, захочет скрыть невыносимую жалость – и не сможет; и тогда я пойду на кухню и увижу, как моя глупая, бедная тетка сидит одна-одинешенька и с аппетитом поедает куриную ножку.

А до того, еще в крематории, какие-то две женщины в черных косынках, переминаясь в тошнотворном ожидании процедуры (ожидание будет затягиваться, и Корнелий снова побежит пихать кому-то деньги и, с матерком, будет внятно подсчитывать убытки, а базовая жена подчеркнуто по-семейному будет вручать ему таблетки и отирать пот с его лба), – до того две незнакомые мне женщины будут тихо вести разговор.

– Никогда я не видела этого Федю, – скажет одна. – А жаль, Монечка все в больнице говорила: «Нина Петровна, это же вылитый, вылитый Ален Делон!»

Служащие в черном выведут из дверей ритуального зала бьющуюся в истерике женщину, старик уронит венок, послышатся голоса: «Теперь наша, наша очередь!», «Выбрали, идиоты, зал – возле самой уборной!..»

– А я к ней приходила уже за день до всего, – скажет другая, – она лежала уже такая худая, ничего не ела, а я ей говорю: «Монечка, съешь хоть ложечку! За папу, за маму!» А она мне говорит: «Нет, Вера Сергеевна, я за папу, за маму не буду. А вот за Феденьку – съем!» – и подмигнула так...

Но еще до того ты будешь ждать меня за чугунной оградой грязного больничного двора – худая, в каком-то сиротском пальто, похожая на подростка-детдомовца, и, как только я увижу тебя (а ты еще не успеешь меня увидеть), я сразу пойму, что буду помнить это всегда: ограду, тебя за оградой. И потом ты попросишь меня перелезть к тебе. А я не перелезу.

И мы будем разговаривать, разделенные оградой, и ворота будут на замке. Ты станешь, конечно, хвастаться, что, когда гуляешь с внуком, мужчины говорят ему: «Как ты на мамочку свою красивую похож!» – а потом, когда ты отвечаешь им, что не мамочка, они долго не могут понять кто.

А до того, до того, я уже буду знать, что закину впервые свой невод – и придет он с морскою травою, а закину второй раз свой невод – и придет он лишь с тиной морскою, а третий раз закину я невод – и зачерпну только голого неба, а твоя душа, навеки свободная, хрустально смеющаяся надо мной душа, ускользнет, ускользнет – и так будет ускользать всегда, сколько ни изощрена и мелкоячеиста будет моя сеть. И я буду знать, что сначала отчаюсь, а потом обрадуюсь.

Я буду знать наперед, что в долгие часы, когда нежданная чернота станет наваливаться, погребая меня заживо, а в мою гортань будут заколачивать камень, я не смогу отогнать ясной мысли, что ты хочешь стать телом.

Конечно, ты невесомо танцуешь, там, в полях белых ромашек. Но кто ты – без тела?! На что тебе это вечное блаженство? Я вижу ребенка, который через стекло лижет кусок хлеба в витрине – и плачет, плачет... Ты просишь сиротливо: хоть на минуточку... Ручки-ножки... За что тебя так быстро увели с этого детского праздника, где цвел запах мандариновых корок?

И я с ужасом пойму, что тебе ни к чему, ни к чему стерильное блаженство стерильных полей. Твоя неуловимая для меня душа неотрывно стоит у небесного окошка и жалобно смотрит на землю... Да и кто же ты без тела, в конце концов?! У души нет даже крохотных обкусанных ноготков, которые можно было бы обкусать еще и ярко намазать лаком! Боже мой, я всегда буду чувствовать, как ты молишь себе вещную оболочку: хоть на минуточку... ручки-ножки...

И тогда я скажу тебе: на что тебе эта живодерня? Не устало ли твое детское сердце в этой морилке?!

И мне легко будет говорить эти слова, потому что для меня они будут правдой. Но не для тебя! И я буду себя чувствовать не вправе занимающей место и тело. У тебя ли я их украла?

Отчего же каждая минута дается мне с таким трудом? Отчего я дышу с таким сопротивлением, ни один вдох не достается бесплатно, и мне так скучно жить? А дальше, я знаю, будет еще скучней. Твою ли жизнь я живу, сестра?

И зазвонит телефон.

– Приветик! – скажешь ты. – Читала, что мой обожатель пишет? «Не спеши, нам еще рано нюхать корни сирени!» Будь здоров сказано!

И, не видя тебя, я отчетливо увижу, что ты улыбаешься, улыбаешься – конечно, улыбаешься.

Ангажементы для Соланж
Куртуазный гламур

Мои упорные перверсии
(Вместо Вступления)

«Стюардессой!» – «Хорошенько подумай...» – «Я хорошенько подумала: стюардессой!..»

Так, еще в ясельном возрасте, я отвечала на занудный вопрос взрослых. Я просто не знала, как сформулировать: когда вырасту, хочу стать красивой женщиной. («Кем вы работаете?» – «Красивой женщиной» – «Кайфовая же работенка!..»)

И мне повезло: некоторое время я действительно проработала стюардессой – притом на международных линиях «Москва – Нью-Йорк», «Москва – Сидней», «Москва – Кейптаун»... Но вскоре я почувствовала, что разнесение корма, сбор изгаженной одноразовой посуды с объедками – а иногда и спецпакетов (с тем содержимым, которое не выдержали капризные желудки пассажиров), – хорошенькие же небеса! – нет, такая работа, прямо скажем, не для красивой женщины.

И тогда в Амстердаме, куда меня занесла страсть к моему любовнику, темно-синему от сплошной татуировки бразильскому боцману, мне пришло в голову организовать альтернативный бордель.

Если вы бывали в квартале Красных Фонарей, то, конечно, испытывали досадное чувство, будто вам подсунули – скандально пресным – то всемирно знаменитое «национальное блюдо» – которое, в соответствии со своим изначальным рецептом, должно быть именно что соленым, дочерна перченным – и уснащенным тьмой тьмущей приправ. Невкусность, даже несъедобность данного блюда, которое «позиционируется» как ошеломляюще пикантное, – объясняется тотальным отсутствием в краснофонарном квартале чувства греха. Ни «щекочущего», ни «упоительного», ни какого-либо еще. Скажем резче: пресность рекламируемого «блюда» (то есть блуда) объяснима, пожалуй, вопиющим дефицитом хоть какого-нибудь – хотя бы самого худосочного – порочного искушения в этих узких, повседневно разящих марихуаной переулках, на загаженной набережной, на улочках, жалко иллюминированных, смахивающих на трехгрошовые декорации ада, – то есть повсюду, где плебейские витрины являют глазу смертельно скучающее, смертельно скучное человечье мясо, предмет тупой буффонадной механики.

Между тем каждый, кто общался с проститутками Большого Города, знает, что их среднестатистический клиент, то есть раздавленное, вконец изжеванное и выплюнутое урбанизацией (практически бесполое) существо – наведывается к ним, главным образом, для того, чтобы, надравшись до положения риз, наконец-то облегчить себя сагой про дурака босса, про дуру жену и, конечно, про отбившихся от рук дурацких детей, которые ни черта его, отца родного, не понимают, не ценят, не чтят. При этом проститутка, привычно поглядывая на часы и машинально мастурбируя, автоматически кивает клиенту, заплатившему ей втридорога. И нам понятно, почему клиент так раскошеливается: ведь еще великий русский классик научил послушливую руку обманывать печальную разлуку, но – если вернуться ко всегда актуальному вопросу о тяжести на душе, то – кому повем печаль мою? Да и как?

Поэтому в моей «Альтернативной Гимназии», где я была завучем (а директором стал мой, решивший сделать роздых от контрабанды, бразильский боцман), дело было поставлено как раз с учетом не реализованных доселе предложений, катастрофически отстававших от деликатного спроса.

...В витринах нашего заведения красовались девочки, по самое свое горлышко упакованные в строгую и вместе с тем элегантную гимназическую форму. Стиль формы был выдержан в соответствии с санкт-петербургскими образцами конца ХIX – начала XX века. Самые красивые были одеты по эталонам эдвардианской эпохи – разящая женственность, притом в острой клинической форме. Оттеняя свежую розовость, нежную смуглость, персиковую бархатистость кожи, – упомянутое горлышко каждой гимназистки обрамлял кружевной сливочно-белый воротничок. Такими же кружевами были декорированы и узкие манжеты запястий. На плечиках форменных, в цвет горького шоколада, платьиц трепетали (от легкого дыхания красавиц) шелковые крылышки-воланы – каноническая принадлежность ярко-черных гимназических фартучков (у «отличниц» – белых). Кокетливо присборенные по талии, фартучки были завязаны сзади грациозно ниспадавшим широким бантом... Понизу и с боков фартучки были оторочены мелкими блестящими рюшами, похожими на перекрученные ленточки из черного жемчуга. Единственной частью тела, не закрытой одеждой, были тонкие щиколотки – в свою очередь защищенные от «нескромных взоров» высокими, с густой шнуровкой до самого верха, кожаными голенищами ботиночков – трогательно-тупоносых, с цилиндрическими каблучками.

В витринах попросторней царствовали «классные дамы» (шикарные мадемуазели постарше): на их светло-серых, темно-синих, сизо-голубых тонких шерстяных платьях красовались овальные серебряные медальоны, а прямые, гордые, как у балерин, плечи были смягчены пуховыми пелеринами – или узорчатыми вязаными шалями цвета слоновой кости. (Для меня как завуча допускался меховой палантин зимой – и боа летом.)

Прически у большинства гимназисток ограничивались косами – правда, косами прелестнейшими (главным образом, поддельными: на фоне остальной натуральности эта фальшь казалась откровенно развратной и срабатывала разяще-возбуждающе); косы были убраны в «корзиночки» или «веночки». Мои наиболее «эмансипированные» девочки (безгрудые, узкобедрые, голенастые) щеголяли стрижками относительно позднего времени – bubi– kopf, à la garcon. «Классные дамы» имели право демонстрировать тугие тяжелые узлы на затылке, а также высокие взбитые прически (тоже из откровенно-фальшивых – рыжих, каштановых, смоляных, белокурых, пепельных – возбуждающе-фальшивых волос).

Клиент выбирал себе приглянувшуюся гимназисточку и, в интимной обстановке, напрочь позабыв о зове (зуде) своей (словно бы чуждой) плоти, свободно изливался в жалобах о жлобе-боссе, прижимистой жене, стервозной любовнице, тупом и деспотичном лендлорде, неподъемных долгах, отбившихся от рук детях – далее по списку. Облегченный, обновленный, словно умытый райской росой, рожденный заново, он пил крепкий чай со свежими печеньями, которыми очаровательно потчевала его моя подопечная куколка. В непринужденный момент, по-домашнему постучавшись, с солнечной улыбкой и ямочками на щеках вплывала в альков (заранее выбранная клиентом) зрелая дама – классная во всех отношениях. И гимназистка, встав возле небольшой учебной доски, начинала отчеканивать ей назубок историю жизни клиента, отвечать на ее вопросы, заполнять сравнительные таблицы, цветными мелками вычерчивать диаграммы... Клиент, сраженный двойным вниманием, исходившим от удвоенной красоты, получал в качестве бонуса открытие чакры Сахасрара, куда происходила эманация Божественной Любви.

Мне могут возразить: это был не бордель, а пункт изысканной психотерапевтической помощи. Ну уж нет, господа! Психотерапевт не слушает, а мои девочки всерьез впитывали каждое слово клиента; психотерапевт бывает, мягко говоря, самой разной наружности, а мои отборные куколки были все до одной прехорошенькие. Девочкам, кроме того, вменялось целовать клиента, обнимать его, нежно поглаживать по головушке, утирать слезы и нос; они могли, в уместной психологической ситуации, станцевать для него, спеть, рассказать смешную историю, сбацать что-нибудь на клавикордах или гитаре... И вот это сочетание красоты – с чуткостью, нежностью, добротой, обаянием – образовывало в подсознании клиента такой нерасторжимый узел, что он, клиент то есть, и думать забывал о традиционных проститутках.

Нечего даже говорить, что через пару месяцев, а именно жарким летом, традиционные проститутки, полураздетые, а то и совсем голые – белокожие, шоколадные, желтокожие, чернокожие – изрядно оголодавшие, но все еще пухлые в нужных местах, оснащенные исполинскими, грозно скачущими сиськами (которые то и дело вываливались из маленьких ярко-красных бюстгальтеров и устрашающе болтались наперевес), – традиционные проститутки, вооруженные чем попало, а главным образом, обломками своих ставших нерентабельными кроватей, разгромили мое заведение в хлам.

Пришлось мне с боцманом бежать без оглядки в Бразилию, где я – нет, не угомонилась. Напротив того: довольно скоро я организовала в Рио «Альтернативную Порностудию». Ну что значит – «альтернативную»? (Боцман мне уши прозудил, что все мои «альтернативы» – это на самом деле мои упорные, не поддающиеся медикаментозному лечению перверсии.)

Конечно, я, как и все руководители таких заведений, самолично провожу casting; конечно, я, как и положено, тщательно сравниваю сексуальную оснастку кандидатов; конечно же, я, не выявляя оригинальности своего вкуса, предпочитаю массивных негров и хорошо накачанных блондинов; мне нравится простодушно-звериная страсть средиземноморских самцов – и зверская холодность нордических типов, но копошение плоти я отставляю на пленке так, для проформы.

Главное внимание я уделяю глазам.

Что самое сексуальное в человеке? Ну, на мой весьма искушенный взгляд, вообще говоря, ум. Но до него – поди еще докопайся. И то – если тебя к нему допустят. А вот глаза...

Поэтому я делаю вот что: мышцы, волосы, гениталии, сперму, стоны, слюни и визг я беру от моих бедных марионеток, а вот глаза, то есть взоры, слезы, лучезарность, угрюмый огнь желанья и все такое – я вырезаю из лент классического синематографа. Ну, не обязательно, впрочем, именно из классических лент, а просто из таких, где эти пронзительные эпизоды есть – и я не смогу, даже если захочу, их позабыть до конца моих дней. А потом я все это правильно склеиваю, то есть делаю inserts (вставки). Смотрели у John Byrum? И, помимо прямого наслаждения, такая комбинация приносит мне довольно приличный доход.

Правда, конкуренты грозятся сжечь мою студию. Они считают мои действия незаконными. Дескать, я, со своей «долбанной» (рафинированной) эротикой, вторглась в святую святых чистой порнографии.

Ну что ж! Красивые бабочки не живут долго. Иногда, когда я застреваю в пробке – а из динамиков ревет исходящий похотью зверинец и мой боцман поминает всех морских святых сразу, причем я всякий раз не знаю, цела ли еще моя студия, – в эти минуты мне случается, откуда-нибудь сбоку, ощутить на себе такой вот бесценный взгляд.

Понятно, к чему я клоню? Мне ведь действительно удалось стать стюардессой. Всю сознательную жизнь я лечу на личном самолете, по собственным небесам, к альтернативному пункту посадки.

Solange de Grangerie

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации