Электронная библиотека » Мария Бушуева » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 11 июня 2019, 11:00


Автор книги: Мария Бушуева


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Я знаю Черского, он живет недалеко от нас, на квартире у Ивановых, – сказала Анна, – мне он очень нравится, такой занятный, всегда куда-то бежит, никого не замечая.

– Ученые все такие. – В голосе Сокольского прозвучали ревнивые ноты. – Он у вас бывал?

– Нет, не бывал…

Анна оказалась девушкой чуткой и намек поняла.

– Позвольте вас пригласить к нам, – расставаясь с мужчинами у ворот своего дома, сказала она, как-то обещающе улыбнувшись смутившемуся Краусу, – в субботу к шести вечера.

– Я русских ненавижу, – переходя на польский, сказал Сокольский, когда девушка скрылась в дверях. – Посмотрите на городских обывателей: карты, пьянство, плутовство.

– У каждого народа есть выдающиеся личности высоких устремлений, но низкий человек у всех народов низок.

– Правда, девушки их чудо как милы, будят во мне охотничьи инстинкты… Закурю!


Глава одиннадцатая. Красноярск. 1915 год


Разбирать записи Николая Бударина было трудно из-за его беглого нечеткого почерка, мешали и правки: Бударин часто зачеркивал написанное, иногда возвращался к показавшемуся ему неудачным отрывку, но, переписав, мог его перечеркнуть снова. Андрей уже не сомневался: ему достались черновики, и как с ними следовало поступить, он не знал. В тишине дома, когда носатая хозяйка переставала греметь посудой, ругаясь вслух и перемывая кастрюли за нерадивой приходящей кухаркой, а Эльза уже спала, наплакавшись, как ребенок, и в очередной раз обвинив Андрея в своей несчастной судьбе, он просто разбирал и переписывал страницу за страницей. Рассказы Бударин писал в тоненьких ученических тетрадях, все они оказались семилетней давности, на что указывал напечатанный на задней обложке календарь с выделением жирным шрифтом дней праздничных и высокоторжественных, и отдельно, чуть ниже, дней неприсутственных:


«1908 г.

Июль.

22. Тез. Ея Имп. Вел. Вдовств. Гос. Импер. Марии Феодоровны

30. Рожд. Его Имп. С. Насл. Цес. и Вел. Князя Алексея Николаевича

Август.

6. Преображение Господне

15. Успение Пресвятой Богородицы

29. Усекн. глав. Св. Иоанна Предтечи

30. Перенес. мощ. Св. Благов. вел. кн. Александра Невского

Сентябрь.

8. Рожд. Пресв. Богородицы

14. Воздвиж. Честн. креста Господня

26. Св. Апостола Иоанна Богослова

Октябрь.

1. Покров Пресвятой Богородицы

5. Тез. Его Имп. Выс. Насл. Цесар. И Вел. Кн. Алексея Николаевича

17. Чуд. Спас. Царск. Семьи от опас.

21. Восшествие на Престол Его. Имп. Вел. Го. Имп. Николая Александровича

Ноябрь

14. Рожд. Ея Имп. Вел. Вдовств. Гос. Императрицы Марии Феодоровны

21. Введ. во храм Пресв. Богород

Декабрь

6. Св. и Чуд. Николая. Тез. Его Имп. Вел. Гос Имп. Николая Александровича

25—27. Рождество Христово».


Кроме тоненьких ученических тетрадок, был еще прямоугольный большой, обшитый бардовой тканью блокнот с коричневой сургучной печатью, из которой торчали черные нити, точно усы конвоира, и надписью: «В этой тетради прошнуровано, пронумеровано и казенной печатью скреплено сто восемнадцать (118) листов. Заведующий политическим отделением Московской Центральной Пересыльной тюрьмы. Подпись». Андрей вспомнил: о данном Бударину разрешении заниматься писательским трудом упоминал отправляющий Андрея в Сибирь полковник Говоров.

Тюремные записи начинались незаконченным стихотворением «Мгновенье», написанным под модного поэта Бальмонта, но с надсоновским надрывом:

 
Перед нами море плещет,
И усталое зловеще
Под луною гривой блещет,
И вздыхает, и трепещет.
 

 
Я тогда свои страданья,
Плач души, ее стенанья…
 

 
Надо мной склонились тени
Жгучих дум. И яд сомнений…
 

За стихотворением следовал черновой рассказ:

«Виталий Константинович нервно шагал по комнате, держа в руке письмо. Далеким и страшно дорогим веяло от маленьких листов бумаги, исписанных неровным женским почерком. “Неужели я никогда не вернусь?” С тоской, с ужасной тоской шептал он». Следующее предложение было зачеркнуто, Андрей, не разобрав его, стал читать дальше и, переписывая, ставить вместо непонятных слов или фраз многоточие, надеясь вернуться к ним и разобрать позже, а сомнительное или пропущенное слово сопровождал вопросом: «Ни огня кругом. Прииск замер. Полярная ночь. Керосиновая лампа под белым абажуром освещала кипы газет, книг, (две?) трубки морских карт. У кушетки на квадратном куске войлока лежал (…) сеттер.

Заскрипели полозья саней: Катон озабоченно поднял голову и зарычал.

В.К. чувствовал, как рвется (…) его связь с миром, что остался среди шумной жизни столицы. Здесь он один. Никого кругом. Только Катон…

Шумно отворилась дверь, и (…) ввалился Сергей Петрович, приисковый врач.

– Ну вот, так я и знал, – протирая pinсе-nez, проговорил он, «Л» выговаривая (?) как «оу», – заняты самосозерцанием, (погружением?) в глубины индивидуализма. Углубление хорошая штука, но нельзя же уподобляться некоему зверю, что спит в своей берлоге сейчас. – С.П. не хотел видеть мрачности хозяина. Он тонул в море собственного благодушия. – И притом нужно быть хотя бы минимально вежливым. Вы обещали быть сегодня у А.Б.? – Нет, категорического обещания не давал. – Ну это не важно. Вас ждут там… – Я не поеду. – Что за глупости. Все собрались… и… и… – доктор запнулся. – И Ольга Петровна просила вас тащить, если вы будете упираться. – Ну какого черта я поеду – тоску на всех нагонять! – Ну и упорный же вы молодой человек… Вас ждут. – Доктор подчеркнул (?) последние два слова и многозначительно взглянул на В.К.

– Ты не надо ехать! Нет никуда ехать! – Андрей побледнел от неожиданности: на пороге комнаты возникла проснувшаяся Эльза. Она беспрерывно повторяла: – Ты не поеду! Ты не поеду! – В своей прозрачной ночной сорочке она сейчас походила на дрожащий мыльный пузырь, выдуваемый медиумическим ночным кошмаром.

– Я никуда не собираюсь, Эльза, – стал успокаивать ее он. – Тебе, наверное, что-то приснилось?

– Ты лгать мне всегда! Сюда ехаль доктор Паскевич и звал ехаль к ней! Он есть в шкафу! – Эльза кинулась к дубовому шкафу и стала выбрасывать на пол из него одежду. Не обнаружив в шкафу доктора, она упала на пол и зарыдала.

Внизу раздались какие-то стуки и бормотанье: проснулась мадам Шрихтер.

Все это было невыносимо: но не сама Эльза, сугробом застывшая на полу, была причиной возникшего у него тягостного чувства, а его мучительная именно для него самого, тяжелая к ней жалость.

– Эльза, – прошептал он, – прости меня.

Эльза внезапно поднялась с пола и, не глядя на него, вышла. Заскрипела кровать, потом затихла. Хозяйка внизу затихла тоже. Все связано в нашем мире невидимыми психическими нитями, подумал он, мы все сообщающиеся сосуды: что там вообразил о своей исключительности этот бударинский… как его? Виталий Константинович? Ницшеанец, наверное…

Опасаясь, что Эльза, уснув, снова случайно попадет в рассказ, он решил дочитать его позже, но все-таки из любопытства заглянул в конец:

«По хребтам Вандана, по утесам Корчугана, по долине Енашимо раскинулась тайга. Захватив миллионы квадратных миль, спала тайга, неподвижная, строгая, в серебристых покровах снега. Среди холмистых отвалов высоко поднялись элеваторы, как могильные склепы, чернели занесенные метелями овраги(?)».

На следующее утро Эльза не встала с постели. Не встала Эльза с постели и в день следующий. Когда приехал доктор Паскевич, она повернула к нему отекшее лицо и сказала: «Вы есть лгать мне всегда. Моя будет умереть».

* * *

В книжной лавке Кузьмина сидела монахиня. Андрей для виду полистал книжки, не вдумываясь даже в названия. Помещение пересекал косой свет из треугольного окна под потолком: оно наполовину, по диагонали, было заделано. Свет высвечивал часть лица неподвижно сидящей монахини, ее морщины и широкую темную бровь, и Андрею показалось, что когда-то с ним все это уже было: жужжащий за низкой дверью город, косой свет в небольшой книжной лавке, белое пятно на застывшем лице морщинистой монахини. Время точно остановилось, чтобы – он ни на секунду в предчувствии не усомнился – открыть дверь и впустить в его судьбу Юлию, и, когда она вошла, когда он увидел мгновенно обрисованный светом львиный профиль, а потом узкую спину и стройные ноги в светлых чулках – она повернулась к старой монахине и тихо что-то ей сказала, все в нем сжалось сначала, точно пружина, а потом не резко, а медленно-медленно распрямляясь, стало наполняться каким-то светящимся звоном, и он знал, этот светящийся звон – она.

Глава двенадцатая
Иркутск

– Мы сегодня собрались не у любезного всем нам пана Оглушко, где были бы вынуждены говорить по-русски, а у меня, панове. – Романовский встал. – Хотя пан Оглушко, правнук польского конфедерата и отец моей невесты Полины, венчание состоится в следующий четверг, но героическую и трагическую для всех нас дату – день начала Январского восстания мы должны с вами отметить, говоря только на своем родном языке. К сожалению, не смог быть с нами сегодня отец Кшиштоф, он сейчас в Охотске…

Гул тут же покатился из всех углов и, собравшись в тяжелый шар, оглушил Крауса: а как же Курт?!

Точно в гудящем тумане, до него долетали горячие слова говоривших, но не обжигали воспоминаниями о поражении, о страшном кандальном пути, о Петровском заводе: все это уже отболело в нем; тяжелое гудение горькой новости о венчании Романовского и Полины окружило его и оказалось сильнее памяти – боль за друга звучала в его сострадательном сердце, заглушая все взволнованные речи, сохраняя для слуха лишь обрывки фраз: гнусная газетенка требовала решительного подавления «ксендзо-шляхетского мятежа»… нас, шляхту, цвет нации, лишили всех привилегий в угоду интересов быдла!.. хватит оскорблять народ, пан Сокольский!.. партизанская война!.. вы ведь были из красных, за федерацию, а я из белых, я – за унитарную Польшу!.. И я за федерацию!.. опять распри! Мы все заодно – за независимость!.. мы не были готовы… Александр Второй обыграл нас, объявив раньше рекрутский набор… Польскую кровь им не смыть со своих знамен!.. проклятая дикая Сибирь!.. особо жестоко… палач Муравьев, губернатор Вильны!.. а как расправлялись эти звери-буряты с нашими героями кругобайкальского восстания!.. мать Черского лишена имения, всех прав, по старости лет приведена к самой крайности, бедствует… А Ян теперь патриот Сибири! Слышали? Он опять уехал, и с ним Витковский!.. всепрощенцы Лясоцкий и Свида лечат русских!.. если бы не сбежали диктаторы восстания Мерославский и Лангевич… Стефан Бобровский предпочел поражению гибель на дуэли… и ксендзы герои! А сейчас отец Кшиштоф общается с иереем Силиным и призывает к взаимному прощению!.. все-таки помогал нам Комитет русских офицеров в Варшаве, Каплинского я не видел, он был уже арестован, но поручик Потебня…

– Ненавижу православных попов! – выкрикнул Сокольский, и от его резкого прокуренного голоса Краус очнулся: где я? Что со мной?

– Господа, – Романовский снова встал, – религиозные различия не повод к ненависти! Мы все-таки благородная белая кость!

На миг вместо крючковатого профиля Сокольского мелькнул нависший лоб Рудницкого. В Сибирь докатились слухи, что он благополучно живет в Германии.

Нет, я больше не состою… не участвую… я свободен.

* * *

Полину он встретил возле Девичьего института.

Она была в «английском» костюме синего цвета и синей шляпке. Ее сопровождали две маленькие тоненькие институтки, пелеринки и фартуки которых тут же кокетливо заиграли на речном ветру. Ему показалось, что Полина стала походить на потерянную им Ольгуню.

– О, Викений Николаевич, рада вас видеть! А это мои лучшие ученицы Аглая и Верочка Смоленцевы!

Девочки заулыбались застенчиво.

– Очень приятно. Но мне необходимо поговорить с вами конфиденциально! И срочно!

Полина быстро и тревожно глянула на него и, отправив учениц домой, пошла с Краусом рядом по Вузовской набережной.

– Вчера, будучи у пана Романовского, я узнал о вашем с ним венчании…

– Да, Викентий Николаевич, я выхожу за него замуж. – Полина приостановилась, смотря не на Крауса, а на сверкающую на солнце Ангару.

– Но… мой друг Курт фон Ваген… – Тяжелое гудение снова настигло его, но на этот раз он справился с невидимым его источником и сумел закончить фразу: – Много раз писал мне, что вы с ним помолвлены и что, как только он закончит диссертацию, вы и он…

– Простите, что перебиваю, – Полина заговорила торопливо, не отводя взгляда от блеска речных волн, – но я желаю сразу расставить с вами все точки над i, хотя абсолютно не должна никому, в том числе и вам давать отчета о своих чувствах, но вы друг моего отца и Курта, потому я прощаю вас за попытку ступить на территорию моей души, я была очень наивна и неопытна, когда дала согласие Вагену стать его женой, и мой отец был прав, предоставив нам долгий срок на раздумье и проверку чувств. То мимолетное чувство к Вагену у меня давно прошло, да и ему, по-моему, гораздо дороже меня его Пушкин! Он в письмах рассказывал мне только о нем! И я не стала его обманывать, написала все откровенно. Пока ответа от него нет, но он и не требуется: я уверена, Курт как благородный человек меня простит… Буду рада видеть вас в следующий четверг.

– Я не смогу…

* * *

Уроки с Бутиным иногда продолжались беседой. В его кабинете, заставленном китайской мебелью красного дерева, Крауса окутывало необъяснимое чувство защищенности, какого он не знал уже многие годы, а возможно, из-за ранней смерти матери и вечных тревог отца, не знал никогда. И сам хозяин, с интересом расспрашивающий его о родителях, о детстве, о Киевском университете, был не просто интересен и приятен ему как внимательный собеседник, не только, говоря прямо, воспринимался сознанием как источник очень неплохих денег, но, задевая какие-то глубинные образы, прячущиеся в душе от дневного света и торжествующие победу ночью, разрастался в его восприятии, превращаясь из обычного человека, пусть и очень умного, образованного и предприимчивого, в человека-пространство, вмещая в себя и полученный Краусом от судьбы жизненный угол. Раньше в кошмарных снах бесконечно повторялись пережитые им муки и унижения: арест, грубость жандармов, боль от кандалов, тычки, окрики, его падение в снег от удара конвойного, но последние ночи в Шанамове принесли освобождение от кошмаров прошлого. И сейчас он видел себя во сне всегда в этом красивом кабинете сидящим в кресле недалеко от письменного стола, за которым что-то писал Михаил Дмитриевич. В реальности Бутин чаще садился напротив в другое кресло, не пытаясь подчеркнуть, что он хозяин, а Краус только наемный учитель.

Когда урок заканчивался и материал был еще раз повторен – а миллионщик все схватывал с лету, очень быстро – они просто говорили. Сначала как малознакомые люди, еще не уверенные в том, стоит ли открыть другому двери в дом собственной души. Бутин охотно рассказывал о своей поездке в Америку и о новых проектах: он был одержим идеей технического усовершенства всех сфер сибирского производства. Краус уже кое-что знал и о его детстве, и даже о бутинском прапрадеде, найденном в списке служилых людей Сибири, и о нерчинском прадеде Тимофее Бутине, с окладом в семь гривен, а Бутин, в свою очередь, мог уже представить и Припять, и львовскую гимназию, учителей которой Каус всегда вспоминал с неприязнью, хотя и таил эти чувства в себе, и роковую встречу с Рудницким, и даже потерянную Ольгуню – о ней он упомянул мельком, но по особо внимательному взгляду интуитивного хозяина понял: Бутин о его несчастной любви, конечно, догадался. Но между ними еще не возник невидимый душевный канал: уже поселившись в бутинском пространстве, Краус был пока отделен от бутинских чувств обычной преградой отстраненности. Преграда пала и растаяла, как снежный городок, сразу и мгновенно, благодаря старому священнику отцу Андриану. Краус просто упомянул его, рассказывая о своей жизни в Шанамове. Упомянул – и вдохнул, ощутив острую тоску о маленьком священническом домишке и о милой доброй попадье. И этот вздох, вырвавшийся из его сердца, достиг сердца Бутина.

– Знаю его, он ведь моего отца крестил, – сказал он. – И недавно я был в Шанамове, предлагал старику поехать со мной в Нерчинск, он болен, отказался, куда, говорит, я без своей матушки. Ну и матушку заберем с собой. Так церковь-то и дом на кого оставим. Так и не поехал. У него там и дьячка нет. Попросил я побывать в Шанамове доктора Свида и дал денег ему на лекарства. Свид тоже из ваших же ссыльных. Еще не видел его, он в Нерчинске, не знаю, съездил ли…

Краус хотел сказать, что самый лучший здесь врач, конечно, Оглушко, вот его бы отправить к старикам, но тут же вспомнил: Полина Оглушко в четверг венчается с Романовским. На вопрос: виноват ли в предательстве дочери ее отец, у него не было ответа, но и относиться к нему по-прежнему он уже не мог. И потому сейчас очень обрадовался предложению Бутина временно перебраться в Нерчинск.

– Отъезд через неделю. Все мои дела в Иркутске сделаны. Теперь сюда месяца через три, не ранее. Квартира для вас там уже готова: в ней жил учитель музыки. Я и этому научился, теперь на скрипке могу сыграть, будущей жене в усладу. – Его узкие длинные смеющиеся глаза заполнили весь кабинет и, снова уменьшившись, вернулись под прямые темные брови. – Нерчинск моими стараниями стал красивее, чист, убран. И люди там неплохие. Меня уважают за отцовское к городу отношение… Вам, Викот Николаевич, понравится…

– Викот…

– Простите, я как-то исказил ваше имя.

– Случайно пропустив «н», Михаил Дмитриевич, вы назвали меня так, как всегда звал мой единственный друг Курт фон Ваген, повстанец, подданный Австрии… Сейчас он в Варшаве, дописывает научный труд о Пушкине.

– О Пушкине?

– Да. Это его бог. Курт… золотое сердце… а его только что бросила невеста, дочь врача Оглушко.

– Знаю Оглушко и Романовского через служившего у меня Сокольского. Романовский – красавец, гроза женского пола.

А Курт худой и носатый, похожий на цаплю…

Глава тринадцатая
В Нерчинск

Краус второй месяц квартировал у рантье Исаака Юсица на Морской; названием улица была обязана своему расположению: от нее начинался Заморский тракт, уходивший к Байкалу. В честь заключения договора между Россией и Китаем об установлении границы по Амуру на улице красовались Амурские триумфальные ворота с многообещающей надписью «Путь к великому океану». Другие комнаты в доме Юсиц сдавал ссыльному белорусскому дворянину Штейнману, брезгливому меланхолическому интеллигенту, вынужденному заниматься торговлей: в нарушение запрещения о перемещении ссыльных он, как большинство бывших повстанцев, беспрепятственно разъезжал по всей губернии. Третьим квартирантом был овдовевший старик Иван Селиванович Касаткин, коллежский асессор.

Утром в субботу к Краусу приплелся раздраженный Сокольский. Уйдя от Бутина, он устроился управляющим в контору купчихи Агапии Пантелеевой, и скупая работодательница в который раз задерживала выплаты жалованья.

– Хуже русской купчихи нет тигра! – по-польски негодовал Иосиф Казимирович: в скрежетанье его голоса, в сутулой, почти горбатой тщедушной фигуре сегодня было что-то жалкое. – Когда наконец нам разрешат отсюда уехать?! Жить под пятой России, распнувшей нашу польскую гордость, не-вы-но-си-мо! Вот вы, Краус, все-таки какой национальности? Насколько помню, по отцу вы немец или австриец, родились вы в Галиции, а по матери поляк, но кто вам ближе – предавшие Польшу немцы или мы, многострадальные поляки?

– Называйте меня польским немцем, если вам так угодно. А мой выбор, по-моему, ясен: кандальный путь в Сибирь обозначил его лучше всяких слов и клятв.

– Я, собственно, вот по какому вопросу к вам явился. – Сокольский впечатался в кресло. – Мы ведь с вами не столь давно имели честь быть приглашенными девицей Анной Зверевой отужинать у них в субботу.

– Ее фамилия – Зверева?

– Отец этой сибирской грации служит в канцелярии благородного Девичьего института, оттого хорошо знаком с Полиной Оглушко, а девица его дочь, по имени Анна, близкая приятельница Полины, оттого я о ней теперь неплохо осведомлен: несколько эмансипированная по характеру, но рукодельница, жениха пока на горизонте серьезного нет, хотя приданое имеется.

– Пан Сокольский, прошу вас не упоминать о Полине Оглушко при мне!

– Послушайте, друг мой, я понимаю вашу душевную боль за друга, но коварство женщин – одна из вечных тем литературы. Женщина – как… как Ангара. Можно ли доверять этой сибирской реке? Вчера была она тиха и приветлива, а завтра потопит баржу с товарами моей купчихи Пантелеевой, чему я буду, признаться, искренне рад! И, заметьте, как и Ангара, в одном месте пригодная для омовений, в другом – опасная, так и женщина: второму своему управляющему, шельме Бавлицкому, ему даже каторги, как мне и вам, не выпало на долю, сразу сослали счастливчика на поселение, так вот, ему она платит исправно и гораздо больше, чем мне. И за что – думаете? За то же, за что русская баба-царица возводила мужиков в графы! Про Пантелеиху, так ее зовут приказчики между собой, они же и говорят: ни одних штанов не пропустит. Но и благоволит потом. Видимо, и меня взяла на службу с дальним прицелом…

Краус глянул на него с сомнением.

– Но чтоб я, потомственный польский дворянин, ублажал врага, пусть и женского пола, никогда! Закурю?

– Курите. Я и сам иногда…

– И табак русский мерзкий.

– Я курю «Лаферм», очень приличные папиросы. – Краус достал жестяную коробку. – Угощайтесь.

– Понимаете, я люблю окутать себя дымом, как джин, – Сокольский закурил и сначала закашлялся, а после засмеялся. – И погрузиться в себя, точно уйти обратно в лампу из сказки арабов.

Краус тоже засмеялся: истощенного, согнувшегося в кресле, окутанного кудрявым дымом папиросы, Сокольского, легко было представить в образе мстительного джина.

– Так вы пойдете к Зверевым? Полины Оглушко сегодня там не будет…

* * *

Подумалось: такие тихие небольшие каменные дома, пережившие несколько поколений своих хозяев, подобны памятникам: вечность, зачем-то бросая на них свой взор, обращает в тени жильцов, сберегая застывшее время камня. Кто мы? Может быть, лишь камнерезы времени, жалкие рабы вечности, выбрасываемые за ненадобностью, едва очередной камень времени обточен… Сейчас бы Курт сказал: ты тоже поэт, Викот.

Одноэтажный пятиоконный дом с мезонином и высоким крыльцом тихо прятался от прохожих среди кустов и деревьев сада в самом конце Большой улицы, недалеко от речушки.

В гостиной был уже красиво сервирован круглый стол, покрытый белой скатертью с восточным узором по краям, – в Иркутске он замечал азиатские мотивы повсеместно. Даже некоторые православные церкви неуловимо напоминали ламаистские храмы. В правом углу гостиной чернел рояль, а над ним, в золотистом обрамлении, выделялись среди маленьких пейзажей два крупных портрета Анны: на одном сходство было очень точным, на другом – не очень, и сначала ему даже показалось, что изображена другая, но спросить он не решился: подчеркивать неумелость художника передать сходство было как-то неловко – живописец вполне мог оказаться близким другом семьи. Девушка на втором портрете стояла возле березы, и Краусу понравилось тонкое кареглазое лицо на портрете, едва заметная улыбка и легкое летнее платье, кистью художника превращенное в белые каменные волны: от того, что Анна потеряла округлость лица и фигуры, она только выиграла.

Семья Зверевых встретила их с Сокольским очень радушно: пожилой седой хозяин, Егор Алфеевич, и его моложавая полноватая супруга Елизавета Федоровна, потчуя, расспрашивали гостей о их жизни в Иркутске, не касаясь больных тем: восстания, каторги и ссылки, – невольно выходило так, будто гости просто приехали в их родной Иркутск из другого российского города по доброй воле. После ужина подали чай, варенье, сладкие пироги и завитое печенье, чуть позже – шоколад в чашках и пышные эклеры, крем в которых оказался таким вкусным, что забывший о сладостях Краус съел два пирожных. Он сначала боялся выпадов Сокольского против России и всего русского, но то ли еда была сильно вкусной, то ли останавливало желчного пана присутствие Анны, на которую он беспрерывно поглядывал, – но все обошлось. После чая Анна сыграла полонез и польку Шопена, потом пела романсы ее мать, Елизавета Федоровна, а Егор Алфеевич шепотом ей подпевал, сидя за столом и тихонько притопывая ногой.

– В мирной обстановке они, конечно, все не так плохи, – ворчал Сокольский на обратном пути. – Но крайне мне противно, что это добродушие победителей: Польшу разделили, как пирог, на три части, казнили и выбросили в Сибирь цвет нации! Хозяин сочувствующий либерал, конечно, но вот Елизавета Федоровна весьма насмешливо на меня поглядывала!

– Вам все мерещится, ей-богу, Иосиф Казимирович. По-моему, эта милая дама настолько далека от политики, что и представить не может точно, кто, что и когда разделил. А каторжан из дворян и ссыльных дамы обычно окружают романтическим ореолом… Голос у нее красивый, глубокое меццо-сопрано, могла бы стать певицей. И стол был неплох.

– Никогда не пробовал варенье из черемухи. Оказалось удивительно ароматным. Такая ягода здесь произрастает в огромных количествах… залезут на дерево, как макаки, и едят…

* * *

Утром Краусу принесли записку. Прибежал рыжеволосый мальчишка – он видел его пару раз продающим на улице газеты и выделил из других торгующих подростков из-за его умного, тонкого, неулыбчивого лица.

Видимо, Бутин предупреждает письменно о другом часе или дне урока? Но оказалось, нет, не Бутин. На пахнущей какими-то цветами белой бумаге было всего несколько слов: «Жду вас сегодня в 7 часов вечера у ворот в парк возле Девичьего института, Анна».

Когда он пришел, она уже ждала. Из-под легкой шляпки выбились пряди каштановых волос, лицо раскраснелось.

– Написала вам, как в романе, – засмеялась она, – решила пригласить погулять. С вами так интересно, Викентий Николаевич, а здесь скучно… Моя младшая сестра уехала на неделю в Омск, чтобы помочь нашей тете, сестре мамы, перебраться в Иркутск… Вы не дадите мне папиросу?

Он достал портсигар, она закурила.

– Я думал, у вас нет ни сестры, ни брата.

– Ах, боже мой, отчего же? У нас много родни. Правда, другая моя тетушка, сестра отца, живет в Великом Ногороде, отец там родился, дед, священник был переведен в Сибирь. А мама моя из дворян Смоленцевых, ее остальная родня здесь же, в Иркутске, а более дальняя – в Твери. Сама я родилась тоже в Иркутске и нигде не была, кроме Омска и Нерчинска. А Варшава, наверное, прекрасна?

– Прекрасна.

– А у нас так мало прекрасного: только Байкал-море и дворец Бутина в Нерчинске. Видели?

– Пока не видел. Но я сейчас учитель немецкого языка у него, скоро там буду.

– С нами в институте занимались воспитательницы, немка и француженка. Один день мы говорили только по-немецки, а другой – только по-французски. У нас отличные были учителя, географию преподавал сам Бернгард Петри. Правда, институт очень строгий. И дортуары холодные…

– Курить девушкам не разрешалось? – пошутил он.

– Что вы! – Она засмеялась.

Они стали гулять по Иркутску каждый вечер. Краус угадывал, что Анна в него слегка влюблена, и ее чувство усиливает иркутская мода на кавалеров из ссыльных. Выйти замуж местной девушке за попавшего в Сибирь шляхтича считалось не только не зазорным, но и очень престижным: таким девушкам завидовали подружки, сейчас весь город обсуждал свадьбу Полины Оглушко и блестящего Романовского. Романовский был не только красив, но и богат– то есть являлся воплощением счастливого окончания сказки о бедной простой девушке и полюбившем ее принце. Оглушко как широко практикующий врач не был ни простым мещанином, ни бедняком, но по сравнению с Романовским, которому досталось огромное имение покойного дяди-помещика, сочувствовавшего восстанию, казался серым воробьем рядом с павлином.

– Я на три месяца уезжаю в Нерчинск.

– А я буду скучать о вас, Викентий…

Красавцем, как Романовский, Краус, конечно, себя не считал, но видел: в глазах Анны он отражается вполне привлекательным вместе со своим потомственным дворянством, титулом, правда, не подтвержденным, и неплохой головой на плечах. И ее мечты в круглых коричневых глазах отражались тоже: Анна видела в нем романтического героя, идеал жениха. Впрочем, она тоже нравилась ему. Любовь-песня осталась в прошлом, Ольгуня исчезла из его жизни, вихрь унес его в далекую Сибирь, и ему же не верилось, что такой силы чувство, какое он пережил, может ворваться в его жизнь снова. Не посмотреть ли на свою жизнь трезво: одному тяжело и скучно, о возможности возвращения ходят смутные слухи, чего ждать бывшим повстанцам, никто не знает… Жениться на Анне? Хороший дом, и она сама, образованная, миловидная, с ней интересно беседовать, это важно. Физическая тяга, естественная для одинокого молодого мужчины, проходит быстро, и, если женщина глупа, можно от тоски застрелиться.

Но есть еще время подумать – пора собираться в Нерчинск: Бутин уже уехал и, посетив свои прииски и завод, добрался наконец до своего нерчинского дома, тут же сообщив, что ждет его. Нужно проститься с семьей Зверевых: Краус уже трижды обедал у них и не мог обидеть хозяев внезапным исчезновением.

Дом с мезонином улыбнулся ему своими окнами и, приветливо скрипнув ступенью высокого крыльца, впустил внутрь теплоты. А он так соскучился по свету родного окна…

Егор Алфеевич отсутствовал, встретила его Елизавета Федоровна, ее плечи покрывала мягкая пушистая шаль, усиливая впечатление исходящего от этого дома тепла.

– Девочки, – позвала она, отправляя, как ручного голубя, свой голос куда-то в глубину комнат, – к нам Викентий Николаевич.

Первой быстро вышла Анна, а за ней… за ней вышла девушка с портрета, висящего над роялем. Оказывается, художник умел передавать точное сходство.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации