Электронная библиотека » Мария Башкирцева » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 7 июня 2017, 21:15


Автор книги: Мария Башкирцева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– О! – сказала я опять, не отводя рук от лица. – О!

Я была вне себя от стыда и горя.

– Ладно, будет вам, – сказал он, испугавшись. – Уберите руки от лица. Какая вы хорошенькая, нет, сейчас вы уродина, вы вся красная, – говорил он, и голос у него прерывался.

Я сделала движение уйти, не отнимая рук от лица.

– Ну ладно, – говорил он, волнуясь все больше и больше, – ну ладно, ну что такое, почему вы не отвечаете? Ну, умоляю вас, Мари, Мари, ответьте мне хоть из жалости! Пожалейте меня!

– Господи, – пробормотала я, запустив себе руки в волосы и не поднимая глаз, по-прежнему в полной растерянности. – Назад! – крикнула я, когда он попытался взять меня за руку. – Назад, – повторила я, пятясь и глядя на него с отвращением, гневом, болью, изумлением.

– Простите меня! Я с ума сошел, это не моя вина, в иные минуты я теряю голову. Я люблю вас, любовь сводит меня с ума! Простите! Простите! – говорил он вне себя.

– Нет, – мягко сказала я, все никак не в силах опомниться, – нет, довольно, – и опять на несколько мгновений закрыла лицо руками; он тем временем справился с волнением и стал меня спрашивать, что со мной, как в тот вечер, в Валле, когда был тот поцелуй.

Я не знаю, что я ему ответила; я вернулась в гостиную со спокойным лицом и по-русски сказала тете, что монашек сделал мне весьма интересные признания и что я все расскажу ей и Потехину завтра. <…>

(Я никогда его не любила, но романтическое воображение толкало меня на поиски романов.

Этот юный негодяй, вероятно, рассчитывал меня соблазнить. Фу! Ужас.) <…>


Четверг, 18 мая 1876 года

<…>

Вот уже три дня меня преследует новая мысль: мне кажется, будто я умираю. Кашляю, жалуюсь. Позавчера сидела в гостиной, было уже два часа ночи, и тетя торопила меня идти спать, а я говорила, что не все ли равно и что я, наверное, умираю.

– Впрочем, – добавила я, – оно и к лучшему. Я не могу больше так жить, и, если вы не будете меня вывозить в свет, через полгода я умру.

– Ах, – сказала тетя, – будешь так себя вести, и взаправду умрешь!

– Вам же лучше, расходов станет меньше, не надо будет столько платить Лаферьеру![40]40
  Лаферьер – модный парижский портной.


[Закрыть]

Тут я зашлась в кашле и откинулась на кушетке, к большому испугу тетки, которая так и вылетела из комнаты, чтобы я видела, как она рассердилась.

Нет, послушайте, я только теперь начинаю понимать, что вчера произошло.

<…>

Я только хочу знать, я так далеко зашла потому, что люблю этого человека, или всякий дурак, если будет говорить мне о любви, сможет добиться от меня того же.

Последнее более правдоподобно.

Я благоразумная или сумасбродная, ханжа или вольнодумка, дура или умница? Понятия не имею.

Пытаюсь понять, люблю ли я это заблудшее, испорченное, погибшее существо.

<…>

Мне его жаль…

Да, но вчера! Почему он так ужасно себя повел!

Я внутри вся еще дрожу и с ума схожу, как подумаю, что могло произойти, если бы я не читала самых гадких романов Дюма.

Ох, ну как же так, вот я пишу, и руки дрожат. Я оскорблена и в таком мучительном изумлении, что не понимаю больше сама себя.

Другой человек повел себя – со мной! – так дерзко! Со мной, со мной – со сгустком гордыни! Которую мама и тетя считают ангелом по уму и твердости и бесом по упрямству и гордыне!

Господи, если бы я могла плакать! Что за жалкая, ничтожная моя жизнь! Лучше умереть. Видите, до чего я дошла.

Как я себя люблю! Ни над чем не умиляюсь так, как над своим несчастьем! Слово неудачное, никакого несчастья еще нет… Господи, сжалься надо мной! Дай мне все забыть, потому что я уже простила.

Грудь у меня стеснена, голос сник, лицо мертвое. Хорошо, что там была тетя, а не Колиньон. <…>

Ах, Господи, Господи, Господи, дай мне забыть! Это было грязно, это было стыдно, это было отвратительно! Хотя, с другой стороны, я довольна, потому что теперь у меня есть повод всех презирать.


Пятница, 19 мая 1876 года

<…> Доложили о приходе графа Антонелли, я была еще одна, потому что тете взбрело в голову после Санта-Марии Маджоре осматривать Пантеон. Сердце у меня билось так сильно, что я боялась, что его стук будет слышен, как пишут в романах. Он сел рядом со мной и попытался взять меня за руку, но я ее сразу же отняла. Тогда он сказал, что он меня любит, я с вежливой улыбкой его отстранила.

– Сию минуту вернется тетя, – сказала я, – наберитесь терпения.

– Мне столько нужно вам сказать, – проговорил он: позавчерашнее явно его смущало.

– В самом деле?

– Но скоро вернется ваша тетя.

– Тогда говорите скорее.

– Нет, послушайте, – сказал он… <…> – давайте поговорим серьезно, вы же никогда не бываете серьезны, так нельзя. <…> Я вас люблю, я говорил с матушкой, я вас люблю. – Потом он обнял меня за талию и, положив мне голову на плечо, как ребенок, сказал: – Будьте моей женой.

«Ну наконец-то!» – воскликнула я про себя, но вслух ничего не ответила.

– Ну так что же? – спросил он. <…>

– Если я соглашусь, то, клянусь головой, вы будете самым счастливым человеком на свете.

– Так мы поженимся.

Я улыбнулась.

– Ах, – вскричал он, прыгая по комнате, – как будет забавно, когда у нас будут детки!

– Вы с ума сошли!

– Да, от любви.

В это время на лестнице послышались голоса, я спокойно уселась и стала ждать тетю, которая вскоре вошла с Потехиным.

С сердца у меня упала огромная тяжесть, я повеселела, а Антонелли был в упоении. <…>

– Спишите вот это, – сказала я, взяв какую-то книгу и написав несколько слов на первой странице.

– Что это?

– Прочтите.

И я указала ему на следующие восемь слов: «Уходите в полночь, я поговорю с вами внизу».

– Поняли? – спросила я, стирая написанное.

– Да. <…>

В четверть первого он поднялся… <…> и стал прощаться, сильно сжимая мне руку.

– До свидания, – сказала я.

Глаза наши встретились.

Не знаю, как это описать: точно молния сверкнула. <…>

Потом я уселась на первую ступеньку узенькой лестницы в конце коридора.

Он опустился на колени.

Мне то и дело казалось, что кто-то идет, я застывала и вздрагивала всякий раз, когда капля дождя стукала в оконное стекло.

– Да никого там нет, – сказал мой нетерпеливый поклонник.

– Вам хорошо говорить, сударь. Если кто-нибудь придет, вам только лишняя слава, а я тогда пропала.

Я запрокинула голову и взглянула на него сквозь ресницы.

– Пропали? Со мной? – переспросил он, не понимая, что я имею в виду. – Но я вас так почитаю и так люблю! Со мною вы в безопасности.

Услышав столь «благородные речи», я протянула ему руку. <…>

Мы оба были как во сне… так вот она, думала я, одна из тех минут, когда человек счастлив, когда любишь другого человека… это всерьез? И мне все время казалось, что он сейчас расхохочется, такой он был серьезный и ласковый. Его глаза так сверкали, что под их взглядом я потупилась.

– Губы, – страстным шепотом воскликнул он, – дайте мне ваши губы!

Я и не подумала ослушаться и вытянула шею, чтобы достать до его рта…

Правду говорят, что поцелуй в губы… Запрокинув голову, зажмурив глаза, уронив руки, я не могла от него оторваться…

– Ох, – сказала я в конце концов, – вы говорите, ничего…

– Уже не говорю. Но погодите, мы опять забыли поговорить, давайте будем серьезны и поговорим о наших делах.

– Да, поговорим.

– Прежде всего, как нам быть – вы завтра уезжаете? Не уезжайте…

– Невозможно: тетя… <…> Она добрая, но она не согласится. Так что… прощайте навсегда…

– Нет, нет, я приеду в Ниццу.

– Когда?

<…>

Мы пустились в обычные банальности влюбленных – банальности, которые бывают божественны, если любишь по-настоящему.

– Ах, право слово, – говорил он, – как прекрасно будет прожить жизнь вместе… Да, прожить жизнь вместе с вами, всегда вместе, у ваших ног… обожая вас… Мы состаримся оба, станем седые, дряхлые, но по-прежнему будем любить друг друга. Да, да, да, дорогая!..

Из осторожности я держала его за обе руки и напоминала ему, что нужно вести себя хорошо.

– Да, да, моя… моя дорогая, – говорил он и не находил других слов, и эти, такие пошлые, в его устах звучали с невыразимой лаской. Он смотрел на меня, молитвенно сложив руки на груди. <…>

– Как я вас люблю! Как вы прекрасны! Как мы будем счастливы!

Вместо ответа я обхватила его голову руками и поцеловала его в лоб, в глаза, в волосы.

Я это сделала больше для него, чем для себя.

– Мари! Мари! – закричала сверху тетя.

– Что такое? – спросила я спокойным голосом, просунув голову в дверцу, ведущую на второй этаж, чтобы казалось, что голос идет из моей комнаты.

– Уже два часа. Спать пора.

– Я сплю.

– Ты разделась?

– Да. Позвольте мне дописать.

– Ложись.

– Ложусь, ложусь.

Я спустилась и обнаружила, что на нашем месте никого нет: бедняга спрятался под лестницей.

– Теперь, – сказал он, вернувшись ко мне, – поговорим о будущем.

– Давайте поговорим.

– Где мы будем жить? Вы любите Рим?

– Да.

– Тогда будем жить в Риме, но отдельно от моей семьи… одни.

<…>

Он опустился к моим ногам и говорил и говорил такое, что я удвоила бдительность и усадила его рядом с собой… Нет, это была не настоящая любовь… когда любовь настоящая, невозможно сказать или сделать ничего пошлого или гадко-вульгарного… В глубине души я чувствовала себя недовольной…

– Ведите себя хорошо.

– Да, я послушный, – сказал он, молитвенно сложив руки, – я почтительный, я вас люблю.

Любила ли я его на самом деле, или просто голова у меня кружилась? Кто знает? Хотя если уж закралось сомнение… сомнений больше нет… Как бы то ни было… волнение, все эти любовные слова… темнота, а еще, может быть, что-то такое, чего я не понимаю… я склонилась ему на плечо, окружив себя его двумя руками, как поясом, и прикрыла глаза.

– Я вас люблю, я вас люблю! – сказала я вне себя и прижала обе его руки к своему сердцу.

Он ничего не ответил и прислонил голову к лестнице рядом с моей головой. Может, он не понял, какое значение я придавала этим словам… может быть, они прозвучали для него вполне естественно…

Мое сердце замерло, руки упали… это был, конечно, упоительный миг… он, вероятно, был в таком же восторге, как я: он застыл так же, как я, и, не произнося ни слова, [вычеркнута строка] я только чувствовала, с каким трудом он дышит, по тому, как поднималось его плечо, к которому я прильнула. Но мне стало страшно, я чувствовала, что теряю голову…

<…>

– Пора идти, – сказала я, резко отстранившись.

– Уже!

– Пора.

<…>

В эту минуту я услыхала тетю, которая увидела, что у меня по-прежнему горит свет, и всполошилась.

– Вот слышите, – сказала я, вырвавшись из его рук, – уходите, спокойной ночи, – и, обхватив его голову руками, последний раз поцеловала его в губы и убежала на лестницу, не оборачиваясь.

Такое окончание сцены я где-то уже читала… Фу, издеваясь надо всем, я унижаю себя. Неужели я всегда буду собственным критиком – или это потому, что я совсем не люблю?


Среда, 24 мая 1876 года

Меня разбудили в полдень… <…>

– Антонелли прислали человека, который наводит о тебе справки, – выпалила мама.

<…>

– Не говорите об этом, прошу вас, – сказала я, все больше и больше мрачнея, – из всего этого не выйдет ничего, кроме новых неприятностей и унижений.

– Подумаешь, – сказали мама и тетя, – ну что за беда! Мы их не очень-то желали, мы о них и плакать не будем. Если они будут дурака валять, мы и без них обойдемся!

– О, вот как вы рассуждаете, – горько сказала я. – Согласиться или отказать – это другой вопрос, но терпеть все эти унижения… Не перебивайте меня! Все мои огорчения и горести – одно воображение, говорите вы. По-вашему, что за беда, пускай я не принята в обществе, это мне не помешает сделать хорошую партию, а в конечном счете только это и нужно. Я с вами согласна, но это мое воображение как раз и мешает мне сделать хорошую партию. Вы говорите, вот и хорошо, обойдемся. А что же мне остается? Выезжать в свет я не могу, замуж не могу… <…> так что же мне остается? В монастырь идти! Отвечайте!

<…>

– Поезжай в Россию, привези сюда отца, он тебя повсюду представит.

– Я могу попытаться, но я кашляю, я больна, я умру.

– Лечись, – мягко сказала Дина.

– Не стоит труда, игра не стоит свеч. Зачем мне такая жизнь!

<…>

Сегодня вечером перед уходом я поцеловала маму.

– Она целуется, как Пьетро, – сказала мама, рассмеявшись.

– Значит, он тебя целовал, – со смехом заявил мне Валицкий, воображая, будто сказал чудовищную несообразность; мне стало совестно и даже, пожалуй, стыдно.

– Ах, Валицкий, – сказала я таким тоном, что мама и тетя обернулись к нему с упреком и неодобрением.

– Чтобы нашу Мари поцеловал мужчина! Нашу гордую, строгую, высокомерную Мари! Да ведь она так возвышенно обо всем об этом рассуждала!

Про себя я сгорала со стыда.

В самом деле, почему я пренебрегла своими принципами? Не могу согласиться, что из слабости, из увлечения. Если я с этим соглашусь, перестану себя уважать! И не могу сказать, что меня на это подвигла любовь.

Мне это доставляло удовольствие. Причина та же, по какой я позволяла ему касаться ногой моей ноги.

Главное – прослыть недотрогой. Все так привыкли к моей неприступности, что не поверили бы собственным глазам. А я сама столько раз рассуждала о своих твердых правилах, что, не будь дневника, тоже бы не поверила.

Кстати, поддаваться можно только тому мужчине, в чьей любви вы уверены: он не выдаст, а с теми, которые просто ухаживают, нужно держать ухо востро.

С серьезным, влюбленным мужчиной будем легкомысленны, а с легкомысленным – строги.

Господи, как я довольна, что написала именно то, что думаю!

<…>


Воскресенье, 28 мая 1876 года

<…> Читаю Горация и Тибулла. Тибулл пишет только о любви, мне это подходит. А кроме того, параллельно с латинским текстом у меня в книге дается французский, это полезное упражнение.

Почему здесь нет Антонелли?

Лишь бы только вся история с замужеством, которую я затеяла из легкомыслия, не навлекла на меня неприятностей! Я так боюсь! Не надо было ничего обещать Антонелли. <…>


Вторник, 30 мая 1876 года

<…>

Значит, для меня ничего нет. Ничего. Жить отверженной и не видеть никакого выхода из этой отверженности. Я не понимала, что никто не захочет взять меня в жены. Меня оглушали моими «успехами», не мешали мне смеяться и шутить, слушать, как мне толкуют о любви, думать, что все это для меня возможно, но лучше бы мне показали, какая я дурочка. Да, за мной ухаживают, я хорошенькая, но на мне не женятся.

<…>

Как прав был Исаевич[41]41
  Павел Исаевич – по-видимому, родственник Доминики Исаевич, жены дяди М. Б., Жоржа, и матери Дины.


[Закрыть]
, говоря, что в России мы бы по-прежнему занимали положение, которое принадлежит нам по праву, потому что там нас знают, – «а за границей вы всегда будете новыми людьми, иностранцами, никому не знакомыми…». Да, он был прав, в России можно было бы жить, как все харьковские или полтавские дворяне. Там мы дома, там нас знают, мы такие же, как все, у нас есть свое место в обществе.

<…>


Среда, 31 мая 1876 года

Вчера я даже не могла писать, а это доказывает, что я была в совершенно необычном состоянии, потому что я привыкла жить и думать, все записывая. <…>

Бывают же на свете совпадения! Читаю Ларошфуко и нахожу у него многое из того, что я здесь пишу. Я-то воображала, будто придумала что-то новенькое, а на самом деле все это известно и сказано уже давным-давно. <…>

Потом читала Горация, Лабрюйера и еще кого-то. <…>

Меня беспокоят глаза. Во время занятий живописью приходится по многу раз прерываться – ничего не вижу. Я слишком утомляю зрение, потому что все время рисую, читаю или пишу. Сегодня вечером пересмотрела свои конспекты классиков, это меня увлекло. А потом обнаружила очень интересный труд о Конфуции в переводе на латынь и французский. Ничего нет лучше, когда ум занят делом: работа побеждает все, особенно умственная работа. <…>


Суббота, 3 июня 1876 года

<…>

Почему все обращается против меня?

Господи, прости мне эти слезы! Есть люди несчастнее меня, есть люди, которым не хватает хлеба, а я сплю в атласной кружевной постели; есть люди, которые разбивают ноги в кровь о камни мостовых, а я хожу по бархатным коврам; у других нет крыши над головой, а у меня над головой потолок, обитый голубым атласом.

Может быть, Ты караешь меня за эти слезы, Господи! Ну так сделай, чтобы я не плакала!

Ко всему, что я вытерпела, теперь добавился новый стыд: мне стыдно за мою гордыню и за мою душу.

«Граф Антонелли сделал ей предложение, но передумал и отступился».

Вот расплата за добрые порывы! Вместо того чтобы кокетничать, я вела себя искренне и простодушно, боялась огорчить любящее сердце. Думала: Бог меня за это накажет. Ох, знали бы вы, какое глубокое отчаяние пронзает меня всю целиком, какая невыразимая печаль; смотрю вокруг – все, к чему я прикасаюсь, исчезает, развеивается.

Едва я стала себя осознавать, Дух Зла, вероятно, вдохнул мне в сердце честолюбие, любовь к бурным радостям жизни и веру в неизбежное счастье. Ах, если бы вы знали!

<…>


Понедельник, 5 июня 1876 года

<…>

Когда мы остались вдвоем с мамой, я стала просить ее поехать в Россию, а она ответила, что боится, каково будет судебное решение. Я ее убеждала долго, а главное, внятно, что это пустяки по сравнению с тем, как я страдаю день за днем. Тогда она приняла свою вечную позу, сперва сказала, что терпеть не может моего отца, потом – что я могу ехать куда хочу и жить, где считаю нужным. Вот вам и материнские утешения. Она сама в ярости на мою ярость и, вместо того чтобы попытаться как-то устроить мое будущее и успокоить меня, говорит мне самые обидные вещи.

Я села в уголке и стала плакать. И так день за днем.

<…>

Мы с Диной и м-ль Колиньон до двух сидели у меня на террасе при свете луны, отражавшемся в темном-темном море. <…> Спорили о дружбе и об отношениях с себе подобными, какими они должны быть. <…>

Я высказала свой символ веры. Разговор начался с Сапожниковых[42]42
  Сапожниковы, Александр, Нина и их дочери Мария и Ольга, – друзья Башкирцевых и одно время соседи по Ницце.


[Закрыть]
, которые до сих пор не прислали письма. Всем известно, как м-ль Колиньон ими восхищается. Впрочем, у нее потребность кого-нибудь обожать; она самая романтическая и чувствительная особа на свете.

Она доказывала, что дружба есть на свете и что верить друзьям – большое счастье. Я возражала. Судите сами, какое горе было бы для меня, если бы я воспылала к Сапожниковым великой дружбой!

– Мы никогда не раскаиваемся в добрых делах, великодушии, – говорит она.

– В добрых делах – никогда, но в великодушии, любезности, искреннем порыве раскаиваемся, если нам отплатят неблагодарностью. О, если у человека есть сердце, для него невыносимо знать, что его симпатией, его дружбой пренебрегли!

– Нет, Мари, не согласна с вами.

– Да дослушайте, мадемуазель! Вот, например, я из кожи вон лезу, чтобы что-то вам объяснить, мучительно ищу доводы, битый час говорю, убеждаю, доказываю, а потом замечаю, что вы глухи.

– Допустим.

– Я вас не осуждаю, я никого и ни за что не осуждаю, потому что ровным счетом ничего ни от кого не жду, и это исключает неблагодарность, которая бы меня удивила. Уверяю вас, гораздо разумнее смотреть на жизнь и людей по-моему, не отводить им места у себя в сердце, а смотреть на них как на ступени лестницы, по которой подымаешься ввысь.

– Мари! Мари!

– А чего бы вы хотели? Мы с вами разные люди. Постойте, я уверена, что вы уже посудачили обо мне не слишком-то благосклонно и с Сапожниковыми, и с другими. Я в этом не сомневаюсь, будто слышала своими ушами. Это не мешает мне и впредь не помешает относиться к вам так же хорошо, как раньше.

– Вы просто начитались философов, и они сбили вас с толку. Вот и не доверяете никому.

– Почему не доверяю? Просто я никому не доверяюсь, это совсем другое дело. <…>


Среда, 6 июня 1876 года

<…>

Нет, я не думаю о мести. Но когда я смогу, я отомщу. Да нет, к чему?

Днем я была в ярости и всех презирала. Настал вечер, и я опять впадаю в обычное состояние ничтожества и печали.

Такие мысли недостойны, об оскорблениях можно вспоминать, только когда можешь за них отомстить. Думать о них – значит придавать слишком большое значение недостойным людям, унижать себя.

А я, вот именно, думаю о людях, о моем жалком положении, обо всем, что я из-за него выстрадала и еще выстрадаю. Потому что все зло отсюда. Если бы Антонелли затронули вопрос религии, меня бы это только позабавило, и думаю, если бы они уговаривали меня выйти за их Пьетро, я бы за него не пошла, и вы знаете почему. Но этот позор! Мысль, что им наговорили недостойных вещей и что я – жертва скандалов Жоржа и преступной маминой беспечности!

Ведь об этом браке все судачили, и, разумеется, никто не скажет, что отказ исходил от меня. Да они и правы будут – разве я не согласилась? <…> Я и не раскаиваюсь, что не гнала его, что давала всему этому ход. Я все делала правильно, а если дело приняло дурной оборот, то не моя в том вина. Разве я могла предвидеть, что это проклятие, тяготеющее надо мной, простирается настолько далеко?

Ох, в этом-то и ужас положения!

– Кто это?

– Одна русская, мадемуазель Башкирцева.

– В обществе ее не видать?

– Они нигде не бывают, наверное, их не принимают.

– С кем они знакомы?

– Ни с кем.

– Что они собой представляют?

– Не знаю, у них какой-то судебный процесс в России, они под следствием, это целая история и т. д. и т. д.

И не преминут добавить все то, что я и вообразить себе не могу. Нас не знают, слышат одно, другое, болтают, преувеличивают, выдумывают. Ах, боже милосердный! А я ничего не могу!

<…>


Пятница, 30 июня 1876 года

<…>

Мне жаль стариков, особенно с тех пор, как дедушка стал совсем слепой; как его жалко!

Сегодня мне пришлось помочь ему подняться на лестницу, а потом самой его покормить. Он стесняется: самолюбие велит ему молодиться, так что пришлось призвать на помощь всю деликатность! В глубине души он был мне благодарен, потому что я ухаживала за ним с непобедимой настойчивостью, но и с лаской, против которой ему было не устоять.

Россия! Радуюсь при мысли, что Антонелли приедет в Ниццу, а меня не застанет. <…>

Ах, да разве он на самом деле меня любит?

Из-за суровости русской цензуры, которая не разрешает ввозить ни одной книжки без предварительного просмотра, мне придется оставить мой дневник. Вот это лишение мучительно. Я оставлю половину себя, но ничего не поделаешь.

<…>


Воскресенье, 2 июля 1876 года

Ах, какая жара! Какая скука! Насчет скуки я не права: когда находишь ресурсы в себе самой, скучать нельзя. Я не скучаю, потому что читаю, пою, пишу красками, мечтаю, но мне как-то неспокойно и тоскливо. Что ж, моя бедная молодость так и пройдет между столовой, дедушкиными выходками и хозяйством? Через четыре месяца мне будет восемнадцать! Да, знаю, это немного – с точки зрения тех, кому уже тридцать пять.

Женщина живет с шестнадцати до сорока лет.

Я уже потеряла два года, два лучших года!

Зачем я тогда училась, старалась узнать побольше, чем другие женщины, ставила себе в заслугу, что изучаю все науки, которые изучали выдающиеся люди, если верить их биографиям? У меня есть понятие обо всем понемногу, но углубленно я изучала только историю, литературу, физику и немножко химию. <…> Я читала слишком быстро, но жизнь длинная… можно все прочесть, все, что есть интересного; правду сказать, когда я принимаюсь за книги, мне все кажется интересно. Меня охватывает самая настоящая лихорадка.

Так зачем изучать что-то, размышлять? Зачем пение, ум, красота? Чтобы обрастать мхом, умирать от тоски? Будь я груба и невежественна, может быть, я была бы счастлива.

(Это уж точно!)

И ни одной живой души вокруг, с кем бы перемолвиться! <…>

В семнадцать лет невозможно довольствоваться семьей, особенно такому человеку, как я.

<…>

Дедушка, конечно, человек просвещенный, но он старый, слепой, вздорный, он выводит меня из терпения со своим лакеем, Трифоном, и с вечными своими жалобами на обед. Мама умница, но у нее никакого образования, она ничего не смыслит в житейских делах, бестактна. И ум у нее заржавел и мхом оброс, потому что она никогда ни с кем не видится и у нее только и разговоров что о прислуге, о моем здоровье да о собаках. У тети чуть больше лоску, на людей малознакомых она даже производит впечатление. Я когда-нибудь сообщала, сколько им лет? Маме тридцать восемь, если бы она не болела, она и сейчас была бы красавицей. Тетя на два-три года моложе, а выглядит старше; она не блещет красотой, но высокая и прекрасно сложена.

<…>


Понедельник, 3 июля 1876 года

Amor[43]43
  У Сира сказано «боль». Я подставила «любовь», потому что этот афоризм верен и для того и для другого. (Примеч. М. Б.) Публий Сир (I в. до н. э.) – римский поэт; его стихи дошли до наших дней только в отрывках, имеющих характер афоризмов.


[Закрыть]
descrescit ubique crescere non possit. «Любовь уменьшается, когда не может более возрастать». Вот почему в самом разгаре счастья люди незаметно начинают любить друг друга немножко меньше и в конце концов отдаляются друг от друга… <…>

Завтра уезжаю. Не передать, как жаль расставаться с Ниццей.

Все эти приготовления к отъезду несколько охлаждают мою решимость.

Отобрала ноты, которые возьму с собой, и несколько книг: энциклопедию, том Платона, Данте, Ариосто, Шекспира, а еще несколько английских романов Бульвера, Коллинза и Диккенса. <…>

Сколько ни рассуждай о славе, об уме, о красоте, все это уловки для того, чтобы поговорить о любви, все это великолепная рама для одной и той же, хотя вечно новой картины.

Настоящее горе – это оставить здесь мой дневник.

<…>

Бедный мой дневник, со всей этой тягой к свету, со всеми порывами, которые покажутся порывами пленного духа, если жизнь моя увенчается успехом, но если я и дальше буду обрастать мхом, они останутся тщеславным бредом пошлой девчонки!

Выйти замуж и нарожать детей? На это способна каждая прачка!


Разве что найдется человек цивилизованный и просвещенный или слабый и очень влюбленный в меня.

Так чего же я хочу? Вам это хорошо известно.

Хочу славы!

Этому дневнику меня не прославить. Его опубликуют только после моей смерти, потому что в нем я слишком обнажена, чтобы выставляться при жизни. К тому же он должен стать не более чем дополнением к блестящей жизни.

Какая уж там блестящая жизнь! Я просто сошла с ума от одиночества, чтения исторических книг и неуемного воображения! <…>


Вторник, 4 июля – среда, 5 июля 1876 года

Вчера в два часа с тетей и Амалией уехали из Ниццы. <…>

Вот уже три дня мама оплакивает нашу грядущую разлуку, а я веду себя с нею ласково и кротко. Любовь к мужьям, любовникам, друзьям, детям приходит и уходит, потому что все это может быть дважды. Но мать бывает только одна, мать – единственный человек на свете, кому можно до конца довериться, кто любит бескорыстной, преданной и вечной любовью. Я почувствовала все это, быть может, впервые, когда прощалась с мамой. И как я смеялась над своими любовями к Торлонье[44]44
  Дон Клемент Торлонья – знакомый М. Б., отпрыск герцогского дома Торлонья; М. Б. познакомилась с ним в Риме в марте 1876 г.


[Закрыть]
, Лардерелю[45]45
  Александр де Лардерель – молодой флорентиец, богатый и легкомысленный; произвел на М. Б. сильное впечатление.


[Закрыть]
, Антонелли! Все это показалось мне такой чепухой! Ни следа не осталось. <…>

В половине шестого приехали в Париж. И надо признать, Париж – если и не самый прекрасный город, то во всяком случае, самый элегантный, самый утонченный, самый духовный, если можно так выразиться.

<…>


Четверг, 13 июля 1876 года

<…> Я попросила тетю поехать вечером к де Музе[46]46
  Графиня де Музе – знакомая семьи Башкирцевых по Парижу и Ницце, где у нее была вилла; фигурирует в дневнике с 1873 г. Автор статьи о М. Б.: Arlequin et Colombine. Réponse au sujet de Marie Bashkirtseff // La Revue Générale. 1889, nov.


[Закрыть]
, я места себе не находила. Милая графиня живет у баронессы Мертенс[47]47
  Барон и баронесса де Мертенс держали семейный пансион на бульваре Осман, 29; М. Б. была с ними знакома через графиню де Музе.


[Закрыть]
, разорившейся дамы, которая держит что-то вроде семейного пансиона для друзей.

Мы расположились в маленькой отдельной гостиной – де Музе, хозяйка дома и ее сестра. Я болтала, читала стихи, стихи о Жирофля, пела, рассказывала все, что на ум придет, короче, если бы это было на светском приеме, меня бы уже на руках носили. Дамы смеялись, удивлялись, умилялись, восхищались. Де Музе негодовала, как это мы поселились в Ницце.

– Это дыра, – сказала он, – какой узкий горизонт, какая мелкая жизнь! А Париж, с вашим-то состоянием, и тем более для этого ребенка…

– Но, сударыня, – сказала я, – иностранцам очень трудно проникнуть в парижское общество.

– Ничуть! Имея всего трех друзей – одного финансиста, одного аристократа и одного в мире искусства, – вы устроите салон; у вас выйдет салон лучше многих, и потом, сударыни, с этим ребенком – она такая красавица, а главное, такая образованная, что встречается редко, посмотрите только на этих ужасных американок! Она такая образованная, такая остроумная, в ней столько оригинальности, столько темперамента, вдохновения, она такая занимательная собеседница – да через год весь Париж будет у нее ходить по струнке… Чистая правда! Говорю вам, вы попадете прямо в Сен-Жерменское предместье и сделаете блестящую партию.

– Но, сударыня, люди из Сен-Жерменского предместья редко женятся на иностранках…

– Нет, вероятно, очень богатые женятся обычно в своем кругу, но бывают причуды, моя дорогая… бывают причуды…

– Нет, не хочу, – сказала я, откинувшись на спинку кресла. – Это сложно, и потом, я хочу стать певицей. Знаете что, дорогая графиня, давайте поступим так: вы оденетесь… нет, вы оставайтесь как есть, а я оденусь победнее, и вы с тетей свезите меня к лучшему в Париже учителю пения – скажите, что я бедная итальяночка, которой вы покровительствуете, и что я подаю надежды как певица.

– О! О!

– Это единственный способ, – преспокойно продолжала я, – узнать правду про мой голос. <…>


Пятница, 14 июля 1876 года

С самого утра вовсю забочусь о своей особе: лишний раз не кашляну, лишний раз не шелохнусь, умираю от жары и жажды, но не пью. Только в час выпила чашку кофе и съела яйцо, такое соленое, что получилась скорее соль с яйцом, а не яйцо с солью. Я убеждена, что соль полезна для гортани. У нас Жорж. Надеваю платье из серенького однотонного батиста, черную кружевную косынку, коричневую шляпку. Нарядилась и до того себе понравилась, что хотела бы всегда так ходить!

Наконец отправляемся, заезжаем за г-жой де Музе и приезжаем в тридцать седьмой дом на Шоссе д'Антен, к г-ну Вартелю, лучшему парижскому учителю пения.

Г-жа де Музе уже была у него утром и рассказала об итальянке с наилучшими рекомендациями: родные, дескать, хотят знать, может ли она рассчитывать на будущее в смысле музыки. Г-н Вартель сказал, что примет нас завтра, с трудом его уломали прослушать меня сегодня в четыре. Приехали в три. Нас впустили в прихожую; хотим пройти, но слуга преграждает нам дорогу и не пускает, пока ему не сказали, что это дамы, которых ждет г-н Вартель. Нас вводят в маленькую гостиную, примыкающую к той комнате, где сидит преподаватель, – у него сейчас урок.

Входит какой-то молодой человек и говорит:

– Сударыня, уговор был на четыре часа.

– Конечно, сударь, но позвольте уж этой юной особе послушать.

– Разумеется.

Целый час слушаем пение какой-то англичанки: голос безобразный, зато школа! Я никогда не слышала, чтобы так пели.

С негодованием вспоминаю Фачотти, Фости, Кресчи.

Стены гостиной увешаны сплошь портретами самых знаменитых и великих певцов с самыми дружескими дарственными надписями.

Наконец часы бьют четыре, англичанка уходит. Я чувствую, что дрожу, у меня слабеют силы. Вартель жестом приглашает меня войти.

Я не понимаю.

– Входите же, барышня, входите, – произносит он.

Вхожу, следом за мной обе мои покровительницы, но я прошу их вернуться в маленькую гостиную, потому что при них я стесняюсь, а мне и без того страшно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации