Автор книги: Марина Самарина
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Ни Восток, ни Запад
Утверждение, что Запад в «Серебряном голубе» – это Гуголево, усадьба баронессы Тодрабе-Граабен, ни у кого не вызывает сомнений. А насчет того, что считать Востоком, единства мнений нет: одни исследователи полагают, что Восток – это Лихов, другие – что Лихов и Целебеево. С нашей точки зрения, верно первое утверждение, Целебеево же – образ собственно России, расположенной между Востоком и Западом, испытывающей влияние того и другого, но обладающей и собственными характерными чертами.
Черты эти, прежде всего, простор, широта занимаемого пространства и живость, жизненность. Первое символизирует раскинувшийся посреди села «большой луг, зеленый», о втором говорит приём олицетворения: всё, даже избы, даже кусты, в Целебееве живое: «В селе Целебееве домишки вот и здесь, вот и там, и там: ясным зрачком в день косится одноглазый домишка, злым косится зрачком из-за тощих кустов; железную свою выставит крышу – не крышу вовсе: зеленую свою выставит кику гордая молодица; а там робкая из оврага глянет хата: глянет, и к вечеру хладно она туманится в росной своей фате» (33)[29]29
Здесь и далее текст романа «Серебряный голубь» цит. по изданию: Белый А. Серебряный голубь. – М., 1989. В скобках указываются номера страниц.
[Закрыть].
Через село, связывая Восток и Запад, проходит дорога, которую называют лиховской. Дорога эта, по словам рассказчика, «портит» и луг, и сельчан: «испоганился придорожный целебеевский люд». «К дороге сбежались гурьбой целебеевские избенки – те, что поплоше да попоганее, с кривыми крышами, точно компания пьяных парней с набок надвинутыми картузами…». Вступившие на эту дорогу бесследно исчезают: «как махнут по дороге, так и не возвратятся вовсе». «Перекопать бы её», – мечтает рассказчик и сам себе отвечает: «Не велят…» (33).
Реакция живых целебеевских изб, кустов и пней одинакова на пришельцев с Запада и Востока. Когда однажды ночью тайком пришла в Целебеево баронессина внучка Катя, избы «точно присели… в черные пятна кустов, разбросались, – и оттуда злобно на нее моргают глазами, полными жестокости и огня; точно недругов стая теперь залегла в кустах огневыми пятнами, косяками домов, путаницей теней и оттуда подъемлют скворечников черные пальцы…» (234).
Село недружелюбно относится к ней, представительнице Запада, но и гостей с Востока не привечает. Вот едет из Лихова купчиха Еропегина:
«…Только что приближались они к святому месту, каждый пень на дороге принимал образ и подобие беса; всю дорогу Фёклу Матвеевну обсвистывал ветер и гнал на нее сухую пыль, а из пыли – пни, кусты, сучки, как бесовские хари, в солнце кривились на нее злобно, все её гнали обратно в Лихов… всю дорогу вплоть до села обсадили ужасными бесами; словно застава недругов обложила святые места: от пенечка к пенечку – от беса к бесу: столько бесов в душу Фёклы Матвеевны входили дорогой, сколько их в образе и подобии пней на дороге вставало под солнцем…» (273).
Гуголево, Лихов и Целебеево изображены как отдельные миры, с собственной, особой организацией пространства и времени. Гуголевской усадьбе в Лихове соответствует дом купца Еропегина: это огороженные и запертые, т. е. замкнутые пространства с подобным наполнением (надворными постройками: амбаром, баней, флигелем и т. п. и внутренним убранством домов). У Целебеева же нет ни единого центра (на эту роль претендуют избы попа, столяра Кудеярова, лавка Ивана Степанова, причём обстановка в каждом доме особенная), ни четкой границы. При этом именно открытое пространство – луг, поле – в романе оказывается жизненным, а смерть настигает Дарьяльского в замкнутом пространстве – в маленьком флигельке в саду еропегинского дома.
По-разному в этих пространствах течет и измеряется время. Время в Целебееве определяют по церковным праздникам (Троица, Духов день, Первый Спас, Усекновение Главы), а в течение суток – по солнцу и звездам («в самый жар» (58), «пока огненный не раскидает закат над краем хаты красные бархаты» (48), «солнце стояло уже высоко» (64), «уже ведь вечер, и теплятся звезды» (297), «меркнет заря…» (298) и др. Целебеевское время включает человека в вечный круговорот природной жизни, делает причастным важнейшим историческим событиям. Благодаря этому прошедшее вновь и вновь возрождается, делаясь реальным содержанием настоящего. Жизнь как бы включается в вечность.
На Западе живут по часам: Белый не забывает отметить, что в залу, где пьют чай баронесса и Катя, Петр входит, когда часы бьют половину первого; что скандал, следствием которого стало возвращение Дарьяльского в Целебеево, произошел в половине девятого; что Еропегин и Чижиков пробыли у баронессы два часа и т. д. Гуголевское точное время упорядочивает жизнь обитателей усадьбы, но оно представляется пустым, так как частые отрезки, на которые оно делится, абстрактны, ничем не освящены.
В Лихове ни природные явления («в летние вечера… когда желтая заря издали в темь улыбалась…»; 98), ни часы («еще в три часа дня… поплыли старухи»; 101), ни церковный календарь («день-то был – Духов»; 99) не являются средством организации жизни горожан: весь Духов день льет дождь и нельзя понять, утро ли, или уже вечер; кто-то «завалился по случаю праздника спать с четырех часов пополудни», другие, напротив, не спали всю ночь: «многие так сидели под окнами, барабанили пальцами, молчали, икали, вздыхали, дремали, а всё же сидели – сидели до бесконечности» (99). Время в Лихове летит «с лихорадочной быстротой» (114), кроме того, оно прерывно: «День был лазурный, когда он входил на станцию; день был… – но нет: когда он оттуда стал выходить, дня не было; но ему показалось, что нет и ночи; была, как есть, темная пустота…» (395).
Целебеево противопоставлено Западу и Востоку и с точки зрения веры, религии. Запад в изображении Белого – неверующий. Своей церкви в Гуголеве нет, а в целебеевском храме Тодрабе-Граабенов «никто никогда… не видывал» (52). Ни Катя, ни старая баронесса не ходят в церковь даже по праздникам: действие романа начинается в Троицын день, а на службу в село идет один Дарьяльский.
Лихов по существу также неверующий: достаточно вспомнить, что именно из Лихова приезжали в Целебеево «богомазы», которые в старинной целебеевской церкви «по примеру лиховского собора» вместо прежних «строгих, черных, темных ликов… веселых, улыбчивых святых (помоднее, с манерами) расписали». Более того, желая «сорвать на харчи с крутого лавочника» (51), «богомазы» нарисовали его лицо на одной из икон. А «Степана Иванова обработали… ловко под сицилизм: вольнодумцем стал Степан Иванов» (202).
Целебеевцы же охотно ходят в церковь. Более того, именно в Целебееве возникает «новая, голубиная вера». Рационально мыслящий Запад не соблазнить словами о «неизреченном», и потому сектантство не угрожает Западу: никто из Гуголева голубем не стал. В Лихове же с его по-восточному пассивным, безвольным населением секта быстро разрастается: «Занесли в город новую веру, и она пошла гулять по Лихову, как моровое поветрие» (93). В Лихове формируется особая группа (Сухоруков, Какуринский), имеющая воззрения, отличные от взглядов главы согласия Кудеярова: недаром говорится о «лиховской политической платформе», при разработке которой «собирались лесть насластить и сицилистам, и столяру…» (102). Сущность этих различий раскрывается в последней главе произведения, когда выясняется, что для Сухорукова «греха нет: ничаво нет – ни церквы, ни судящего на небеси» (370), для него «што курятина, што человеческое естество – плоть единая, непрекословная» (370). Он не признает ничего, что существовало бы дольше земной жизни, и это явно противоречит сущности кудеяровских деланий, целью которых было воплощение духа «в плоть человеков»[30]30
Сухоруков и Кудеров не просто лидеры секты. Начальные буквы их имен и профессий: ССМ (Сидор Семеныч, медник) и ММС (Митрий Мироныч, столяр) – делают их половинками одного целого (в алфавите “м” – четырнадцатая буква, “с” – девятнадцатая, их сумма равна тридцати трем – целому алфавиту), точнее, олицетворениями двух сторон зла: атеизма и сатанизма.
[Закрыть].
Лихов Целебееву ближе: в городе можно встретить сельчан и из Лихова постоянно являются в село гости, тогда как «в баронессину усадьбу не всякий был вхож». Но в образе Целебеева есть и черты, сближающие село скорее с Гуголевым, чем с Лиховом. Таковы, например, пейзажные детали: в Целебееве есть пруд, в Гуголеве – озеро, а в Лихове только пыль да грязь. Между Целебеевым и Гуголевым – лес, в самой усадьбе – вековые дубы; а дорога в Лихов идет по полям, в самом Лихове деревья, причём исключительно плодовые, растут только в городском саду да у Еропегина. В Целебееве и Гуголеве – воздух цветной: синий (31 – село, 147 – Гуголево), золотой (34 – село, 143 – Гуголево), заря окрашивает и село (298), и усадьбу (191). В Лихове – всё серое, цвет появляется лишь в связи с кудеяровскими деланиями: поутру после радений в лиховской бане «голубое всё было, и небо, и воздух, и роса» (113).
Музыка также связывает Целебеево с Гуголевым и противопоставляет Лихову. В Целебееве музицирует попадья. Помимо исполняемого на гитаре по просьбе выпившего мужа «Персидского марша», по собственному желанию на стареньком пианино играет она вальс «Невозвратное время», и каждый из присутствующих, включая Дарьяльского, вспоминает о прошлом. В Гуголеве Катина игра на рояле на время возвращает невозвратное время баронессы: «Грянула где-то там рыдающая гамма звуков: это в доме Катя села за рояль… и встали тут аккордами старухины прожитые годы…» – и купца Еропегина. Последнему – единственному – музыка говорит и о будущем, предсказывая смерть, неизбежность исчезновения: «…грянула где-то там волна изрыдавшихся звуков… и мукомол вздрогнул: полна жизнь еропегинская… а куда всё слетит? Пролетит и он, Еропегин, в свою пустоту со своей полнотой жизни…». Лихов же немузыкален, а городской «хор трубачей», который «усердно ревел марши в воскресный день» в «градском увеселительном саду», в контекcте романа можно рассматривать как некое подобие семи ангелов, в трубы трубящих и тем самым, согласно Откровению Иоанна Богослова, возвещающих о конце света[31]31
Новое время, будущее связывается в романе со звуками гармоники, долетающими в Гуголево от проходящих мимо парней, возможно целебеевских (в первой главе Белый упоминал о гармошке, которой «найдется место» на большом целебеевском лугу).
[Закрыть].
Вообще Лихов – место смерти Дарьяльского – потусторонний город: располагается за Мертвым Верхом «и будто бы за небом». Лихов кажется призрачным, миражным: «И к Лихову подходили путники, к Лихову, а Лихова не было и помина на горизонте, и сказать нельзя было, где Лихов; а он – был. Или и вовсе никакого Лихова не было, а так всё только казалось и притом пустое такое…» – и не принадлежит к «богоспасаемым» городам, т. е. лишен божественной защиты. Возможно, это город, который испытал на себе гнев божий: название его происходит от слова «лихо», т. е. зло.
* * *
Типичные представители Запада и Востока в романе – люди почтенного возраста, тогда как стариков среди целебеевцев нет. В описаниях Еропегина и баронессы не раз звучит мотив смерти: «Так сидели они и смотрели друг на друга – старик смотрел на старуху; сожженными казались оба трупами собственных жизней… души обоих равно были от жизни далеки» (165). И хотя конфликт между Востоком и Западом Белый решает в пользу последнего (Еропегин приезжает, грозя разорить баронессу, но восточной хитрости противостоит западная образованность: купцу приходится иметь дело с сенатором, баронессиным сыном, и Еропегин вынужден сдаться), да и западный образ жизни представляется более здоровым (и баронесса, и Еропегин – «трупы собственных жизней», но баронесса старше: её сын – ровесник Еропегина), будущего, по мнению писателя, не стоит искать ни на Западе, ни на Востоке: фамилия барона указывает на могилу[32]32
Долгополов Л.К. Символика личных имен в произведениях Андрея Белого // Культурное наследие Древней Руси. – М., 1976. – С. 352.
[Закрыть], «детишки» Еропегина в Лихове не показываются.
Таким образом, несмотря на все существующие между ними различия, Восток и Запад, в понимании Белого, во многом похожи и в главном уступают России. «Серебряным голубем» вопрос о выборе между ними писатель снимает, говорит о необходимости отказаться от преимущественной ориентации на любое из этих начал и попытаться найти свой особый, российский путь. Эту задачу пытается решить герой романа Дарьяльский, поселяющийся в Целебееве.
Дарьяльский. Заря. Соловьев
Автор называет героя, бродящего «средь полей», «странником», «со странными своими, не приведенными к единству мыслями» (68). Между тем современникам Белого герой «Серебряного голубя» вовсе не должен был казаться странным. Как типичный молодой интеллигент начала XX века, Дарьяльский отвергает традиционное христианство: «уже с детства он объявил отцу, что и в Бога не верит, в доказательство чего вынес из своей каморки образ и шваркнул в угол…» (67) – и ищет новой религии. А то обстоятельство, что Дарьяльский «молился красным… зорям и невесть чему, снисходящему в душу с зарей…» (67), делает героя человеком из ближнего круга автора, который и сам, не будучи, правда, «нехристем», к заре в начале века относился по-особому.
«В 1900–1901 годах “символисты” встречали зарю, – писал А. Белый в «Воспоминаниях о Блоке», – их логические объяснения факта зари были только гипотезами оформления данности… переменялись гипотезы; факт – оставался: заря восходила и ослепляла глаза…»[33]33
Белый А. Воспоминания о Блоке. – М., 1995. – С. 23.
[Закрыть]. Впечатления от зари как природного явления, в первые годы нового века поразившего необычайной интенсивностью цвета, приобретали в глазах будущих символистов значение предвестия грядущих глобальных перемен: перехода от тьмы к свету и, возможно, обратно («борьбы света с тьмой», как определил Белый), сошествия неба на землю. Но и это было не всё. «В 1901 году… – вспоминал А. Белый, – мы старались связать звук зари с зорями поэзии Владимира Соловьева; четверостишие Соловьева для нас было лозунгом:
Таким образом, заря для символистов – поклонников В.С. Соловьева – имела женственный, женский образ.
Далее в тех же «Воспоминаниях…» Белый называет зарю душой мира («“Она” – мировая душа, соединенная со словом Христа»), связывая тем самым этот образ уже не с поэзией только, но и с философией Владимира Соловьева, в космологии которого понятия души мира и Софии[35]35
Учение о мировой душе не принадлежит собственно В.С. Соловьеву. Автором его считают Платона, который, в свою очередь, взял за основу гипотезу поздних пифагорейцев. Учение это «не вошло сначала в христианскую метафизику, но уже в средневековой философии оно постепенно завоевывает свое прежнее место в космологии, а со времени Возрождения находит немало горячих защитников… Соловьев берёт это понятие у Шеллинга, но идёт значительно дальше его», – пишет В.В. Зеньковский в «Истории русской философии» (Л., 1991, т. 2, ч. 1). Идея Софии у Соловьева, по словам того же автора, «восходит к мистической литературе», но Соловьеву «принадлежит настойчивая попытка связать эту идею с различными течениями в русском религиозном сознании». Сам Соловьев в «Чтениях о Богочеловечестве» отмечал: «…мысль о Софии всегда была в христианстве, более того – она была ещё до христианства. В Ветхом Завете есть целая книга, приписываемая Соломону, которая носит название Софии. Эта книга не каноническая, но, как известно, и в канонической книге «Притчей Соломоновых» мы встречаем развитие этой идеи Софии (под соответствующим еврейским названием Хохма). «София, – говорится там, – существовала прежде создания мира; Бог имел её в начале путей Своих», то есть она есть идея, которую Он имеет перед Собою в своем творчестве и которую, следовательно, Он осуществляет. В Новом Завете также встречается этот термин в прямом уже отношении ко Христу (у ап. Павла)» (Соловьев В. Спор о справедливости. – С. 132).
«Рожденная от встречи культур ветхозаветных и греческих, София, воспетая Соловьевым, – одновременно и ветхозаветная Премудрость… и платоновская идея Мудрости как высший объект вожделения мыслящего человека… – пишет Аврил Пайман. – Валентинские гностики соткали целую мифологию о Софии-Зоне (предвечное существо), которая из любви и сострадания к людям сошла во временный мир и застряла в путах материи (здесь её именуют Мировой Душой), где тоскует об освобождении. По гностической легенде, освободитель её – Христос, тоже Эон, предвечное Существо, сходящее на Землю, воплотившееся и побеждающее материю. (…) Философ (В. Соловьев. – М.С.) всегда отрицал, что его представление о Вечной Женственности “гностическое”, но он несомненно был знаком с доктриной Валентина и… изучал её с горячим интересом, пусть даже не со всем соглашаясь» (Пайман А. История русского символизма. – М., 2000. – С. 214).
[Закрыть] занимают важное место.
В «Чтениях о Богочеловечестве» Соловьев, стремясь прояснить суть этих понятий, неоднократно дает им определения. «Душа мира, – пишет философ, – есть и единое и всё – она занимает посредствующее место между множественностью живых существ и безусловным единством Божества». «София есть тело Божие, материя Божества, проникнутая началом божественного единства», «София есть идеальное, совершенное человечество», «выраженная, осуществленная идея». И всё же понятия Софии и Мировой Души в «Чтениях…» разграничиваются недостаточно, в связи с чем существует мнение, что они в этом сочинении тождественны, а будут разделены в более поздней работе “Россия и Вселенская церковь”»[36]36
Зеньковский В.В. Указ. соч. С. 46.
[Закрыть].
Не подвергая сомнению справедливость приведенного вывода в целом, заметим, однако, что отдельные места «Чтений…» показывают: философ чувствовал различность двух понятий. «Душа мира, – пишет Соловьев, – есть существо двойственное: заключая в себе и божественное начало и тварное бытие, она не определяется исключительно ни тем, ни другим и, следовательно, пребывает свободною… Поскольку она воспринимает в себя Божественного Логоса и определяется им, душа мира есть человечество – божественное человечество Христа – тело Христово, или София»[37]37
Соловьев В. Спор о справедливости. – С. 155.
[Закрыть] (подчеркнуто мной. – М.С.). То есть Мировая Душа, сама по себе «сила пассивная», «чистое стремление», может называться Софией, только соединившись с Логосом. Это хорошо поняли символисты, в частности Андрей Белый, писавший А. Блоку: «Душа мира есть существо двойственное» (Вл. Соловьев). Воплощая Христа, Она – София, Лучистая Дева; не воплощая Христа – Лунная Дева, Астарта, Огнезарная Блудница, Вавилон»[38]38
А. Блок. А. Белый. Переписка. – М., 2001. – С. 24.
[Закрыть].
Последние определения – прямая отсылка к Апокалипсису, в 17 главе которого возникает образ вавилонской блудницы – жены, сидящей на звере багряном. Противоположный образ Откровения – жена, облеченная в солнце (12:1), с точки зрения богословской являющийся символом церкви либо Богородицы,[39]39
Интересно, что образ Вечной Женственности, ставший популярным у символистов благодаря упоминавшемуся стихотворению В.С. Соловьева «Das Ewig-Weibliche», взят последним из «Фауста» Гете («Вечная Женственность влечёт нас вверх»), на что, кстати, указывает немецкое название стихотворения. У Гете «способность Вечной Женственности «тянуть к себе» свидетельствует о её родстве с силой притяжения, правящей в мире и наивысшим образом проявляющей себя в любви». Прообразами Вечной Женственности «в аспекте даруемого ею любовного всепрощения» являются «Богоматерь как «небесная царица» и заступница за грешников, Беатриче из «Божественной комедии» Данте, также влекущая грешника к высшим сферам». (Махов А. Е. Вечная женственность // Литературная энциклопедия терминов и понятий. – 2001. – С. 119–121).
[Закрыть] символистами воспринимался опять-таки как указывающий на зарю.
Таким образом, заря, или душа мира, оказывается, в понимании Белого и символистов, мистической женственной сущностью, пассивной и восприимчивой, способной к соединению как с Богом, так и с дьяволом. «Встреча с Господом необходима путем искания Лучезарной Подруги, которая в момент встречи явит Господа. В этом смысле Она – «Дева Радужных Ворот». Встреча со Зверем – в астартизме. «Конец» – в символическом и воплощено-историческом смысле понимается или ужасом, или любовью», – писал Белый Блоку[40]40
А. Блок. А. Белый. Переписка. – М., 2001. – С. 24–25.
[Закрыть]. О таком «двусмыслии» женского начала Соловьев в «Чтениях…» не говорил, но его, безусловно, чувствовал[41]41
«Соловьев очень чувствовал опасность соприкосновения вечной женственности с дьявольским началом, с темой соблазна, греха Евы, но он же верил, что вечная женственность, несущая в себе божественную сущность, из мечтаний поэтов стала некоей почти физической реальностью, исторической явленностью» (Кантор В.К. «Вечно женственное» и русская культура // Октябрь. – 2003. – № 11).
[Закрыть].
Как видно из соловьевских определений, душа мира, или София, – «космический принцип», т. е. нечто определяющее ход мирового исторического процесса. В.С. Соловьев в «Чтениях…», хотя и не в той части труда, где говорит о Софии, проводит параллель между строением и развитием макрокосма и микрокосма. Символисты же, не упуская из виду всеобщий, глобальный процесс и его смысл, особое внимание уделяли личности, конкретному человеку, и откровения Соловьева воспринимали прежде всего по отношению к личности, в том числе к себе. Вот что, например, пишет Блок в одном из ранних писем, адресованных Белому: «Она – ещё только потенциально воплощена в народе и обществе. …Мне кажется, Она скорее может уже воплощаться в отдельном лице. …Я думаю, что приближается Она ко всем лишь в потенции, а к отд<ельной> личности уже в действительности…Думаю, что можно Её увидать, но не воплощенную в лице, и само лицо не может знать, присутствует Она в нём или нет. Только минутно (в порыве) можно увидать как бы Тень Её в другом лице (и неодушевленном)»[42]42
А. Блок. А. Белый. Переписка. – С. 24.
[Закрыть]. Комментируя по памяти это письмо в «Воспоминаниях о Блоке», Белый подчеркивает «момент» его «отношения к Софии»: «Она открывается индивидуумам; коллективному сознанию Она не доступна; индивидуум созерцает Её, как Владычицу Мира; в мистическом восприятии Она – душа мира; но может раскрыться Она, как душа человечества; и такою Она мнилась мистикам; Её откровения могут гласить и народам; тогда выявляет душою народ себя; и русскому Она, например, – существо всей России (не таково ли было отношение к России у Гоголя)…»[43]43
Белый А. Воспоминания о Блоке. – С. 39.
[Закрыть]. Последнее замечание Белого (о душе народа, душе России) есть точка зрения именно Белого, т. к. Блок в цитируемом письме 1903 года о России не писал. И замечание это говорит о существовавшей у писателя в ту пору вере в то, что преображение России и мира начнется с преображения отдельной личности, вследствие личного контакта с Ней (Зарей, Софией, Душой мира).
Какого рода будет этот контакт, как осуществится? Как любовь, считали будущие символисты в самом начале XX столетия: «Обнаруживая всё более и более миру свой лик, она действует взором нас любящей женщины; отношения мужчины и женщины – символ иных отношений: Христа и Софии».
* * *
Итак, молящийся «красным… зорям» Дарьяльский не просто переживал религиозный экстаз. Высокие духовные озарения сочетались в нём с любовным томлением, с восторгом перед красотой природного мира. Оттого-то в его душе рождается стремление соединить с основами христианства языческую радость жизни: «…и уже он – вот в храме; он уже во святых местах, в Дивееве, в Оптине и одновременно в языческой старине с Тибуллом и Флакком, но всегда с зарей, с алыми её переливами, с жаркими, жадными её поцелуями; и заря сулит какую-то ему близость, какое-то к нему приближение тайны» (68).
Стремясь постичь эту тайну, Дарьяльский селится в Целебееве. Первоначально Целебеево выбрано им потому, что по соседству, в имении бабушки, проводит лето Катя Гуголева, в которой, как казалось Дарьяльскому, он нашел свою зарю: «Девичьим раненный сердцем, два сподряд лета искал он способа наивершейшей встречи с барышней любимой здесь – в целебеевских лугах и в гуголевских дубровах» (35). Однако и переселившись в Гуголево в качестве Катиного жениха, Дарьяльский продолжает бывать в Целебееве, общаться с батюшкой и дьячком, посещать церковь. Дарьяльский стремится постичь суть народной веры, проверить собственную интуицию о ней: «снилось ему, будто в глубине родного его народа бьется народу родная и ещё жизненно не пережитая старинная старина – древняя Греция». В народной вере, «в отсталых именно понятьях православного (т. е., по его мнению, язычествующего) мужичка видел он новый светоч в мир грядущего Грека» (150–151).
Народное православие
Поначалу может показаться, что Дарьяльский, ищущий в народной религии «языческую радость жизни», не так уж далек от истины. На язычество как один из корней христианства указывало существовавшее до последнего времени внутреннее убранство сельской церкви: «Старинная была церковь; старой работы иконопись – строгие, черные, темные лики: и святитель Микола, и мудрейший язычник – Платоном звали, – и эфиопский святой с главою псиною, из арапов…» (50)[44]44
Упоминая о Платоне, изображения которого действительно до сих пор можно встретить не только в греческих, но и в русских православных церквях, и о святом Христофоре, которого рисовали песьеголовым вплоть до XVIII века, Белый, очевидно, хотел указать на исконную связь христианства с древнегреческой и древнеегипетской религией.
[Закрыть]. В описании церковной службы в Троицын день подчеркнуты телесные ощущения Дарьяльского («запах ладана, перемешанный с запахом свежих березок, многих вспотевших мужиков, их смазных сапог, воску и неотвязного кумача так приятно бросился в нос»).
В том, что целебеевский попик отец Вукол, питающий слабость к вину, напившись, воображает взятие крепости Карса под исполняемый попадьей на гитаре «Персидский марш», Дарьяльский видит проявление торжества Духа Святого: «…Будем же радоваться; гитарой бы, батя, трыкнули, сладкой струной увеселились, до колеса в груди. Славьте Господа Бога, на гуслях и органах… Матушка, принесите гитару, и воспляшем».
Но автор показывает, что герой его заблуждается. Соединения земного и небесного, которого так жаждет Дарьяльский, в Целебееве не происходит. Высшее, духовное вытесняется мирским.
Так, «православный» и «богобоязненный» – определения, которыми рассказчик охотно пользуется для характеристики сельчан, – в контексте повествования оказываются вовсе не связанными с религией, выступая в качестве синонимов к понятию «уважаемый человек». См., например, об Иване Степанове: «Этому не перечь: живо сдерет с тебя шкуру, без штанов по миру пустит, жену обесчестит; а уж красного петуха ожидай; да и роду твоему и племени головушек не сносить; сродственникам, сватьям да зятьям сродственников влетит – и всё тут: богобоязненный мужик…» (47). См. также о дачнике Шмидте: «…и вовсе он православный, только в бога не верит».
Целебеевская церковь превратилась в светское по сути место, в котором следят за модой (вместо прежних «строгих, черных, темных ликов… веселых, улыбчивых святых (помоднее, с манерами) расписали») и можно встретить уважаемых людей. причём степень уважения, оказываемого прихожанам, напрямую связана с их финансовой состоятельностью: по окончании службы, «выйдя с крестом, поп принялся одарять пузатыми просфорами помещицу Уткину, шесть спелых её дочерей и тех из мужиков, кто побогаче да поважнее, у кого поновей зипун да сапоги со скрипом, кто мудростию своего ума сумел сколотить богатые хаты, скопить деньжищ тайной продажей вина, либо мастерскими сделками, – словом, того, чей норов покрупнее да поприжимистее прочих…» (39).
Александр Николаевич, целебеевский дьячок, отзывается о службе совсем по-будничному:
«– Люблю, – восхищается Петр неизвестно чему, – люблю службу…
– Вам-то любить хорошо, а вот нам-то служить каково: потеешь, потеешь…».
Таким образом, православие оказывается приметой народного быта, давним обычаем, который не может сколько-нибудь серьезно повлиять на человека: снова и снова напивается отец Вукол, «перед иконой Царицы Небесной давший зарок – не напиваться»[45]45
Однако есть в романе эпизод, который позволяет посмотреть на отца Голокрестовского иначе, без насмешки, – это эпизод пожара:
«В этот миг неожиданно осветился луг, будто вспыхнул, да так, что и стоящим вдали стало жарко, а люди, суетившиеся у огня, с криком бросились прочь, закрывая рукавами закоптелые лица; у смородинника тогда увидали тощенькую фигурку, всю в белом; издали показалась молящаяся фигурка с высоко на огонь воздвигнутым запрестольным крестом; это попик Вукол с развевающимися кудрями вступал теперь в единоборство с огнем Христовой молитвою; его глаза не видели красного ада; Бог весть, что видели эти глаза, вознесенные горе.
Лишь на миг на один осветилась так ясно окрестность, и потом всё стало снова темнеть; и опять в ночь погрузился смородинник; погрузились в ночь и протянутый крест, и попа тощенькая фигурка; ясный язык, на минуту подкинутый в небо, быстро стал опадать; и упал; село отстояли; отстояли и лавку».
И хотя двумя абзацами выше писатель связывает спасение села с тем, что помещик Уткин привез «кишку да крючья» из соседней деревни, приведенный эпизод показывает, что помогла селу и молитва отца Вукола и что, следовательно, человеческая слабость священника ещё не основание для сомнений в возможностях, духовной сути православия в целом.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?