Текст книги "Тайна семейного архива"
Автор книги: Мария Барыкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Благодаря этому она так и не увидела брошенных сзади пестрых мятых трусов и носков с неровной дыркой на месте большого пальца.
* * *
Как только Кристель шагнула по трапу и тело ее потеряло последнюю связь с русской землей, она неожиданно почувствовала себя совершенно свободной, легкой и ясной, как та режущая глаза синева, в которой летел тупорылый «боинг». К ней вернулась отточенная четкость движений и мыслей, чуть насмешливый и трезвый взгляд на все вокруг и природная жизнерадостность. Заказав кофе покрепче, она не опустила, а наоборот, подняла кресло до упора, придавая спине упругую прямоту, и впервые за полтора месяца позволила себе не только вспомнить свой русский сон, но и подумать обо всем случившемся.
В аэропорт они ехали на этот раз не с Колечкой, а на вполне приличной машине Борьки, выглядевшего теперь не демонической личностью, а респектабельным дельцом. Вокруг разливалось нежно-зеленое море, и на том месте, дальше которого не пустили когда-то ее соотечественников, белели яблоневые сады. Об этом почти равнодушно сообщила ей Сандра, пытавшаяся на заднем сидении придерживать всевозможные коробки с подарками. В последние дни широким потоком помощи, словно предназначавшейся каким-нибудь пострадавшим, их несли к ней люди, сами жившие гораздо беднее и хуже. Сандра смеялась, но Кристель в глубине души была совершенно растрогана такой заботой и любовью, наконец-то выразившейся не только в словах. Перетаскивая все эти подношения к стойке, Сандра безо всякой задней мысли спросила:
– А что же Сережечка не соизволил прийти? Его бы силушка была здесь в самый раз.
Кристель опешила.
– Но почему Сережа? – стараясь говорить как можно спокойней, пробормотала она. – При чем он здесь?
В ответ Сандра вздохнула и положила обе руки на ее подрагивающие плечи.
– Эх, Криска, и не лень тебе врать? Сережка сам приходил ко мне и все рассказал. И правильно, между прочим, сделал. Я ему дала пару дельных советов. Так что, мог бы и помочь.
Кристель стояла, ощущая, как земля уходит у нее из-под ног.
– Но разве… Разве это можно? Это касается только двоих… Так нельзя… нельзя…
– У нас все можно. И не переживай, для тебя в этом нет никакого унижения. Он ведь не постель обсуждать пришел, а излить душу…
– Куда? – Земля все плыла и плыла, а гул голосов доносился словно через вату.
– Не куда, а кому. И я скажу, что для него это больше, чем приключение, это действительно – любовь. – На мгновение голоса исчезли совсем, а когда вернулись, Кристель бросилась к Сандре, крепко ее обнимая и пряча лицо в рассыпчатых пшеничных волосах. – Ну вот, научилась… нашим сантиментам, – проворчала Сандра, но тоже обняла ее. – Все, пока. С девочкой твоей Елена все уладила, – ничуть не стесняясь после только что сделанного признания упоминать имя Сергеевой жены, добавила она, – ее зовут Оля Шамардина, тринадцати лет, ДЦП второй степени, родителей нет, никаких других близких родственников нет, живет под опекой той самой старухи, которая приходится ей прабабкой. Дело, конечно, долгое, но небезнадежное. Молодец ты, Кристель, вот в этом действительно молодец. Ну, и с языком тоже, я даже не ожидала таких успехов.
– А с остальным, значит, не молодец? – тихо, но требуя однозначного ответа, уточнила Кристель.
На секунду Сандра отвела глаза в сторону.
– Не молодец. Для него это, может быть, выход, но для тебя – тупик вдвойне. И больше я об этом не разговариваю. Иди. – Она легонько подтолкнула Кристель за стеклянную перегородку.
С наслаждением допив чашку, Кристель долго смотрела на голубую бездну за окном, постепенно становившуюся мутнее и белей, и точно так же ее ощущения, только что ясные и определенные, снова стали расплываться, теряя спасительную форму.
Под утро шум дождя утих, и Кристель проснулась именно от этой оглушающей тишины. Рядом жарко дышало большое тело, раскинувшееся так, что для нее уже не оставалось места, но от него шел покой. Чувствуя, что именно от этого безбрежного покоя в ней поднимается пружинящее плоть желание, Кристель попыталась опрокинуть его на себя, чтобы вновь испытать блаженное чувство раздавленности и добиться того, чего ночью она смогла получить для себя только раз. Но Сергей, мгновенно и легко проснувшись, поглядел на нее ясными, почти детскими глазами.
– Подожди. Давай покурим сначала. – И, со вкусом затянувшись, добавил: – Помешались вы у себя на этой технике. Ну, какая тебе разница, возьму я тебя так, растак и наперекосяк или просто? На мой взгляд, лучше просто: я думаю только о тебе, отдаюсь весь, а не придумываю лихорадочно, в какую еще позу тебя поставить…
– Но все женщины разные, – прошептала Кристель, настойчиво лаская его живот, – кто-то может получить удовлетворение только…
– Ах, вот ты про что! Не получают удовлетворения те, кто не умеет по-настоящему отдаваться. Настоящей бабе абсолютно все равно, как ее берут. Подлинно раскрывшись и подлинно приняв, без всяких головных накруток, она вспыхнет еще раньше меня.
– Но есть просто относительно фригидные женщины, – рука Кристель уже добралась до тяжелых шаров.
– С такими, извини, я предпочитаю в постель не ложиться. И, представь себе, уже давно не ошибаюсь. Женщину, умеющую отдаваться, ощущаешь за версту. А кому нужен ваш расчетливый, выверенный, умственный секс, когда знаешь все наперед?
Но Кристель не сдавалась и, чувствуя себя сторуким Шивой, упорно ласкала его всем телом, замирая и вновь соблазняя.
– Ты решила практически доказать мне преимущества твоей точки зрения? – рассмеялся Сергей. – Это глупости, я мог бы прямо сейчас взять какого-нибудь Баратынского и преспокойно читать, но я сам хочу тебя, без всяких выкрутасов, – и, с силой закинув руки Кристель кверху, как наручниками держа их у изголовья своими железными руками, он грубо вошел в нее, успев прошептать: – Не думай ни о чем… ни о чем… ни о чем…
Даже сейчас, в людном салоне, при воспоминании о случившемся два дня назад Кристель испытала нечто похожее на тот оргазм, который длился бесконечно, вовлекая в огненный вихрь не части тела, а все ее существо.
Целуя ее на прощанье у церкви, пятью желтыми свечами уходящей в уже чистое небо, Сергей прижал к пропахшей театром куртке ее лицо, с которого так и не сходило выражение удивления перед своим открывшимся телом, и ласково погладил раздуваемые ветром волосы.
– Я буду писать тебе. Каждый день, честное слово. Покраснев, Кристель неловко сунула ему пятьдесят марок.
– Возьми, пожалуйста, письма в Германию дорого стоят.
* * *
Во Франкфурте ее встретил Хульдрайх, показавшийся ей необычайно помолодевшим, да и все вокруг было неправдоподобно ярким и чистым. Люди с молодыми лицами шли бодро, явно видя перед собой определенную цель, даже в плотной толпе не задевая друг друга. Невольно подчиняясь этому здоровому ритму, все еще удивляясь легкости каждого совершаемого действия, Кристель погрузила вещи во взятую напрокат машину и помчалась по весенней дороге на юг. Только на середине пути, где-то за Хайдельбергом, она поймала на себе любующийся, но чуточку удивленный взгляд Хульдрайха.
– Неужели я так изменилась? – засмеялась Кристель, не переставая ликовать от ощущения полного освобождения и не давая оформиться мысли о том, что оно – мнимое.
– Очень, – серьезно ответил Хульдрайх. – Ты расцвела и одновременно чего-то боишься… Но лучше скажи мне что-нибудь по-русски.
– А, ничего, все равно, давай, как-нибудь, обойдется, – почти пропела Кристель и озорно глянула на дядю.
Но тот остался совершенно серьезным и, только чуть наморщив лоб, словно мучительно припоминая что-то, сказал:
– Да-вай. Я помню это слово. После войны те немногие русские, которые были в нашей зоне, часто кричали его нам. Все очень боялись, не зная, чего они хотят. Встанут на дороге рядом с подводами и кричат: «Давай! Давай!» Кто-то объяснил, что надо отдавать что-то, но ничего не было… И Марихен уже тоже не было. Ты отвезла ей наши подарки? Как она?
– Я отправила их почтой. У меня была слишком насыщенная программа, – нехотя ответила Кристель, с отвращением ощущая, как состояние лжи, от которого она избавилась, поднявшись на борт самолета, снова окутывает ее. И она с болезненной ясностью осознала, что теперь, благодаря чувству, бывшему сильнее ее и открывшему в ней нечто, доселе неведомое, ложь будет постоянно сопутствовать ей, что бы она ни делала и ни говорила.
– Да-да, конечно, – поспешил согласиться Хульдрайх. – А Карлхайнц опять заезжал сегодня утром.
Кристель кивнула, благодарная дяде за то, что, кроме самого факта, он не добавил больше ничего, в то время как любой русский непременно начал бы долго рассуждать о том, зачем, отчего и почему, строя нелепые предположения и влезая в душу. «Стоп! – через минуту подобных размышлений остановила себя Кристель. – Я должна перестать сравнивать. Я не должна никого и ничто сравнивать, иначе я запутаюсь окончательно».
– Поедем сразу в «Роткепхен», ладно? – сказала она, представив, как останется в пустом доме наедине со смятенными, еще не приведенными в порядок чувствами и мыслями. – У меня горы подарков.
К вечеру подарки были розданы, праздничная эйфория рассеялась, а Кристель все сидела в своем кабинете, перебирая бумаги и скользя по строчкам невидящими глазами. Неожиданно в дверях появился Хульдрайх.
– Пора домой, Кристель. Разве ты еще не поняла, что возвращение на родину не всегда праздник?
Она пошла пешком, перекинув через плечо лишь дорожную сумку. Груши давно отцвели, и их сладковатый запах сменился горьким запахом жасмина, в котором не было ни спокойствия, ни уюта. Кристель нарочно решила подойти к дому не с Хайгетштрассе, а с дальнего конца садика, выходившего своей тисовой шпалерой на совсем тихий и безлюдный Морицгассе. Уже выпала роса, и кусты стали прохладными и влажными. Кристель шла к старым качелям, стоящим здесь с незапамятных времен, но, подняв голову, отшатнулась как от удара. На качелях, прислонившись головой к железному столбу, сидел Карлхайнц. Лицо его в сумерках казалось совсем юным и мягким.
– Здравствуй, – спокойно, не удивившись появлению Кристель из-за большого куста штокроз, сказал он. – Это хорошо, что ты пришла отсюда.
– Почему? – Кристель устало опустила сумку на землю. – Впрочем, наверное, ты прав. Лучше так. И сразу. – Уже произнеся эти последние слова, она почувствовала, что все еще неспособна на откровенный разговор.
– Что остановилась так далеко, разве ты стала бояться меня? А где жаркий поцелуй жениху, дождавшемуся невесту из дальних стран? Ну, иди же ко мне.
– Послушай, Карл, сейчас не время паясничать, я прямо с самолета, устала, даже не успела на работе принять душ. Я пойду домой, а завтра с утра мы обо всем поговорим. – Кристель старалась говорить небрежно и быстро и не смотреть при этом в сужающиеся глаза Карлхайнца.
– Но зачем же завтра? – подходя к ней, улыбнулся он. Кристель почувствовала забытый аромат «Зильбер кройца» и зубного эликсира. – Я ждал тебя полтора месяца и больше ждать не хочу.
– Хорошо, пойдем домой, – поспешила согласиться Кристель, чтобы не дать холодным губам коснуться своей щеки.
– Но зачем же домой? – все так же улыбаясь, удивился Карлхайнц. – Весна, сумерки, сад – чего еще может желать романтический дух и изголодавшееся тело? – молниеносным точным движением он толкнул Кристель на сиденье качелей. – Сиди спокойно и делай то, что тебе велят. – Кристель, обессиленная любовью к оставленному за тысячи километров Сергею, угнетенная ложью, незаметно пропитавшей все ее слова и поступки, упоенная новым ощущением своего тела, точными движениями гибких рук Карлхайнца, на которые так привычно реагировала раздразненная плоть, навалившейся вдруг слабостью и подступившими слезами, безответно позволила раздеть себя наполовину и покорно закинула тренированные ноги за витые тросы качелей.
– Видишь, мы снова нашли с тобой общий язык, – усмехнулся Карлхайнц, не спеша закурил сигарету и, не вынимая ее изо рта, принялся методично раскачивать доску с бледной, как мел, Кристель, то увеличивая, то уменьшая амплитуду, раскаленным ножом входя в податливое масло. Кристель пустыми глазами смотрела в темнеющее небо, плоть ее содрогалась помимо воли, но тело оставалось безжизненным, а голова ясной. Она думала о том, что теперь запуталась окончательно, что выхода нет, что она презирает себя, что ненавидит и одновременно жалеет ни в чем неповинного Карлхайнца, что точно так же ненавидит и жалеет Сергея, бросившего ее в пучину неопределенности и лжи. Наконец Карлхайнц остановил дьявольские качели и бережно свел вместе ее занемевшие ноги. – А теперь мы можем поговорить. Причем, согласись, гораздо спокойней. – И, закинув на плечо сумку, не оглядываясь, шагнул к дому.
* * *
Манька проснулась одна и сразу почувствовала, что в комнате сильно пахнет табачным дымом, чужим телом и еще чем-то, приторным и горьковатым. Ей показалось, что запах идет от постели, и, быстро вскочив, она схватила ставшую серой и мятой простыню с большим расплывшимся кровавым пятном. Быстро одевшись, сложила ее в несколько раз и сунула под платье, чтобы незаметно вынести в прачечную. Но запах не пропадал, и тогда она с отвращением поняла, что пахнет от нее самой, от ее влажных подмышек, от покрытых тоненькой подсохшей корочкой ног и живота. Почти кубарем, но тихо, как попавший в дом лесной зверек, она скатилась по лестнице вниз, спрятала простыню под самый низ грязного белья и старательно вымылась уже остывшей водой. Была во всех ее движениях некая торопливость, словно этой поспешностью она пыталась не дать себе времени о чем-то вспомнить, понять, что же произошло с нею минувшей ночью.
Заплетя негустые волосы в замысловатую «корзиночку», она неслышно прокралась на первый этаж, убедилась, что ни в спальне, ни в кабинете никого нет, и тогда, уже более смело, открыла дверь в столовую. Там за неубранным со вчерашнего вечера столом в полной форме сидел Эрих и, охватив длинными белыми пальцами голову, тихо покачивался, отчего скрипела портупея и мерно двигалась кобура на левом боку. Маньке стало страшно, но Эрих, уже почувствовав ее за своей спиной, отнял от лица руки, обернулся и не допускающим возражений жестом заставил сесть рядом.
– Пей, – приказал он и поставил перед Манькой дымящуюся чашку. – Это какао. Настоящее швейцарское какао. Я принес детям. Пей.
Не смея ослушаться, она стала глотать сладкую густую жидкость, давясь и обжигаясь, и все яснее понимая, что, когда она допьет последний глоток и надо будет посмотреть ему в глаза, все вдруг станет бесстыдно открытым. И ей придется признаться себе, что сегодня ночью она совершила самое ужасное, что могла совершить девушка, что, когда она вернется – а в этом Манька уже почти не сомневалась, ибо даже фрау Хайгет уже несколько раз начинала свои обращения к ней как бы мимоходом сказанной фразой: «Когда ты вернешься»… – ее страшная тайна рано или поздно откроется, и что будет с ней, девушкой, вернувшейся от немцев уже не девушкой…
Чашка выскользнула у Маньки из рук, и с искривившимся и подурневшим от подступающих слез лицом она вдруг повисла на широкой груди Эриха, цепляясь за серебряные нашивки и пытаясь вжаться в него как можно сильнее, будто так можно было изменить непоправимое.
– Мамочка! – рыдала она, бессвязно мешая русские и немецкие слова. – Мамочка родная, да что же я наделала! Да что же ты сотворил, ирод! Да ничего у меня не осталося! Ты один у меня на свете! Ты да Уленька, младенец безгрешный!
При последних словах кровь совсем отлила от лица Эриха, и без того бледного прозрачно-смуглой белизной, и обветренные, искусанные губы зашептали такую же невнятицу:
– Младенец… О, да… Я не увижу, но она… Он… но выход ли это, боже правый? Младенец… – вдруг рот его стал безжалостным и жестким, и, оторвав лицо Маньки от мундира, он впился в него долгим мучительным взглядом, словно слепой, который пытается прозреть.
Стальная рука бросила ее на стол лицом и грудью, и Манька с остановившимся дыханием почувствовала, что подол желтого платья взлетел вверх. Тело ее густо порозовело от стыда, в преддверии боли судорожно сжались маленькие ягодицы. Именно так порол ее отец, задрав юбчонку и сунув голову между ног. Через несколько секунд стыд сменился болью, но не болью от розог и не той вчерашней болью где-то почти снаружи, а болью слепой, тупой, раздавливающей внутренности и ломающей поясницу. Эрих двигался осторожно и быстро, в звенящей тишине пронзительно скрипела портупея, и боль в Маньке неожиданно сменилась жгучей обидой за то, что она не может видеть и трогать его сейчас, когда он совершает в ней какую-то таинственную и важную работу…
То, что все кончилось, она поняла не нутром, еще не научившимся различать, а по тому, как Эрих вдруг коротко и отчаянно вскрикнул. В этом его крике было столько боли, что Манька дернулась, чтобы повернуться и утешить, защитить, спасти, но не успела. Прохладная ладонь плотно легла снизу на ее врата, словно закрывая их, и, не отпуская руки, Эрих поднял ее и понес наверх. Там он бережно уложил Маньку на кровать, натянул платье на трясущиеся коленки, поцеловал в волосы и прошептал:
– Лежи спокойно. Они вернутся не раньше пяти. – А в дверях задержался и, вытирая пот со лба, задумчиво и горько произнес: – Да, может быть, именно кровь «сверхчеловека» и «недочеловека» дадут миру человека настоящего…
Но Манька лежала почти без сознания.
Наутро за завтраком оживленная поездкой Маргерит весело посмеивалась над вытянувшимся, без кровинки лицом Маньки, уверяя, что она, наверное, выпила под праздник слишком много наливки, если беспробудно проспала весь вчерашний вечер. Манька с трудом глотала жидкий чай, а Эрих, опустив голову, двигал стакан по скатерти. Неожиданно он оторвал глаза от вышитых маргариток и, глядя прямо на жену ввалившимися горящими глазами, возмущенно сказал:
– Не понимаю твоего веселья. В доме творится черт знает что. Всюду беспорядок и грязь, извини, но даже дверь скрипит, как у бауэра в сарае. Интересно, для чего ты держишь эту русскую? Вчера она изволила лечь спать, запершись изнутри, и я, как ты знаешь, так и не смог ее добудиться. Пусть немедленно отдаст свой ключ мне. Ты и так дала ей слишком много воли. Теперь пусть поработает за троих. Все. – И, уже натягивая перчатки, добавил: – Да, кстати, забыл тебе сказать, нас в связи со сложившейся обстановкой переводят на казарменное положение, и я смогу бывать дома лишь по воскресеньям.
До удивленной такой многоречивостью мужа Маргерит не сразу дошел смысл сказанного, но, поняв, она заплакала, прикладывая к глазам платок и дрожа всей грудью, слишком высоко поднятой корсетом. Лицо Эриха исказила гримаса отвращения, и, не глядя ни на кого, он вышел.
В ту же ночь Эрих появился поздно и после жадных коротких ласк оставил Маньку задолго до рассвета. Так стало повторяться едва ли не каждую ночь, и все больше становились его глаза на воспаленном лице, и все чаще с пугающей настойчивостью он стал задавать Маньке один и тот же непонятный вопрос: все ли у нее в порядке. Она уверяла его, что все хорошо, что обилие работы, возложенной теперь на нее Маргерит, совсем ей не в тягость, что есть ей почти не хочется, и горько расстраивалась, видя, что все ее объяснения почему-то его не устраивают. Но, когда наступил февраль и в воздухе запахло землей, хозяйка позвала ее к себе в спальню и вытащила из ящичка трельяжа глянцевитую картонку, на которой пунктуально отмечала крестиками дни Манькиных «красных роз».
– Ну? – прищурившись, спросила фрау Хайгет.
– Я не знаю… ничего не знаю, – растерянно твердила Манька, заливаясь краской. Вопрос Эриха наконец-то стал ей понятным.
– В таком случае подождем еще недельку, а там… – с надменным видом Маргерит спрятала карточку в ящик и заперла на ключик.
В тот же вечер Манька пробралась в ванную, которую топили теперь только для детей, и в сковывающем тело холоде принялась внимательно себя осматривать. С мутящимся от страха сознанием она увидела, что ее груди, раньше такие острые, чуть опустились и висят теперь круглыми тугими полушариями, что соски потемнели, а бедра расширились. Потом она долго ощупывала плоский, чуть ввалившийся живот, потом быстро коснулась пальцами розы и тут же с ужасом отдернула руку, потому что роза показалась ей слишком большой и горячей. Манька заплакала, а ночью сказала Эриху, что у нее все не в порядке. В ответ он придушенно вскрикнул, соскользнул на колени перед кроватью и положил ей на живот свою темноволосую голову. До самого его ухода она пролежала в блаженном забытьи, и ей мерещилось, будто лежит она не в Германии на перине, а в стогу душистого сена, и что ей не дает подняться не голова Эриха, а торчащий горой, до звона натянувший веселый ситец живот, какой она видела перед войной на сенокосе у их соседки, вышедшей на Николу замуж. Под утро Манька вспомнила, как через пару дней та же Катька каталась по тому же сену, воя, как зверь, и хватаясь руками за живот, а подбежавшие бабы, наваливаясь, насильно разводили ее белые полные коленки. Маньку охватил липкий тысячеглазый страх. Она вцепилась в плечи Эриху в тщетной надежде что-то объяснить, но смогла только заскулить и покрыть себя, дрожащую от немой тоски, его телом, спасительным и любимым.
Целую неделю она работала с утра до ночи, ловя на себе внимательные взгляды хозяйки, а в свободные минуты заходила в детскую и пыталась подержать на руках Алю, но крупная, тяжелая девочка зло вырывалась и ревела. Эрих приходил каждую ночь, приносил Маньке еду, давно не виданные в доме ветчину, масло, галеты, заставлял есть, а она ловко прятала куски, чтобы днем дать их ставшему совсем прозрачным Уле. Чуткий мальчик, видя ее заплаканное лицо, все чаще оставлял свои мальчишеские дела и, подойдя поближе, начинал застенчиво гладить ее покрасневшие, распухшие от холодной воды руки.
– Мама заставляет тебя много работать, – как-то сказал он. – Но ты не сердись, она тоже бедная и каждый день плачет у себя в спальне. Плохо без папы, да? – И они оба, обнявшись, расплакались.
А ветреным днем, когда за несколько часов подсохла на улицах вся грязь, Манька обнаружила, что все ее опасения были напрасны, немедленно сообщила об этом сразу заулыбавшейся хозяйке, а ночью, решительно отодвинув принесенные продукты, – Эриху. Он поглядел на нее долгим взглядом, почему-то перекрестился и, не раздеваясь, отошел к окну, где закурил английскую сигарету. Так он молча простоял до рассвета, наступавшего теперь все раньше. Утром Манька узнала, что советская армия перешла границу райха.
Начались смутные, непонятные дни: бомбежки прекратились, а еда исчезла почти совсем. Маргерит все еще варила немного пива, но к ним заходило теперь не больше пяти-десяти человек в день. С наступлением тепла Уля стал исчезать на целые дни, не слушаясь ни мать, ни Маньку; с Алей надо было с утра уходить в парк. Манька почти перестала разговаривать, все больше погружаясь в свой внутренний мир, в котором жило теперь только два чувства: предвкушение скорого освобождения, смертельной петлей связанное с расставанием, потерей любимого, без которого не было ей ни воздуха, ни света. И чем светлее становилось на улицах от расцветавших вишен и груш, тем тяжелей каменело Манькино сердце. Эрих появлялся все реже, а когда приходил, просто ложился рядом, тихо гладя ее расцветшее тело, теперь уже помимо Манькиного желания требовавшее ласк. Он не брал ее, они никогда ни о чем не говорили друг с другом, каждый про себя переживая свою муку, но одной мартовской ночью он пришел со слабо порозовевшими щеками, жадно обнял Маньку, всю сразу остро вспотевшую под полотняной рубашкой, и, незаметно что-то сделав у себя внизу, вошел в нее. Счастливая, она открывалась, и в то же время ее неопытное, но чуткое тело чувствовало какую-то непривычность. Чуть напрягшись, она сильнее обычного ждала того момента, когда Эрих забьется в ней живой серебряной рыбкой и по лону разольется тепло. Но этого не случилось. Растерянная Манька, сама пугаясь своей смелости, робко протянула руку, чтобы узнать, почему роза ее суха, и пальцы коснулись мокрой мертвой резины. Словно обжегшись, она отдернулась, а Эрих тихонько рассмеялся.
– Я хочу, чтобы у тебя все было в порядке. Теперь ты можешь это убрать, ну же, смелее.
Но Манька испуганно замотала головой, и тогда Эрих сам стянул маленький резиновый мешочек, в мглистом утреннем свете в первый раз откровенно и близко представив округлившимся глазам Маньки то, что она так нежно впускала в себя. Зажимая рот от внезапного крика, она невольно отодвинулась, вжимаясь спиной в подушки.
– Не бойся же, не бойся, – ласково твердил Эрих. – Потрогай. Всем будет только лучше. – И он сделал движение в ее сторону, при котором живое и красное у него внизу самостоятельно качнулось и на глазах онемевшей Маньки стало еще больше.
– Нет, нет, – с трудом прохрипела она, – нет, миленький, только не надо, миленький, не надо, – и слезы выступили у нее на глазах.
Эрих судорожно вздохнул и сказал изменившимся голосом куда-то в пустоту:
– У нас осталось так мало времени. Русские уже в Глогау. Разбуди меня через полчаса. – Он отодвинулся на самый край кровати, чтобы не касаться Маньки, и вскоре заснул тревожным сном, дергаясь и всхлипывая, а она, боясь пошевелиться, лежала со звонко бьющимся сердцем, будучи не в силах отвести взгляда от лежащего внизу в черных вьющихся волосах, как птенец в гнезде, живого, вздрагивающего существа.
* * *
И потянулось для Кристель лето, необыкновенно дождливое, с низким небом над зреющими виноградниками, с ночной тоской и работой от рассвета до заката. Именно в работу, как в единственное спасение, ушла Кристель, понимая, что это не только забвение, но и возможность прийти к тому или иному решению. Пока все оставалось непонятным, смутным и ложным.
После того вечера в саду, распявшего не только ее плоть, но и душу, Карлхайнц так ни о чем и не заговорил с нею. Он, как прежде, несколько раз в неделю заезжал в «Роткепхен», они ужинали в небольших ресторанчиках, разговаривая ни о чем, а после ехали к ней, но чаще – к нему и занимались механической любовью. Кристель закрывала глаза и пыталась представить себе вместо холодного, как скальпель, взгляда Карлхайнца насмешливые и все понимающие глаза Сергея, но это удавалось плохо и лишало ее наслаждения, даже физического. Карлхайнц невозмутимо продолжал разыгрывать роль жениха, но о свадьбе не заговаривал. Несколько раз, откидываясь на подушки и небрежно играя ее грудью, он повторял, что, в принципе, ее не осуждает, что обойтись без приключений в такой экзотической стране, как Россия, разумеется, было невозможно, и что благодаря определенной встряске она хорошо продвинулась в своих телесных ощущениях. Ни о каком понимании русских, чувстве вины и прочих психологических тонкостях речи больше не было. Кристель похудела и побледнела, с горечью сознавая, что, если короткая горячая любовь Сергея наполняла ее радостью и полнотой жизни, то изысканные ласки Карлхайнца изматывали душу сильнее, чем тело.
Через две недели после возвращения Кристель получила от Сергея первое и единственное письмо, очень длинное, очень нежное, дышавшее, несмотря на непонятные обороты и слова, подлинным желанием, и в то же время абсолютно пустое. В нем не было ни слова о том, что же будет дальше, то есть, о том, что мучило теперь Кристель больше всего. Судя по письму, можно было подумать, что они расстались на неделю, все выяснив и уладив, и в любой момент могут сесть в машину и через час увидеться. Почерк был красивым, дерзким, но расхлябанным, и какие-то фразы густо зачеркнуты. От конверта пахло Россией. В этот вечер она сама впервые позвонила Карлхайнцу на работу.
Спустя некоторое время Кристель как за последнюю соломинку схватилась за мысль о матери. Когда в предпоследнем классе гимназии она пережила свой первый настоящий роман со студентом-химиком из фрайбургского университета, они с Адельхайд стали как будто очень близки. Мать попала в свою стихию и многому тогда научила Кристель. Но потом началась серьезная учеба, чего Адельхайд не понимала или, точнее, не хотела понимать. К тому же, у нее тогда появился огненноглазый Энрике, и побеги духовной близости завяли. Теперь же, когда Кристель вдруг мучительно осознала, что этот дикий и непонятный зверь по имени «пол», еще так недавно казавшийся ей совсем ручным, вновь вырвался на свободу, она подумала, что, может быть, именно Адельхайд, с ее полным презрением к условностям, с богатым опытом общения с мужчинами по ту и по эту сторону границ и так и не угасшей любовью к нестандартности, сможет ей помочь если не разрешить ситуацию, то, по крайней мере, в ней разобраться. Держа в кармане письмо Сергея, Кристель поехала на Фойербахштрассе. Там ее встретили беспорядок и суета, вызванные ожиданием появления на свет первого элитного помета Гренни. Собака с важным, несмотря на испуганные глаза, видом обнюхала Кристель, а мать, любовно набивая холодильник баночками сучьего молока, взглянула на нее лишь мельком.
– Здравствуй, дорогая! Замечательно, что ты пришла, поможешь мне обустроить комнату для Гренни.
– У тебя есть коньяк, мама? – неожиданно спросила Кристель, сразу при входе в безалаберное жилище матери поняв, что без хорошего допинга она не сможет разговаривать с нею искренне – иное же просто не имело смысла.
Удивленная столь необычной для дочери просьбой, Адельхайд оторвалась, наконец, от электрокювезов для выхаживания слабых щенков и внимательно посмотрела на Кристель.
– Ты высохла и побледнела, – спустя несколько секунд констатировала она. – Неужели твой Карлхен все-таки взялся за ум… и за тебя? Тебе идет имидж молодой женщины, чуть уставшей от излишеств. – Адельхайд вышла и вернулась с небольшим флаконом. – Вот, возьми. Я привезла это с Кубы, настойка глечедии. В эротическом смысле творит чудеса. Когда мы с Энрике…
Видя, что мать уже оседлала своего конька, сведя все исключительно к постельным восторгам – привычка, от которой ей как истинной дочери сексуальной революции шестидесятых так и не удалось избавиться окончательно, – и другого от нее не добиться, Кристель только сглотнула подступившие слезы и, пожелав удачных родов, выбежала на улицу.
Оставался Хульдрайх, но с ним Кристель почему-то боялась говорить. Не потому, что ей было неловко или стыдно, а лишь потому, что дядя не признавал никакого обмана и от лжи близких страдал так же, как от собственной. Какое-то время Кристель пыталась себе доказать, что никакой лжи нет, что есть обычный роман, каких миллионы, что тысячи помолвок ничем не кончаются, что разводятся и более дружные пары, но у нее ничего не получалось. В ходе этих мучительных рассуждений она поняла и еще одну очень тяжелую для себя вещь: Сергея, вероятно, устраивало это состояние взвешенности, неоформленности, любовного тумана, сладкого для пятнадцати, но уже весьма горького для двадцати шести лет. Она, вольно или невольно, оказалась вынужденной ему подыгрывать, и это оплетало ее честную, бескомпромиссную натуру все более тонкой ложью. Может быть, так можно было жить там, в Петербурге, но здесь – нет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.