Текст книги "Хор (сборник)"
Автор книги: Марина Палей
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Всматриваясь в лица прихожан, большинство из которых он знал достаточно хорошо, Андерс не мог отогнать чужую, словно вставленную мысль. Это была даже не мысль, а ясная фраза, которая звучала в его голове так четко, что хотелось прокричать ее вслух, исторгнуть – может быть, выблевать. Да, именно так. Впервые в жизни Андерс не пошел к причастию. Это не было сознательным жестом отказа, нет. Просто он, завороженный, не мог сдвинуться с места.
…Прихожане, причастившись, уже потянулись назад, к своим скамейкам… Вот они медленно, со значением, идут – высоко, как бы отдельно, неся над своими туловищами просветленные лица (несколько деформированные от прижатых к нёбу хлебных облаток, не проглоченных со скупой каплей вина, сухих, как наждак), – эти лица отмечены выражением покорности и негромкого, то есть вдвойне ценного, мужества – совсем как у человека, которому дантист, только что варварски выдрав зуб, напихал полный рот ваты.
Они идут, умиленные своей полуторачасовой кротостью, своей благонамеренностью, своим несгибаемым добронравием, а попробуй-ка – подойди к ним, когда они в тишайшем, скучнейшем приличии поглощают свой, безусловно, праведный, свой заслуженный, свой глубоко приватный обед, скажи: я умираю с голоду! даже рухни перед ними в голодный обморок – они, оскалясь в улыбке – такой же трупной, как у отца Лоренса, – скажут: «O’кей!» – и продолжат вкушать себе хлеб свой насущный, – вот что хотел прокричать Андерс. Нужна ли была вся эта долгая «эволюция духа» (если кто верит в такие штуки), вся мучительная история человеческого развития, полная фантастических жертв, взлетов, падений, океанов крови, безмерных слез, беспримерных предательств и подвигов, чтобы в конце Истории (а ее конец, к счастью, ясен и ощутим как никогда) прийти к тем же безусловным, простейшим рефлексам, то есть остаться наедине со своим голодом, похотью, страхом смерти?
9Когда жена рожала второй раз, она вела себя мужественно и немного грустно. А в первый раз все было наоборот. Она была очень весела сначала, но затем, по мере нарастания схваток, все ее настроения исчезли, исчезла и она сама, оставив Андерсу от той, кем была она прежде, лишь крик, черный распяленный рот и страшные мгновения тишины – перед последующим криком. Это были крики животного, которого терзают, неизвестно за что, почему, и Андерс сходил с ума от того, что не знал, где же находится рычаг, который следует рвануть, чтобы все это разом закончить. Он навсегда запомнил, как стоял у изголовья жены, не смея смотреть в ту сторону, где разверзлась огромная, словно бы первозданная рана. Его жена внезапно оказалась состоящей из трех черных ран-отверстий: исковерканного рта (который она, в крике, затыкала намотанной на кулаки простыней) – затем того, главного, в межножье (обритом, таком странно голом, желто-буром от йода, корейском, китайском, совсем чужом) – и того, что располагалось под ним: еще более страшного, никогда таким дотоле не виданного, грубо вздутого, синюшно-черного (от естественно разбухших вен, как попытался успокоить доктор).
Андерс избегал смотреть в ту сторону не от страха, а потому что жалел гордость и красоту жены, – и вот что было главное: потому что он тихонечко целовал плечи и руки жены, гладил ее голову. Когда жена, в промежутках меж схватками бессильно закрывала глаза истончившимися потемневшими веками, он тихонечко целовал ее родные, ненаглядные веки.
Через какое-то время врач предложил было кесарево сечение: ожидалась двойня. Однако жена сделала жест рукой – всего один жест – и это сняло с повестки дня решение врача, который он довольно долго обсуждал до того с заведующим отделением.
Андерс запомнил еще вот что. Когда, в кратком промежутке между схватками, он выскочил за врачом в коридор, когда сказал – если бы я мог взять эту боль себе, когда добавил: ведь этот ужас даже представить себе невозможно, врач усмехнулся:
«Отчего же. И мужчина может себе это вполне представить. И даже испытать».
«Как?» – Андерс был уверен, что доктор шутит.
«Взять, например, инфаркт, – продолжал доктор. – Это ведь те же схватки, только в сердце. Этиология болевого синдрома, по сути своей, та же самая. Боль возникает потому, что мышечная ткань сердца (как и мышечная ткань матки) страдает от недостатка питания. Состояние ткани, в сущности, близко к некротическому. Внутри клеток нарушается процесс аэробного окисления… Эта патологическая биохимия, посылая сигнал в мозг, и ведет к острому болевому синдрому… Разница между маточными схватками и инфарктом миокарда состоит лишь в том, что матка спазмируется по команде от половых гормональных регуляторов, пережимая своими же мышцами кровеносные сосуды, которые несут мышцам питание. Но, конечно, в правильных, неосложненных родах до инфаркта маточных мышц никогда не доходит…»
(«А при неправильных?!» – вскрикнул про себя Андерс.)
«А вот в спазме сердечной мышцы, – уже увлекся доктор, – сексуальные гормональные регуляторы, конечно, ни при чем… Здесь правит бал гормон мышечной мощи, адреналин. Или другой вариант инфаркта миокарда: гладкая мускулатура коронарных сосудов спазмируется не мышцей сердца непосредственно, то есть не механически, а сама, в силу своих сепаратных причин, но результат тот же самый…»
Тут снова дико закричала жена, и этот вопль – какой-то новый, словно предсмертный, – мгновенно выбил из головы Андерса медицинскую блиц-лекцию.
Да он бы в этой теории и так ничего не понял.
Понял он это только на практике, когда десятого февраля тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года с ним, тридцатисемилетним, случился инфаркт.
10…Жена, ты помнишь пылающий Дрезден? Ты помнишь ребенка, выскользнувшего из рук своей матери – прямо в океан пламени, – и саму мать, которая безвозвратно ринулась за ним следом? Ты помнишь ли огненную дорогу из Дрездена, дикую пляску смерти, ее ликующий, идущий вразнос, оглушительный триумф? Ты помнишь ли ту долгую – и одновременно краткую – дорогу из ада в ад, – дорогу, полную крови, нечеловеческих криков? Ты помнишь ли ярко-красные, зеленые и синие человечьи кишки, висящие, как праздничный серпантин, на ветках деревьев, белых-белых от взорванного прежде мучного склада (а словно бы от ужаса)? Ты помнишь дорогу, где нам обоим, еще не знавшим друг друга (к счастью – еще не знавшим), удалось уцелеть только благодаря заваливавшим нас трупам? Ты помнишь ли, жена, во что превратился весной цветущий сад герра Цоллера? Ты помнишь ли своих соотечественников? Ты помнишь, как братья терзали и насиловали своих сестер?
Знаю, что помнишь. Оттого мы никогда и не говорили об этом. Я знаю, отчего ты, крича в голос, долгие годы просыпалась посреди ночи, а сердце твое колотилось так сильно, что дрожала кровать, но я вынужден был сначала бежать к проснувшимся детям – и только потом возвращаться к тебе, чтобы успокоить, убаюкать тебя в своих объятиях. И ты – ты тоже знаешь, отчего я долгие годы просыпался с криком и стоном, и уже взрослые дети, перепуганные, робко стучались в нашу спальню, а ты говорила им, сквозь дверь, – все в порядке, и долго утешала меня, как ребенка, в своих нежных объятиях. Все прошло, Анди, говорила ты, все прошло, забудь…
Не одна то ли, да не одна да во поле дорожка,
Во поле дороженька она про… пролегала, пролегла…
Ничего не прошло, жена. Но я не хочу и не буду перечислять реалии рукотворного ада, превосходно организованного богобоязненными, законопослушными, несшими свет европейскими гуманистами. Коммунистами, фашистами, англиканцами, католиками, кальвинистами. Кем еще? Какая разница! Массовый человек любую науку, идеологию, религию – всегда перекроит в таком ключе, чтоб сподручней было брата своего отправлять к праотцам.
И вот, несмотря на все это, мы с тобой выжили. Мы выжили, несмотря на то, что вся логика истории, весь ее механизм настроен на убийство, на убийство, исключительно на убийство. Механизм, работающий бесперебойно, с краткими, словно запрограммированными антрактами – для воспроизводства объектов и субъектов убийства. Мы выжили в бойне, где сам воздух, сам воздух с выжженным в нем кислородом, был против нас. Мы выжили чудом. Мы родили детей – наверное, для следующих войн. Не думать. Лучше об этом не думать.
Попробуем жить сегодняшним днем. Какой сегодня, кстати, день недели, жена? Пятница? Не может быть. Пятница? И ты, жена, не пошла в хор? Ты не пошла в хор?! Ты сидишь тут, рядом со мной? У тебя на глазах слезы?..
Любимая, прости меня, что я так сильно мучаюсь – и этим мучаю тебя. Прости меня, что я, глава семьи, лежу на больничной койке, как последнее бревно. Нет, хуже бревна: бревно не гадит под себя, не отрывает от дел семью, не тратит на свое восстановление нужные семье деньги.
Я просто попробую объяснить тебе природу моего страдания. Видишь ли, я убежден, что Господь начисляет каждому вполне определенное, зафиксированное в специальной Его книге количество страдания. Да: твердо зафиксированный размер страдания – в каких-то там единицах. Суммарное количество этих единиц человек изменить не в силах: это и есть Судьба.
Однако человек может менять форму страдания. Условно говоря, на этом свете для человека существует гуманный («свободный») выбор между глыбой льда и сковородкой: в результате он может оказаться вмороженным в лед, а может, по своему желанию, быть зажаренным. Ну, вариантов здесь, конечно, больше, чем два. Гаррота или «испанский сапожок», «вилка еретика» или «ведьмино кресло» – ну и так далее – почитай историю инквизиции.
Заросла то ли, да заросла да во поле дорожка,
Во поле дороженька она за…заросла, заросла…
Это я говорю опять же для того, чтобы показать тебе, сколь искренне мое чувство вины: я ведь предполагаю, что, если бы не твой хор, для меня было бы мучительным что-то другое. Может быть, Господь назначил бы мне эквивалентом какую-нибудь изматывающую болезнь – кто знает? Просто назначил бы – и все. Потому что я счастлив моей любовью к тебе, а на этом свете так, видно, нельзя.
А могло бы случиться нечто еще более странное. Ты замечала ли, жена, что фантазия Господа нашего не беспредельна? Это особенно заметно – я имею в виду: заметно невооруженным глазом – на представителях животного мира – или на образцах растений – деревьев, цветов, плодов.
Он, Господь наш Вседобрый, иногда позволяет Себе лениться, потому-то и не изобретает ничего нового, а использует то же самое – только в чуть-чуть иных комбинациях. То есть комбинации эти – в том-то и дело – состоят из прежних, давно известных элементов.
К чему я клоню? А к тому, повторим, что Господь наш Непревзойденный иногда ленится. Да, Он бывает ленив. (А то с чего же ленивы бываем мы сами, созданные «по образу и подобию»?)
И вот сейчас, жена, я скажу очень важную вещь. Может быть, самую важную. Понимаешь, Он, Господь наш Всемудрый, в силу Своей лени, не всегда снисходит до мотивации страдания. Ее, мотивацию, ведь еще придумать надо, изобрести. А Ему, Создателю Вездесущему, лень. И вот тогда Он назначает индивиду страдание – щедрой рукой, полной мерой – просто так – безо всякой причины.
Я видел таких людей (страдающих как бы «без причины»: то есть без причины, понятной даже им самим) – сколько угодно. А ты, ты – разве не видела таких людей, жена?.. Видела. Где?.. Здесь
Как по той, то ли да, как по той да по дорожке,
По той по дороженьке ни… ни проехать, ни пройти…
Именно. Я знал, что ты именно так и ответишь: здесь видела, а на своей бывшей родине – нет, никогда. Там мотивация всегда груба, зрима, а потому страдание словно бы легитимно. Блокадные очереди, очереди с передачами в тюрьмы, очереди на крестины, свадьбы, похороны – сколько в одни руки? И ты, жена, – не возмущайся, пожалуйста, это ведь ты же сама мне и сказала, только, видно, уже не помнишь – ты сказала мне как-то: всю жизнь подворовывать и ни разу не попасться – вот оно, русское счастье. Твоего отца, конечно, же, расстреляли, – и тот факт, что ты являешься моей женой, матерью моих детей и живешь на родине их отца, со своим мужем, сыграл здесь не последнюю роль – хотя (как ты сказала сквозь рыдания) «шпокнуть» его, как и любого каждого, могли бы и за просто так, не удосуживая себя, на манер Господа нашего, изобретением «причин». Твоя мать умерла с горя. И у тебя есть – понятные твоим людям – истоки для скорби.
А мне для страдания назначен твой хор. Ну, это помимо того, что мы пережили с тобой вместе – понятного всем без исключения: «война – это не есть хорошо для ее жертв». Чувствительность к боли, жена, – чувствительность вообще, как таковая, – у всех разная. В этом смысле не убедительно измерять боль длиной блокадных очередей (уххх! вот ему бы, этому Андерсу твоему, – то, это и то! ему бы вот нашенское попробовать! уххх! поглядели бы мы на него, на голубчика!). Боль, жена, сантиметром не измеряют. Страдание можно измерить только силой сострадания – если уж за то браться.
А сейчас, жена, действительно главное. Это все было вступление. Что же является для меня «действительно главным»?
Не ходи в свой хор, жена. Я прошу тебя. Я тебя молю. Если бы я мог сейчас, я бы рухнул перед тобой на колени, пал бы ниц. Сегодня же ты не пошла? Вот и не ходи потом. Не ходи больше. Пожалуйста, не ходи никогда.
Я даже не говорю: почему бы тебе не ходить в нидерландский хор? Я знаю, тебе это совсем не надо. Есть то, что есть: ты вспоминаешь свою страну с неизменным страхом, а ходишь в ее, этой страны, хор.
И знаешь, я понимаю, в чем тут дело, хотя не могу сформулировать.
Но, как бы там ни было, я прошу тебя: не ходи в этот хор.
Жена, мы пережили с тобой мировую бойню. А вот хор твой мне не пережить. Я не знаю почему. Есть как есть.
Ты же видишь, меня убивает это. Что я могу сделать? Что добавить мне к сказанному? Я люблю тебя как последний дурак. Пожалуйста, не ходи в хор.
Вот что сказал бы Андерс ван Риддердейк, на следующий же день после срочной госпитализации, то есть одиннадцатого февраля тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, лежа в палате кардиологической интенсивной терапии, принадлежащей Университетскому Медицинскому Центру (Universitair Medisch Centrum) города Утрехта. Вот что сказал бы он, если бы не был с ног до головы опутан датчиками и прозрачными трубочками. Если бы не спал – а он как раз спал – под воздействием седативных препаратов (даже во сне тем не менее слыша пение хора). Вот что сказал бы он, если бы умел говорить бесстрастно, красноречиво и складно. А он этого не умел, то есть говорить он стеснялся (хотя на бумаге изложить бы мог). Но Андерс все же попробовал бы сказать хоть что-либо, имейся рядом с ним адресат этого монолога, жена.
Однако жены рядом с Андерсом как раз не наблюдалось. Была пятница: закончив работу, жена пошла в хор.
11
Зародилась сильна ягодка во сыром она бору, только бору,
Заблудилась красна девица во темном лесу, только лесу.
Приблудилась красна девица ко быстрой она реке.
Выходила красна девица на крутенький бережок.
Расстилала бел-шелковенький платок, ой, да платок.
Выставляла водочки крепкий полуштоф, да полуштоф.
На закуску выкладала бел-рассыпчатый пирог.
На забаву доставала яблычкав спеленьких пяток.
Закричала шельма-девчонычка своим звонким голоском,
Перявощик, а ты, перявощик, переправь меня, девчонычку,
На ту сторону реки, на ту сторону реки.
Там в зеленом хуторочке, что на самом на ярочке,
Мой миленочек живет, мой миленочек живет.
Перявощик, а ты перявощик, ты скажи мне, девчоначке,
Что возьмешь за перявоз? Что возьмешь за перявоз?
В больнице, когда ему стало получше, Андерс тоже играл иногда по ночам в восстановление материи. Но теперь он воскрешал из небытия уже одежки своих детей. Почему-то первой выплыла пижамка Фреда – как раз того их с Ларсом возраста, четыре года назад, когда они начали запойно читать. Это была салатно-зеленая фланелевая пижамка в белых слониках. Каждый слоник держал хоботом темно-зеленый мяч. У Ларса пижамка была голубая, вспомнил Андерс, где каждый белый слоник держал хоботом синий обруч.
Однако пижамка Ларса была уже не в счет. Именно ночная одежонка Фреда дала толчок памяти, из которой, без каких-либо родовых схваток, возникло воспоминание.
…Четырехлетняя Ирис осталась в своей спальне под присмотром матери, а он направился к мальчикам.
«Почитай, папа, почитай!» – запрыгали в своих кроватях Фред и Ларс.
«Немедленно ложитесь! – сказал Андерс. – Вы уже взрослые. Завтра рано вставать».
Он услышал свой голос словно со стороны. Звук был очень похож, как ни пытался Андерс себя обмануть, на материнский – только, разумеется, несколькими тонами ниже.
Он увидел такой же воскресный вечер, с его неизбывной тоской и страхом понедельника – этими обязательными составляющими краткого выходного дня, которые особенно сильны в воскресенье утром, а к вечеру как раз сглаживаются: нет смысла страшиться неизбежного. Ему вдруг стало невыносимо тошно от простой и ясной мысли, что, желая того или нет, он повторяет незамысловатую в своей пошлости партитуру родительской жизни – и его дети тоже ее повторят…
«Что вам почитать?» – спросил Андерс.
«Ур-ра-a-а!» – заорал Ларс.
«Нянины рифмы!» – выпалил Фред.
«Вот для этого вы точно взрослые», – притворился взрослым Андерс.
«Ну пожа-а-алуйста, па-а-апочка», – заканючил Фред.
«И не стыдно? – сказал Андерс. – Вам же по восемь лет!..»
«Папа, а давай прочитаем их в английском оригинале, – с важностью выговаривая слово оригинал, предложил Ларс. – Вон они стоят», – он точно указал на высокий розовый корешок.
(«И совсем они не одинаковые, – в стотысячный раз отметил про себя Андерс. – Ларс немного серьезней, зато Фред…»)
«Nursery Rhymes!.. Nursery Rhymes!..» – уже хлопал в ладоши Фред.
И Андерс, раскрыв большую книгу, приятную для рук формой и весом (она была широкая, но не толстая, не тяжелая) и прохладой гладкой обложки, – розовую книгу с желтыми, зелеными и голубыми картинками, прочел сыновьям «Baa, baa, black sheep», и «Bobby Shafto’s gone to sea», и «Ding, dong, bell», и свой любимый стишок «Eena, meena, mina, mo», – и те, что знал наизусть – «Georgie Porgie, pudding and pie», и «Hickory, dickory, dock», и «Hush-a-bye, baby, on the tree top», и еще с полдюжины штук.
Последнее стихотворение было предложено выбрать наугад.
«Я буду выбирать!..» – резко сел Ларс.
«Не-e-eт, я-a-a!!» – заскулил Фред и, видя, что отец колеблется, запустил в брата подушкой.
«Раз вы еще не научились уступать, – Андерс подошел к книжной полке, – придется, видно, выбирать мне самому».
Он вытащил книжку, зажмурил глаза, раскрыл наобум страницу и ткнул пальцем.
«Что там, что?!» – братья попытались заглянуть в книгу. Андерс, прикрывая страницу ладонью, вслух прочел:
Solomon Grundy,
Born on a Monday,
Christened on Tuesday,
Married on Wednesday,
Took ill on Thursday,
Worse on Friday,
Died on Saturday,
Buried on Sunday.
This is the end
Of Solomon Grundy.
«Married – это женился?» – важно спросил Ларс.
«Да, – сказал Андерс. – А остальное – понятно?..»
«Да», – сказал Фред.
«Ничего тебе не понятно», – огрызнулся Ларс.
«Тебе самому непонятно! – выпалил Фред. – Wednesday – это среда, Sunday – воскресенье, Thursday – четверг…»
(«Вот, полюбуйся! – озлился на себя Андерс. – Надо с ним больше заниматься спортом! Может быть, у него есть способности к спорту?..»)
«А давай перевeдем на нидерландский», – предложил Ларс.
«Соломон-Мельник…» – неуверенно, в шутку, начал Андерс.
«Рожден в понедельник!!» – мгновенно подхватил Ларс.
Фред растерянно закрутил головой: он не был готов к словесному состязанию.
«Во вторник – крестился…» – наконец мрачно выдавил он.
«А вот и не в рифму!!» – победно заорал Ларс.
«Дальше будет в рифму, – успокоил его Андерс. – В среду – женился…»
Дети захохотали от удовольствия.
«В четверг – заболел…» – пробубнил Ларс – и тут же сморщил нос, показывая, что понимает недостаток этого варианта.
«Ага, у тебя у самого не в рифму!!» – злорадно заверещал Фред.
«Все в рифму, – успокоил Андерс. В этой жизни – все в рифму. – В пятницу – совсем ослабел…»
«Ура-а-a!!» – заорали братья…
«Сейчас опять будет не в рифму», – после маленькой паузы признался Ларс.
«Да ты же видишь: не в рифму в этом мире не бывает! – сказал Андерс. – Kак там у тебя?..»
«Я не знаю… – смущенно сказал Ларс. – Я не знаю, как лучше… В субботу… В субботу… В субботу – приказал долго жить!..»
«Это что?» – спросил Фред.
«То! – сказал Ларс. – Бабушка Анна, мамина мама, приказала долго жить, помнишь письмо?»
«A, это…» – протянул Фред…
«В воскресенье – его повезли хоронить», – честно перевел Андерс.
«А как лучше перевести «This is the end of Solomon Grundy»? – спросил Ларс. – Надо по рифме, чтоб было в конце «простить», «любить»… но не подходит по смыслу… Да, па?»
«Такова была Мельника глупая прыть», – сказал Андерс.
«Что это – прыть?» – спросил Фред.
«Скорость, – сказал Андерс. – У него была высокая скорость жизни».
«И его оштрафовал полицейский?» – хихикнул Фред.
«Дур-р-рак ты! – вдруг побагровел Ларс. – Это совсем не смешно».
«А по-моему, смешно», – из вредности сказал Фред.
«Нет, не смешно! – повторил Ларс. – А ты, папа, как думаешь?»
«А по-моему, смешно», – сказал Андерс.
Он поцеловал детей, погасил свет и вышел из комнаты.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?