Текст книги "Признание Лусиу"
Автор книги: Мариу де Са-Карнейру
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Тут Рикарду указал на внушительный виктория-чейз, запряжённый двумя великолепными вороными конями, и продолжил:
– Ах! как бы я хотел воплотиться в ту прехорошенькую женщину, которая сидит в экипаже… Быть красивым! Быть красивым!… Золотисто-буланым идти по жизни… как напряжённый паж… Есть ли большее торжество?…
Наивысшей славой моего существования никогда не было (о, даже не думайте, что было!) хоть где-нибудь, хоть какое-нибудь расхваливание моих стихов, моего гения. Нет. Было только одно, я Вам сейчас расскажу:
Три года назад, одним апрельским вечером, я, как всегда, в одиночку фланировал по Большим бульварам. Вдруг позади меня – звонкий смех. Кто-то задел моё плечо… Я не обратил внимания… Но тут же почувствовал, как меня за руку игриво тянут ручкой зонтика… Я обернулся… Сзади стояли две девушки… две милые, улыбающиеся девушки… Учитывая время суток, это были, вероятно, две швеи, вышедшие из ателье на Рю-де-ля-Пэ. В руках они держали свёртки…
И одна из них, посмелее, начала: «Вы знаете, что Вы красивый?»
Я возразил… Дальше мы пошли вместе, обмениваясь банальными фразами… (Поверьте, я прекрасно осознаю весь комизм своего признания).
У рыбной лавки на углу дю Фобур я откланялся, заверив, что должен встретиться с другом. В противоестественном порыве я решил положить конец этому приключению. Быть может, из-за опасения разочароваться, если бы оно продолжилось. Не знаю… Мы разошлись…
Тот эпизод стал наилучшим воспоминанием моей жизни!…
Боже мой! Боже мой! Вместо того, чтобы таскаться с этими опущенными плечами, с этим недовольным лицом, как бы охотно я стал красивым, блистательно красивым! И в тот вечер я был таким… некоторое время, я полагаю… Ведь как раз перед тем я написал несколько лучших своих стихотворений.
Я чувствовал себя гордым, достойным восхищения… И вечер светился голубым светом, который скользил по бульвару. А ещё на мне была игривая шляпа… а на лоб свисала юношеская прядь…
Ах! я недели жил этим несчастным воспоминанием… какая бесконечная нежность переполняла меня, нежность к той девчушке, которую я никогда больше не встречал, которую никогда больше и не мог бы встретить, потому что в своей высокомерной гордости мне ни разу не пришло в голову посмотреть ей прямо в лицо… Как же я её люблю… Как же я её люблю… Как я её благословляю… Любовь моя! Любовь моя!…
И в своём преображении – весь просветлённый неистовым, мелодичным блеском своих португальских глаз – Рикарду де Лоурейру в тот момент стал по-настоящему красивым…
Впрочем, я до сих пор так и не знаю, был ли мой друг приятной наружности или нет. У него, целиком сотканного из противоречий, внешность тоже была противоречивой: иногда его вытянутое, изнурённое лицо, если смотреть прямо, казалось сияющим. Но в профиль выглядело совсем иначе… Однако, не всегда: его профиль порой был даже приятным… при определённом освещении… в некоторых отражениях…
Однако больше всего ему, несомненно, мешало тело, которое он презирал, требуя, чтобы оно «отвалилось от него», согласно вычурному, но очень меткому выражению Жервазиу Вила-Новы.
Нынешние портреты поэта показывают его всесторонне красивым, окутанным ореолом гения. Но правда в том, что это не его выражение лица. Сознавая, что перед ними выдающийся мастер слова, фотографы и художники придавали его изображению одухотворённое выражение, не свойственное поэту. Не следует слепо доверять портретам великих людей…
– Ах! мой дорогой Лусиу, – повторял порой Рикарду, – как глубоко я чувствую торжество обворожительной, лежащей на кружевной постели женщины, когда смотрю на её полностью обнажённое тело… роскошное… золотистое и пьянящее! Женское тело – какая божественность! Если бы я был женщиной, я бы никогда не позволил себе отдаться мужской плоти – унылой, сухой, жёлтой – матовой и тусклой… Да! в своём восторженном воодушевлении я весь становлюсь самим восхищением, самой нежностью в отношении той великой необузданности, с которой только мраморные тела свиваются вместе с равными им – женскими, огненными, роскошными… А потом это напоминает мне о безнадёжном желании быть женщиной – хотя бы вот для чего: чтобы зачарованно смотреть на свои обнажённые белоснежные ноги, холодные, медленно пропадающие под шёлковыми простынями…
Я, признаться, удивился тому направлению, которое принял разговор. Если творчество Рикарду де Лоурейру было полно чувственности, безумных перверсий, то в его речах ничего подобного раньше не наблюдалось. Наоборот. В его словах никогда не звучала нотка безумства, или даже просто влюблённости, или же его сдерживало внезапное целомудрие, если, вдруг, издалека, речь заходила о какой-нибудь детали такого рода.
Что касается сексуальной жизни моего друга, я не имел ни малейшего представления о ней. В этом отношении Рикарду представлялся мне человеком уравновешенным. Возможно, я заблуждался… Да, я точно заблуждался… И доказательство – ох уж это доказательство! – я получил его в тот же вечер в престранном откровении – самом пугающем, самом глубоко скрытом, какое только можно вообразить…
Была половина восьмого. Мы прошли вверх все Елисейские поля, а затем по Авеню дю Буа до Порт-Майо. Поэт предложил поужинать в Арменонвильском павильоне – этой мысли я мог только аплодировать.
Меня всегда тянуло к этому знаменитому ресторану. Не знаю, почему… Его литературный антураж (потому что мы читали о нём в романах): большой зал с красным ковром и в глубине – лестница; романтические деревья, затенявшие павильон; небольшой пруд – вся эта атмосфера светской жизни пробуждала во мне неясное, нежное, мерцающее томление, астральное воспоминание некоего любовного приключения, которого у меня никогда не было. Осень, лунный свет, сухие листья, поцелуи, шампанское…
………………………………………………………………………………
Во время ужина мы говорили о разном. И только за кофе Рикарду начал:
– Вы не представляете себе, Лусиу, насколько пленительна для меня наша близкая дружба, как горячо я благословляю тот час, когда мы с Вами встретились. До знакомства с Вами я имел дело только с безразличными, заурядными людьми, которые никогда меня не понимали, даже на самую малость. Мои родители обожали меня. Но именно поэтому они меня понимали ещё меньше. Тогда как Вы, мой друг – Вы натура широкая, открытая, с той необходимой зоркостью, чтобы провидеть нечто в моей душе. Этого одного уже много. Я бы хотел большего, но и этого уже много. Поэтому сегодня я соберусь с силами, чтобы признаться, впервые признаться кому-то, в самой большой странности моего сознания и в самой большой боли моей жизни.
На мгновение он прервался, а продолжил внезапно уже другим тоном:
– Но прежде, всего одно замечание – сказал он – я не могу быть никому другом… Не возражайте… Я – не Ваш друг… Я никогда не умел испытывать страсть (я Вам уже рассказывал), только нежность. Наивысшая дружба для меня проявилась бы единственно в наивысшей нежности. А нежность всегда тянет за собой желание приласкать: желание поцеловать… обнять…, короче говоря: обладать! Что касается меня, то я лишь после удовлетворения своего желания могу почувствовать, чем оно было вызвано. Поэтому истина заключается в том, что свою собственную нежность я никогда не чувствую, только предчувствую. Чтобы её почувствовать, чтобы, значит, подружиться с кем-то (так как для меня нежность равнозначна дружбе), мне необходимо было бы сначала обладать желанной персоной, будь то женщина или мужчина. Но мы не можем обладать человеком нашего пола. Следовательно, я смог бы стать другом человеку своего пола, только если он или я сменили бы пол.
Ах! бесконечна моя боль: все могут иметь друзей, которые есть опора в их жизни, «основа» всего существования – друзей, которых мы принимаем, друзей, которым мы отвечаем взаимностью. Тогда как я, как бы ни старался, никогда не смогу ответить никакой страстью: страсти не зарождаются у меня внутри! Как будто бы мне не хватает какого-то органа чувств: словно бы я слепой или глухой. Для меня закрыта вся сфера душевности. Она есть нечто, что я вижу и не могу взять, что-то, что я ощупываю и не могу почувствовать… Я несчастный человек… глубоко несчастный, поверьте мне!
В иные моменты я становлюсь противен себе. Послушайте! Это ужасно! При мысли о всех тех, о ком знаю, что мог бы их любить, при мысли о всех тех людей, к кому чувствую нежность, меня всегда охватывает жгучая потребность впиться им в губы! Сколько раз я сдерживал желание поцеловать в губы свою мать…
Только не подумайте, что эти материальные желания (а я ещё не всё Вам рассказал), я испытываю в своём теле; я воспринимаю их в своей душе. Только своей душой я мог бы утихомирить свои нежные томления. Только своей душой я был бы в состоянии удовлетворить свою жажду дружбы с теми людьми, к кому чувствую влечение – и тем самым ответить им взаимным чувством.
Вот и всё…
Только не говорите ничего… Не говорите ничего…! Пожалейте меня… пожалейте…
Я молчал. В моём сознании бушевал вырвавшийся на волю ураган. Я был путником, шедшим по ровной дороге, обрамлённой деревьями и залитой солнцем, перед которым внезапно разверзлась огненная бездна.
Но уже спустя несколько минут поэт произнёс как ни в чём не бывало:
– Ну… Нам пора уходить.
И попросил счёт.
Мы взяли пролётку.
По дороге, когда мы пересекали не знаю какую площадь, до нас донеслись звуки скрипки слепого музыканта, коверкающего прекрасную мелодию. И Рикарду заметил:
– Слышите эту музыку? Моя жизнь точно такая: прекрасная партитура, искажённая отвратительным, мерзким исполнителем…
Ill
На следующий день мы снова встретились, как обычно, но не возвращались к странному разговору накануне. Ни в последующий день, ни когда-либо ещё – до самой развязки моей жизни.
Однако будоражащее признание поэта не стёрлось из моей памяти. Наоборот – не было ни дня, чтобы я, беспокойно, почти одержимо, не возвращался мыслями к нему.
Без каких-либо заметных происшествий – в той же гармонии, в том же единении душ – продолжалась, разгоралась наша дружба. По прошествии десяти месяцев, в конце 1896 года, несмотря на свою большую любовь к Парижу, Рикарду решил вернуться в Португалию – в Лиссабон, куда, на самом деле, вряд ли что-то могло его звать.
Целый год мы не виделись.
О нашей переписке в то время можно и не говорить: если поднять её, то получится три письма от меня, два от поэта.
Материальные затруднения и тоска по другу заставили и меня окончательно покинуть Париж. И в декабре девяносто седьмого я приехал в Лиссабон.
Рикарду ожидал меня на вокзале.
Но как он изменился за тот год, что мы не виделись!
Его грубые черты лица размягчились, разнежились – точнее, стали женоподобными; и что меня больше всего впечатлило, оттенок его волос посветлел. Возможно, именно из этого последнего изменения и берёт начало принципиальное отличие, которое я заметил в лице своего друга – его лицо округлилось. Да, это и было моим общим впечатлением: черты его лица сейчас не так выделялись – они измельчали.
И тембр его голоса тоже изменился, как и его жестикуляция: в общем, вся его внешность получила более мягкие очертания.
Само собой, я уже знал, что пока мы были в разлуке, поэт женился. Он написал мне об этом в своём первом письме, но не вдавался в подробности, очень туманно – словно бы речь шла о чём-то ненастоящем. Со своей стороны, я ответил ему общими поздравлениями, не интересовался обстоятельствами и даже не очень удивился этому факту – словно бы речь шла о чём-то ненастоящем; о чём-то таком, что я уже знал, и что закономерно.
Мы горячо обнялись. Поэт проводил меня до гостиницы, заручившись моим согласием сегодня же вечером отужинать у него дома.
Ни слова о своей жене… Я хорошо помню, как смутился, когда по нашему прибытию в гостиницу меня осенило, что я даже не спросил своего друга о ней. И это смущение оказалось таким сильным, что теперь, в необъяснимом замешательстве, я тем более не смел произнести ни слова…
Вечером я пришёл к нему домой. Облачённый в ливрею слуга проводил меня в большую, давящую темнотой гостиную, хотя и освещённую световыми лучами. Войдя в эту, на самом деле, сверкающую гостиную, я испытал то же ощущение, которое возникает, когда заходишь с яркого солнца в полутёмное помещение.
Постепенно я стал различать предметы… И вдруг, не знаю как получилось, в туманном вихре я обнаружил, что сижу на диване и беседую с поэтом и его спутницей…
Да. До сих пор я не в силах объяснить, был ли кто-то уже в гостиной, когда я туда вошёл, или они вдвоём появились через мгновенье. Также как я никогда не мог вспомнить первых слов, которыми обменялся с Мартой – так звали супругу Рикарду.
В общем, я вступил в ту гостиную так, словно, перешагнув её порог, я вернулся в мир сновидений.
Поэтому о том вечере у меня остались такие неточные воспоминания. Тем не менее, я полагаю, что в тот вечер не происходило ничего особенного. Конечно, мы ужинали, много беседовали, вот и всё…
Около полуночи я распрощался…
Едва я пришёл к себе, лёг и тут же уснул… И только тогда ко мне вернулись чувства. Действительно, засыпая, у меня было ошеломительное ощущение, что я очнулся от продолжительного обморока, и только сейчас возвращаюсь к жизни… Не могу точнее описать это противоречие, но было именно так.
(А в скобках замечу: я прекрасно осознаю всю странность того, что здесь пишу. Но ещё в самом начале я заявлял: моя смелость в том и заключается, чтобы говорить только правду, пусть даже она будет невероятной).
* * *
С тех пор, я стал часто коротать вечера в доме Рикарду. Странные ощущения постепенно полностью меня оставили, и теперь я отчётливо видел его супругу.
Это была светловолосая, даже белокурая женщина, высокая, с точёной фигурой – и золотисто-смуглым, упругим телом, ускользающим телом. Томный взгляд её голубых глаз устремлялся в бесконечность. Её жесты были плавными и чётко очерченными, а шаги лёгкими, бесшумными – нерешительными, но проворными. Чудный облик, полнокровная красота, выточенная из золота. Настораживающе тонкие и бледные руки.
Всегда печальная какой-то неясной подтачивающей печалью, но такая привлекательная, такая мягкая и очаровательная, она была, без сомнения, подходящей, идеальной спутницей поэта.
Я даже начал завидовать другу…
В течение шести месяцев наше существование было самым простым, самым безмятежным. Да! эти шесть месяцев и были единственным счастливым, безоблачным периодом моей жизни…
Редкие дни проводил я без Рикарду и Марты. Почти каждый вечер мы собирались в его доме небольшой творческой группой: я; Луиш де Мон-форт, драматург из «Глории»; Анисету Сарзедаш, безжалостный критик; два двадцатилетних поэта, имена которых я забыл и, конечно, граф Сергей Варжинский, атташе российской дипломатической миссии, с которым мы случайно познакомились в Париже, и которого я с большим удивлением встретил сейчас завсегдатаем дома поэта. Изредка появлялся и Раул Вилар со своим другом – никчёмным, опустившимся типом; теперь он сочиняет гнусные новеллы, в которых выставляет напоказ интимную жизнь своих спутников под благовидным предлогом представить занимательные психологические ситуации и, таким образом, создать будоражащее искусство, напряжённое и оригинальное, а на самом деле – лживое и скабрёзное.
Вечера проходили в приятной атмосфере интеллектуальных бесед – исключительно литературных, а порой принимали интригующий характер благодаря сатирическим ноткам, которыми Анисету Сарзедаш щедро приправлял свои убийственные выпады в адрес всех современников.
Марта изредка присоединялась к нашим дискуссиям, демонстрируя широкую эрудицию и необычайно проницательный ум. Любопытно, что её образ мыслей ничем не отличался от умозрений Рикарду. Напротив: она не только всегда усваивала и поддерживала теории и мнения поэта, но и дополняла их точно подобранными деталями.
Русский граф представлял чувственное начало в этом артистическом кружке, – во всяком случае, у меня сложилось такое впечатление, не знаю почему.
Этот Сергей Варжинский был красивым двадцатипятилетним молодым человеком. Высокий и стройный, внешне он напоминал Жервазиу Вила-Нову, который совсем недавно принял страшную смерть, бросившись под поезд. Его алые, дерзкие, страстные губы приоткрыв аккуратные белые зубы, конечно, возбуждали в женщинах жажду поцелуев; рыжевато-русые волосы спадали на лоб двумя длинными волнообразными прядями. Свои притемнённо-золотистые глаза он ни на миг не сводил с Марты – об этом я должен буду рассказать чуть позже. В общем, если среди нас и была женщина, мне казалось, что это скорее Сергей, чем Марта.
(Впрочем, эту странную ассоциацию я осознал только потом. А тогда никаких нелепых мыслей не мелькало у меня в голове).
У Сергея был прекрасный голос – полнозвучный, вибрирующий, пылкий. Благодаря свойственной всем русским способности к освоению иностранных языков, ему не стоило больших усилий говорить по-португальски без малейшего акцента. Поэтому Рикарду с огромным удовольствием поручал ему читать свои стихи, которые, преобразившись в адамантовых связках, разлетались сияющими звуками.
В общем, было очевидно, что поэт испытывал большую симпатию к русскому. Меня Варжинский, наоборот, только раздражал – главным образом, из-за своей чрезмерной красоты – да так, что я даже порой не мог скрыть неприязнь, когда он ко мне обращался.
Меня очень радовали вечера, проведённые в компании Рикарду и Марты, собственно говоря, почти всегда в компании Марты, так как поэт часто уединялся в своём кабинете.
Я забывал о времени в те долгие часы, что проводил в разговорах с женой моего друга. Мы испытывали друг к другу живую симпатию – это несомненно. В таких ситуациях я гораздо лучше мог оценить всю глубину её натуры.
Тогда моя жизнь просветлела. Некоторые затруднительные обстоятельства материального характера изменились в лучшую сторону. Моя последняя, только что вышедшая книга, имела блестящий успех. Сам Сарзедаш посвятил ей большую хвалебную статью!…
Что касается Рикарду, то мне он казался счастливым только в своём доме.
В общем, мы нашли покой. Теперь, да, мы могли сказать: мы жили.
* * *
Прошло несколько месяцев. Наступило лето. Завершились вечерние встречи в доме поэта. Луиш де Монфорт уехал в своё имение; Сергей Варжинский отбыл на три месяца увольнительной в Санкт-Петербург. Оба поэта-рифмоплёта затерялись в горах Траз-уш-Монтиш. И только время от времени в своём неизменном сюртуке и с моноклем в руках появлялся Анисету Сарзедаш, жалуясь на ревматизм и на новое, только что изданное произведение.
Запланировав ранее поездку в Норвегию, Рикарду, в итоге, решил остаться в Лиссабоне. Он хотел интенсивно поработать этим летом, закончить свою книгу стихов «Диадема», которая должна была стать его шедевром. И, честно говоря, для этого лучше всего было остаться в столице. Марта не возражала; так и поступили.
Именно в это время наше общение с женой моего друга стало особенно близким, однако в этой близости не было даже тени желания, хотя мы и проводили много времени вместе. Рикарду, охваченный жаждой творить, сразу после ужина оставлял нас и запирался в своём кабинете до одиннадцати часов, до полуночи…
Несмотря на наше близкое общение, наши слова, в итоге, сливались в один дистанцированный светский разговор, в котором не участвовали наши души. Я излагал места действия и сюжеты своих будущих новелл, о которых Марта высказывала своё мнение; зачитывал ей только что написанные страницы, и всё это в неизменно чистом интеллектуальном единении.
До поры до времени мне не приходила в голову мысль о какой-либо загадке, таящейся в спутнице поэта. Наоборот: она казалась мне очень реальной, очень понятной, очень правильной.
* * *
Хотя – да! – некое странное подозрение всё же зародилось у меня в голове… Однажды ночью, словно внезапно очнувшись от сна, я задал сам себе вопрос: «А в конце концов, кто на самом деле эта женщина?»
Ведь я ничего не знал о ней. Откуда она появилась? Когда поэт с ней познакомился? Тайна… При мне она никогда не упоминала о своём прошлом. Никогда не говорила о своей родне, о какой-нибудь подруге. Рикарду, со своей стороны, тоже хранил молчание – необъяснимое молчание…
Да, действительно, всё это было весьма необычным. Как с ней познакомился поэт – он, у которого никогда раньше не было никаких отношений, который даже не навещал своих редких друзей – и как он надумал жениться, если сама мысль о женитьбе ему претила?… Женитьба? Но были ли они женаты?… Даже в этом я не мог быть уверен. Я смутно припоминал: в своём письме мой друг не писал прямо, что женился. Иными словами: возможно, он и говорил мне об этом, но никогда не употреблял слово женитьба… Упоминая свою жену, он всегда говорил Марта — теперь я это точно помню.
И тогда мне вспомнилось одно обстоятельство, ещё более странное, которое не на шутку встревожило меня: эта женщина ничего не вспоминала, ни о чём не сожалела в своей жизни. Да; она никогда не говорила мне, где была, не называла того, с кем познакомилась, не выдавала то чувство, которое испытывала – в общем, ничего, даже самое малое: бант, цветок, вуаль…
В итоге, беспокоящая реальность была такова: эта женщина появилась передо мной, как будто бы у неё не было прошлого – как будто бы у неё было только настоящее!
Тщетно пытался я прогнать эти тревожные мысли. Каждую ночь они цепляли меня всё больше и больше, направляя всю мою страсть раскрыть эту тайну.
В своих беседах с Мартой я пытался заставить её погрузиться в её прошлое. Я спрашивал вполне естественным образом, бывала ли она в таком-то городе, много ли она помнит о своём детстве, скучает ли она по какому-нибудь периоду своей жизни… Но она – тоже естественно, я полагаю, – своими ответами ускользала от моих вопросов; более того, отвечала так, будто бы меня не понимала… А мне, в своём неоправданном стеснении, всегда не хватало смелости настаивать – я смущался, словно бы совершал какую-то бестактность.
В дополнение к этому моему неведению я также не знал, какие чувства связывали обоих супругов. Любил ли её поэт на самом деле? Без сомнения. Хотя он никогда мне этого не говорил, никогда не упоминал об этой любви, которая должна была быть непременно. И со стороны Марты такое же поведение – как будто бы она стыдилась показывать свою любовь.
Видя, что от его спутницы нет ни малейшей информации, и не в силах больше это выносить, я решил однажды спросить самого Рикарду.
И, сделав усилие над собой, разом выпалил:
– А ведь Вы никогда не рассказывали мне историю Вашего романа…
И в тот же момент я пожалел об этом. Рикарду побледнел; пробормотал что-то невнятное и тут же сменил тему, принявшись рассказывать мне композицию своей будущей драмы в стихах.
Между тем, моя навязчивая идея превратилась для меня в сущую непрерывную муку, и я пытался всё снова и снова уговорить как Марту, так и поэта пролить хоть какой-то свет. Но всякий раз напрасно.
* * *
Более того, я всё время забываю рассказать о самом необычном в этом моём подозрении.
Не столько сама тайна, окутавшая жену моего друга, беспокоила меня, сколько неуверенность: было ли моё подозрение настоящим, действительно ли оно поселилось в моём сознании; или это был только сон, который я увидел и не смог забыть, перепутав его с реальностью?
Теперь я весь был охвачен сомнениями. Я ничему не верил. Даже своему неотступному подозрению. Я шёл по жизни наощупь, опасаясь, что сойду с ума в самые ясные её моменты…
* * *
Снова пришла зима, а вместе с ней и артистические вечера в доме поэта: вместо двух рифмачей, окончательно затерявшихся в Траз-уш-Монтиш, появились некий журналист с претензией на драматурга и Нарсизу ду Амарал, великий композитор. И Сергей Варжинский, ещё более светловолосый, ещё более благонравный, ещё более раздражающий.
Доказательством того, что мой разум был болен, очень болен, стало произошедшее одним дождливым декабрьским вечером…
Нарсизу ду Амарал решил, наконец, исполнить нам свой концертант «Вне», который он закончил ещё несколько недель назад, но до настоящего момента ещё никому не играл.
Он сел за фортепиано. Его пальцы впились в клавиши…
Мой взгляд машинально остановился на супруге Рикарду, которая сидела в глубоком кресле в дальнем углу гостиной, так, что только я один мог её видеть, одновременно не теряя из виду пианиста.
Далеко от неё, в другом конце гостиной, стоял Рикарду.
И тогда, постепенно, по мере того, как музыка звучала всё чудесней, я видел – да, видел на самом деле! – как силуэт Марты растворяется, рассеивается, звук за звуком, медленно, пока она совсем не исчезла. Перед моим ошеломлённым взглядом оставалось только пустое кресло…
………………………………………………………………………………
Из этого миража меня вырвал неожиданный взрыв аплодисментов слушателей, которых гениальная музыка вывела из равновесия и заставила бурно жестикулировать, почти изнемогать…
И откуда-то незаметно возвысился голос Рикарду:
– Я никогда не испытывал более глубоких волнений, чем сейчас, слушая эту восхитительную музыку. Невозможно превзойти те будоражащие, пугающие эмоции, которые она вызывает. Завеса перед Запредельным разорвана потрясающими аккордами… У меня создалось впечатление, что всё скопившееся в моей душе было вынуждено сгуститься, чтобы, дрожа от ужаса, пережить эту музыку, и что потом всё это, словно вглядываясь в меня, преобразовалось в световой шар…
Он замолчал. Я посмотрел…
Марта снова была здесь. Она только что встала с кресла…
Я спешил к себе домой под непрерывно моросящим дождём и ощущал вокруг себя роящиеся когтистые вихри из золота и огня.
Всё вокруг меня скользило в наполненном тайной упоении, пока мне не удалось – опираясь на островки ясности ума – приписать фантастическое видение бессмертной партитуре.
В итоге я понял только одно: речь идёт о галлюцинации, потому что невозможно было объяснить странное исчезновение чем-либо другим. Даже если в действительности её тело и растворилось, то, принимая во внимание наше местоположение в гостиной – похоже, только я один это заметил. В самом деле, очень неестественным представлялось, что, внимая такой наводящей на размышления музыке кто-то может оторвать взгляд от её блестящего исполнителя…
* * *
С того вечера моё наваждение всё больше разрасталось.
Фактически, мне казалось, что я схожу с ума.
Кто, кто всё-таки эта загадочная женщина, эта таинственная, тайноносная женщина? Откуда она появилась, где она существовала?… Я разговаривал с ней целый год, а как будто бы никогда не говорил с ней… Я ничего о ней не знал – до такой степени, что иногда начинал сомневаться в её существовании. И тогда я мчался в дом поэта, чтобы увидеть её, чтобы удостовериться в её реальности – чтобы удостовериться, что не всё это было безумием: что она, по крайней мере, существует.
Уже не раз Рикарду предчувствовал во мне нечтото необычное. Доказательством послужило то, что однажды днём он заботливо справился о моём здоровье. Я резко ответил – я помню – нетерпеливо заявив, что ничего страшного; и спросил его, что это за странная мысль.
А он, изумлённый моим необъяснимым раздражением:
– Мой дорогой Лусиу, – только и произнёс Рикарду, – необходимо контролировать наши нервы…
Я был не в силах больше сопротивляться навязчивой идее, я догадывался, что мой разум рассыплется, если не сможет пролить хоть какой-то свет на эту тайну; зная, что в этом нечего было ждать от Рикарду и Марты, я решил действовать другим способом.
* * *
И тут началась череда неблаговидных расспросов, едва прикрытых выведываний у всех знакомых поэта, тех, кто должен был быть в Лиссабоне во время его женитьбы.
Для первого наведения справок я выбрал Луиша де Монфорта.
Я направился к нему домой под предлогом справиться о том драматурге, который задумал переработать в пьесу одну из моих самых известных новелл. Но с самого начала я не сдержался, перескочил на другую тему и принялся задавать ему прямые, хотя и довольно невнятные вопросы о жене моего друга. Луиш де Монфорт слушал и как будто был неприятно удивлён – но не самими вопросами, а тому, что они исходили от меня; и в своём негодующем ответе отклонил их, словно они были бестактными, на которые неудобно отвечать.
То же самое – что странно – ждало меня со всеми, кого я расспрашивал. Только Анисету Сарзедаш был более разговорчив и отвечал вульгарными и непристойными замечаниями, в общем, как и всегда.
Ах! каким униженным, замаранным чувствовал я себя в тот момент – скольких сил мне стоило сдержать свой гнев и не влепить ему пощёчину, более того, на следующий вечер, встретив его в доме поэта, дружески протянуть ему руку…
Эти мерзкие расспросы, однако, принесли мне пользу. И хоть за это время я ничего нового не узнал, но, по крайней мере, пришёл к такому выводу: никто не удивлялся тому, чему удивлялся я; никто не заметил то, что заметил я. Все слушали меня так, словно в самой теме моих вопросов не было ничего особенного, загадочного – только неучтивость с моей стороны, как будто бы странно было с моей стороны затрагивать эту тему. Это означало только одно: никто меня не понимает… И потому я пришёл к выводу, что я сам заблуждаюсь…
Снова на какое-то время эти мысли улетучились; и снова я мог спокойно сидеть рядом с Мартой.
* * *
Но, увы! слишком коротким был этот спокойный период.
Из всех знакомых поэта только одного я не осмеливался опросить, такое отвращение он мне внушал – Сергея Варжинского.
Но однажды вечером мы случайно встретились в «Тавареше». И не нашлось повода нам не сесть поужинать за один столик…
… И вот, в разгар беседы, когда разговор зашёл о Рикарду и его спутнице, граф непринуждённо заметил:
– Разве они не прекрасны, наши друзья? Очаровательны… Я ещё в Париже знал поэта. Но, по правде говоря, наши отношения завязались ещё два года назад, когда мы оказались компаньонами в поездке… Я сел в Биаррице на Южный экспресс до Лиссабона. Они вдвоём ехали тем же поездом, и с тех пор…
………………………………………………………………………………
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.