Текст книги "Ранние грозы"
Автор книги: Мария Крестовская
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
XVI
Однажды вечером Марья Сергеевна получила телеграмму и, еще не распечатывая ее, уже догадалась, от кого эта депеша и что несет в себе; но, точно желая обмануть себя и продлить свое мнимое неведение, она молча держала ее в похолодевших дрожащих руках, не решаясь сразу распечатать.
Феня спокойно стояла рядом, ожидая расписки, и поднявшей на нее испуганные глаза Марье Сергеевне показалось, что горничная нарочно стоит тут и внутренне посмеивается над ней.
– Где же огонь, дайте лампу! – нетерпеливо окликнула она ее.
Феня молча повернулась и вышла в соседнюю комнату, а Марья Сергеевна осталась одна в темной гостиной.
– Да, я знаю, что в этой телеграмме! – думала она, глядя сухими, горящими глазами куда-то в угол комнаты. – Это конец… конец всего… И завтра начнется что-то новое… Отвратительное…
Феня внесла лампу и поставила ее на стол перед барыней.
Марья Сергеевна прочла:
«Буду завтра с почтовым. Алабин».
– Да, это конец…
И вдруг ей показалось, что она никогда не предугадывала этого конца… Ей, ежедневно ожидавшей этой телеграммы и возвращения мужа, казалось теперь, что она никогда не ждала его так скоро.
– Во всяком случае, не завтра… Я знала, конечно, что это будет, что это должно быть, но не завтра же…
– Расписаться нужно-с, – напомнила Феня.
Марья Сергеевна тряхнула головой и взяла перо. На мгновение ее глаза встретились опять с усмехающимися глазами горничной, и в ней проснулись гордость и самообладание.
– Завтра барин приедет, нужно приготовить комнату, – сказала она, сама внутренне удивляясь естественному, верному звуку своего голоса.
– Боковую?
– Да… Протопите хорошенько, пожалуй, холодно будет.
– Слушаюсь-с…
Феня ушла, взяв расписку.
Марья Сергеевна порывисто поднялась с кресла и быстро вышла на балкон. Весь день шел дождь, и дорожки сада тускло блестели от света, падавшего на них из освещенных окон. На дворе было холодно от той особенной сырости, которая нередко бывает в конце августа и начале сентября, но лицо Марьи Сергеевны горело ярким румянцем.
Вабельский обещал прийти только к девяти часам, но теперь ей хотелось видеть его и показать ему телеграмму сейчас же, она не знала только, как это сделать.
Послать записку…
Но, вспомнив усмехающееся лицо Фени, Марья Сергеевна отказалась от этой мысли.
Сама она избегала бывать на его даче, но в данном случае это было удобнее всего. Только дома ли он?..
В конце сада была аллейка, с которой днем были видны окна дачи Вабельского. Она вспомнила про это и, осторожно подобрав одною рукой платье, а другой плотнее запахивая на груди оренбургский платок, пошла в ту сторону. Тяжелые намокшие ветви кустарников и деревьев, нечаянно задеваемые ею, ударяли ее по лицу и спине, оставляя после себя мокрый холодящий след.
Она торопилась и волновалась так, как будто это мучившее ее «завтра» наступит сейчас же, прежде, чем она успеет предупредить его, и, опершись одной рукой на решетку забора, она приподнялась на цыпочки, стараясь сквозь чащу деревьев и темноту ночи различить его окна. Но они были ярко освещены, и она сразу узнала их.
Дома!..
Слегка вздрагивая от пронизывающей сырости, Марья Сергеевна быстрым и осторожным шагом пробиралась по мокрой траве и скользким от дождя дорожкам к маленькой калитке, из которой был выход прямо на улицу. Вернуться домой и пройти через комнаты она боялась, хотя оттуда было ближе; там ее могла увидеть Наташа и задержать ее, начав расспрашивать что-нибудь о телеграмме. И она шла скорым шагом, с тревожно бьющимся сердцем, радуясь этой темноте и дурной погоде, которые ограждали ее от свидетелей…
Виктор Алексеевич сидел за письменным столом и, низко наклонив свою курчавую голову, освещаемую большою кабинетною лампой, разбирал какие-то бумаги, когда Марья Сергеевна быстро вошла к нему, запыхавшаяся и раскрасневшаяся от ходьбы и волнения.
– Маня? Вот сюрприз!
Он с улыбкой поднялся ей навстречу.
– Он приехал… – проговорила она тихим упавшим голосом.
Виктор Алексеевич слегка вздрогнул и с недоумением остановился на полдороге.
– Когда же? – тихо спросил он.
Слово «приехал» поразило и его. Она молча вместо ответа протянула ему смятую телеграмму.
Вабельский быстро пробежал глазами листок.
– Да ведь завтра же… – сказал он, с недоумением взглядывая на нее.
Она молча кивнула головой.
– А ты сказала «приехал»! Я думал, что он уже тут…
Марья Сергеевна нетерпеливо передернула плечами.
– Ах… Не все ли равно… Завтра… Сегодня… Одно и то же…
Вабельский еще раз перечитал телеграмму, и, даже перевернув ее, посмотрел на оборотной стороне адрес, как будто все еще в чем-то удостоверяясь и в первую минуту не зная еще сам, что предпринять, как держать себя и что сказать.
– До завтра… – машинально сказал он.
Марья Сергеевна вздрогнула, и это слово, выговоренное им самим, показалось ей еще ужаснее и мучительнее, и она вдруг опустилась на кресло и, закрыв лицо руками, глухо зарыдала.
Виктор Алексеевич терпеть не мог женских слез; они всегда как-то странно действовали на него; при виде их он и сердился, и терялся в одно и то же время.
– Боже мой… Боже мой… – повторяла она между рыданиями, – что делать, что делать!
Вабельский сердито заходил взад и вперед по комнате, заложив руки за спину, как всегда делал в минуты сильнейшего раздражения. Слезы Марьи Сергеевны, ее отчаяние, ужас и страх невольно сбивали с толку, как он говорил, и его самого. До сих пор его романы не отличались особенным драматизмом, и в подобных случаях дело обходилось и просто, и легко. А тут, при виде ее измученного лица и слез, ему и самому все это начинало казаться чем-то очень сложным, как будто он в чем-то так запутан, что не может и не умеет даже найти выход.
– Ну, полно же… – проговорил он, наконец, подходя к ней.
В глубине души он все же чувствовал к ней некоторую нежность, и ему было ее жаль. Он ласково отвел ее руки от заплаканного лица и поцеловал их ладони.
Она тихо всхлипывала, положив голову ему на плечо и изредка поднося его руку к своим губам.
– Ведь мы и раньше ожидали этого, пугаться особенно нечего…
Марья Сергеевна смотрела на лампу, на письменный стол с портретом какой-то тетки, на его дорогую ей руку, лицо… И мысль, что им придется лгать, притворяться, изворачиваться, наполняла ее и горечью, и стыдом, и отвращением.
– Теперь все кончится… – высказала она вслух свою мысль, думая о том, что в их отношениях кончится все хорошее, что она так любила, что было ей так дорого.
– Э, глупости! Ничего не кончится, если ты сама не испортишь всего.
Он долго и много говорил ей, хотя и не был уверен, понимает ли она его и сумеет ли исполнить свою роль согласно его плану, и внутренне досадовал на нее: точно как ребенок!.. Даже странно, женщина, а хитрости ни на грош!
Ему редко приходилось «учить» своих подруг, а если и случалось наставлять более неопытных, то ученицы схватывали всю премудрость на лету и выучивались с первого же урока. «А эту Бог весть когда надоумишь!»
И он с легким раздражением искоса взглядывал на нее. Она сидела на диване, тяжело опершись головой на одну руку. По ее точно вдруг осунувшемуся лицу разлились желтоватые болезненные тени, а полная фигура ее, тяжело и неграциозно согнувшаяся, и даже самое лицо, обычно такое прелестное, в эту минуту показались ему некрасивыми и непривлекательными.
«Теперь дурнеть еще начнет! – подумал он с неудовольствием. – Начнутся эти вечные слезы, упреки, терзания и через год, глядишь, старухой будет… Нет, все-таки эти тридцатилетние женщины ужасно непрочны в своей красоте держатся-держатся, да вдруг разом и поблекнут».
– Во всяком случае, ужасного еще ничего не случилось, да, быть может, и вовсе ничего особенного не случится, – сказал он, ходя из угла в угол.
– Ты думаешь… – Марья Сергеевна тихо подняла голову и с тоскливою задумчивостью взглянула на него. – А я… боюсь… Что впереди нам, быть может, предстоит нечто еще более ужасное…
Вабельский остановился и тревожно посмотрел на нее. В ее словах ему послышалось что-то подозрительное, что вдруг как-то неприятно подействовало на него.
– То есть что же это… Нечто, еще более ужасное?
Марья Сергеевна молчала, не глядя на него, как будто нарочно избегая его взгляда, и в ее лице было что-то странное, страдающее и недосказанное.
Вабельский все тревожнее и пытливее смотрел на нее.
– Маня… Что же…
Она нервно хрустнула пальцами и вдруг быстро встала с дивана.
– Ах, я не знаю еще…
И, отойдя в самую глубь комнаты, наклонилась над стулом, поднимая с него свой платок, так что все ее лицо находилось в тени, а Виктор Алексеевич не мог рассмотреть не только его выражения, но даже плохо различал сливавшиеся в полусвете черты его.
Она знала, что он не видит ее, и в эту минуту это было для нее приятно. Она чувствовала какое-то странное состояние в душе. Ей было стыдно мучительным, тяжелым стыдом и от того, что она угадывала в себе, и от того, что должна была высказать ему вслух мысль, при которой вспыхивала даже наедине сама с собой. Ей было горько и обидно инстинктивное понимание, что ему это неприятно, и в то же время где-то в самой глубине ее души шевелилось теплое и радостное чувство. Сознание, что она может быть беременною, охватывало ее ужасом и отчаянием, но мысль, что это будет его ребенок, невольно умиляла ее.
Наконец она завернулась в свой платок и подошла к нему. Он стоял все так же угрюмо и сумрачно, опершись на край стола. Марья Сергеевна тихо провела рукой по его лбу и, отстранив с него курчавую прядь волос, взглянула ему прямо в глаза…
Да, он не хочет… Ему неприятно это… Но…
Но в эту минуту она как бы чувствовала в себе часть его существа, и это делало и его самого таким близким и дорогим ей, что она невольно прощала ему все, и даже само его недовольство и нежелание, всегда так мучительно обидное и горькое для женщины… И, прощая ему все, бесконечно любя его, она взяла его руку и горячо поцеловала ее.
XVII
Вернувшись от Вабельского около девяти часов, Марья Сергеевна прошла прямо к себе в комнату. Виктор Алексеевич обещал все-таки прийти к ним к девяти часам пить чай.
Наташа была в своей комнате. Марья Сергеевна понимала, что тянуть больше нельзя, и нужно сказать дочери сейчас же, что завтра приезжает отец. Она поднялась наверх, к Наташе, и тихо отворила дверь.
– Ты все учишься? – спросила Марья Сергеевна только для того, чтобы начать как-нибудь, но голос ее звучал ласковее, чем обычно в последнее время.
Несмотря на ощущаемые ею смущение и неловкость, она в эту минуту, морально смягченная, чувствовала и к дочери прежнюю теплоту и нежность. В своем страдании и смятении все ее существо инстинктивно требовало утешения и ласки. И, подойдя к дочери, она нежно прижала к себе ее голову и горячо поцеловала в лоб.
– Завтра приедет папа, – тихо проговорила она.
Наташа вздрогнула и взглянула на мать испуганными глазами.
– Папа? – тихо повторила она.
Марья Сергеевна кивнула головой, и несколько мгновений они молча глядели в глаза друг другу, внутренне сознавая, что каждая из них хорошо понимает всю важность его возвращения «теперь», и Марье Сергеевне казалось, что эти милые глаза, затеплившиеся вдруг такой любовью и нежностью, сейчас заплачут; ей невольно вспомнилось, как несколько лет тому назад она сильно обрезала себе руку и как стоявшая тогда возле нее Наташа, молча, с ужасом глядела на эту руку, вся побелев, с дрожащею челюстью, и с этим же самым выражением испуга, жалости, любви и боли, как будто ей самой было больно.
«Да, она понимает, – думала Марья Сергеевна с нежным, благодарным чувством, – и жалеет… Она любит и не переставала любить меня… И теперь это сказалось… А я-то, я-то…»
И, притянув дочь еще ближе, она хотела опять поцеловать ее, но Наташа, не дожидаясь ее движения, вдруг сама быстро закинула руки ей на шею и, прижавшись к ней, крепко поцеловала ее. Так целовала она ее, бывало, еще в детстве, когда хотела утешить мать в чем-нибудь и не умела подобрать слов для выражения своей любви…
Надорванные нервы Марьи Сергеевны не выдержали, и, припав головой на плечо дочери, она вдруг горько зарыдала…
– О, мамочка, милая… Не надо…
Марья Сергеевна чувствовала нежные поцелуи дочери и тихое прикосновение ее рук на своем лице, и какое-то умиленное, блаженное и радостное чувство охватывало ее все сильнее и сильнее… Все ее существо жаждало прощения от этого чистого существа, которое в эту тяжелую минуту точно вновь вернуло ей всю свою прошлую любовь.
Часто потом, много времени спустя, Марья Сергеевна, вспоминая эти минуты, думала, что если бы они тогда продлились, то вся ее жизнь пошла бы, быть может, иначе, и чувство, охватившее ее в то время, не могло бы угаснуть так быстро и, быть может, вернуло бы снова ее к дочери и мужу…
Но дверь слегка приотворилась и в ней показалась фигура Фени.
– Виктор Алексеевич пришли и просят вас вниз…
Марья Сергеевна вздрогнула и, подняв голову, взглянула на Феню.
Она чувствовала, что вся душа ее еще полна этим чудным состоянием, и ей хотелось продлить его, но в то же время она инстинктивно сознавала, что оно уже разрушено и вернуть его невозможно.
Когда Феня сказала, что пришли Виктор Алексеевич и просят ее вниз, Марья Сергеевна почувствовала, как рука Наташи дрогнула и крепко сжала ее руку своими холодными пальчиками, точно стараясь удержать и боясь отпустить ее от себя.
– И чай в столовой уже подан… – равнодушно продолжила Феня и, подошедши к Наташиной кровати, стала приготовлять ее на ночь.
Марья Сергеевна слегка потянула свою руку из рук дочери, и Наташа вдруг, молча, выпустила ее и отодвинулась от матери. Марья Сергеевна чувствовала, что ей не нужно уходить сейчас, а лучше остаться с Наташей, и что тогда, быть может, между ними кончится все то тяжелое и натянутое, что в последнее время как бы стояло между ними. Но непреодолимая сила тянула ее вниз, и, смущенно наклонившись к дочери, она нежно, с виноватым выражением в глазах поцеловала ее еще раз, как бы прося ее простить за то, что уходит…
Но этот поцелуй уже не был таким горячим и нежным, как те, которыми они обменялись минуту назад…
XVIII
Марья Сергеевна вместе с Наташей встречали Павла Петровича на железной дороге. Когда поезд подходил, Марья Сергеевна сильно волновалась. Ей казалось, что, как только поезд подойдет и муж выйдет из вагона, сразу же начнется что-то страшное, отвратительное. Но, когда поезд подошел и Павел Петрович вышел на платформу, она спокойно и с улыбающимся лицом пошла к нему навстречу, приветливо протягивая руку. Обменявшись первыми поцелуями и приветствиями, она шла рядом с ним просто и даже весело, удивляясь и своему спокойствию, и той простой лжи, которая вдруг появилась в ней и делала ее естественною и непринужденною.
Вокруг нее сновал народ, раздавались возгласы, приветствия, выкрикивания носильщиков и комиссионеров из разных гостиниц, и Марья Сергеевна нарочно медлила, стараясь оставаться на вокзале как можно дольше, инстинктивно понимая, что тут, среди суеты и чужого люда, ей легче быть такою, нежели оставшись с ним наедине. Но, наконец, все было готово, вещи перенесены из багажного отделения, экипаж нанят и носильщикам заплачено.
– Ну, едем же, едем, – говорил Павел Петрович, протягивая руку жене и торопливо направляясь к выходу. Он поминутно поворачивал свое запыленное и как будто еще более пожелтевшее с дороги лицо то к жене, то к Наташе и, радостно улыбаясь, пожимал им обеим руки.
Они вышли, наконец, в залу, где было просторнее, и тут он решил, что поедет домой, переоденется и отправится оттуда прямо в департамент, где ожидал найти очень спешные и важные бумаги.
Марья Сергеевна в душе была этим очень довольна.
– Значит, мы тебе сейчас не нужны?
– Значит, не нужны, – отвечал он, ласково целуя ее руку и с улыбкой взглядывая на Наташу. – И потому мой вам совет: поезжайте сейчас же на дачу, а к пяти часам и я приеду, и надеюсь, что вы меня хорошо накормите; я, признаюсь, все это время по разным дорогам отвратительно ел.
Когда жена с дочерью отъехали от него на несколько сажен, он с минуту еще оставался на крыльце вокзала, глядя им вслед. Наташа повернула к нему свое раскрасневшееся личико и кивала ему головой; на мгновение обернулась и Марья Сергеевна.
– Милые мои!.. – подумал вдруг Павел Петрович, и это слово, и понимание, что он вернулся, и улыбающиеся ему издали лица жены и дочери, все как-то разом подействовало на него…
Он чувствовал себя так бесконечно счастливым, и сознание своего счастья растрогало его и охватило благодарностью ко всем и ко всему, что было источником этого счастья…
Марья Сергеевна поехала с Наташей сначала по разным магазинам; она насильно хотела заставить себя как-нибудь забыться хоть ненадолго и потому схватилась за покупку разных вещей, нужных для ее и Наташиных осенних костюмов.
«Наташе нужно будет – думала она, – одно коричневое платье для гимназии и еще какое-нибудь для дома, простенькое… серенькое, отделать можно будет… Но отчего же мне не страшно?.. И отчего во мне вдруг пропало и то отчаяние, и тот ужас, который я чувствовала еще вчера? И потом… Отчего я не чувствую ни неловкости, ни стыда перед ним? Как будто мне все равно или как будто ничего не случилось…». Ее мысль возвращалась к этим вопросам помимо ее воли и желания, и, ловя себя на них, она снова с досадой и нетерпением старалась переключиться на что-нибудь другое. В лавке она очень долго выбирала различные ткани, спокойно и задумчиво драпировала их в красивые складки и даже прикладывала к лицу Наташи, решая, пойдут они ей или нет.
Наташа стояла больше молча, не совсем охотно помогая матери в ее выборе, и порой только взглядывая на нее с легким недоумением, как будто чего-то не понимая и чему-то удивляясь.
Наконец, Марья Сергеевна выбрала все, что нужно, и приказчик начал отмеривать. Она машинально следила за тем, как его руки быстро и ловко обтягивали вокруг деревянного аршина мягкие полотнища материи.
«И какое у него было лицо, когда он стоял на крыльце и глядел им вслед?» – вдруг пришло ей в голову.
– Двадцать аршин? – переспросил приказчик.
Она слегка кивнула головой.
«Да, конечно, он любит, – продолжала она думать, припоминая мысленно его лицо. – Но его любовь не увлекает… В ней чего-то недостает… Его нельзя любить безумно, потому что женщина, которую он любит, невольно чувствует, что он и сам не может любить до безумия, увлекаться до забвения… У него всегда будет ощущаться эта граница, после которой он говорит себе: дальше нельзя! И не пойдет…»
Аккуратно к пяти часам Павел Петрович приехал на дачу. Обед был подан на балконе, и яркие лучи солнца, преломляясь в хрустальных рюмках и стаканчиках, бегали радужными зайчиками по белой гладкой скатерти. Марья Сергеевна встретила Павла Петровича еще в саду и с улыбкой подставила его губам свой белый душистый лоб.
– Ну, вот я и дома! – Радостно сказал Павел Петрович, оглядывая и жену, и знакомый садик, и балкон дачи, на которой они жили уже шестой год, и свое любимое большое кресло темного сафьяна, стоявшее на «его» месте у обеденного стола. – Здравствуйте, милая Феня, здравствуйте! – прибавил он, увидев ее.
Феня поклонилась не то любезно, не то насмешливо.
– А где же Наташа?
– Барышня у себя-с, прикажете позвать?
– Да, да, пожалуйста, и давайте поскорее обедать, я ужасно проголодался.
Феня ушла, прошуршав своим густо накрахмаленным платьем, и, проходя по гостиной, чему-то зло усмехнулась.
– Не ждешь, миленький…
Павел Петрович подошел к жене и, обняв ее рукой, слегка откинул ее голову и крепко поцеловал в губы.
Марья Сергеевна чуть-чуть вспыхнула, но не отодвинулась от мужа и спокойно смотрела в его лицо как будто слегка смеющимися глазами.
– Ты не знаешь, Marie, какое счастье – вернуться после всех этих странствий в свой уголок, – говорил Павел Петрович, – ты никогда не уезжала из дома и не понимаешь этого чувства…
– Нет, отчего же… Я понимаю…
Она тихо убрала его руку со своей талии и, отойдя к столу, начала приготовлять какой-то салат, низко наклоняя над ним свое краснеющее лицо. Она не чувствовала ни страха, ни отчаяния, ни даже тоски, как ожидала, но его ласки и поцелуи стесняли и конфузили ее, как ласки постороннего ей человека.
– Ну, вот и Наташа!
Павел Петрович усадил дочь рядом с собой. Марья Сергеевна разливала раковый суп, любимый Павлом Петровичем, и даже этот суп был ему особенно приятен, как знак внимательной заботливости жены. Против своего обыкновения Павел Петрович говорил очень много, рассказывал о своей поездке, делах и даже министерстве, что обозначало у него наилучшее расположение духа. Марья Сергеевна была очень рада его разговорчивости, дававшей ей возможность больше молчать и только слушать его с внимательным и ласковым видом. Но в душе она волновалась.
«Сейчас, – тревожно думала она, – он спросит меня, что мы без него поделывали; он всегда, все пятнадцать лет каждый раз это спрашивал… Но теперь это будет самое тяжелое из всего».
И Павел Петрович, точно спеша оправдать ее ожидания, заботливо спросил:
– Ну, а вы что поделывали без меня?
– Ничего, – отвечала Марья Сергеевна спокойно, – то же, что и всегда…
И даже слегка пожала плечами, как будто желая сказать этим: что это мы могли поделывать особенного?
– Ну, а Наташа? Ты как?
Наташа быстро вскинула глаза и, вся покраснев, снова торопливо опустила их в тарелку.
Но Павел Петрович ничего не замечал.
– Экзамены прошли, конечно, отлично? Ты у меня ведь умница, моя девочка? Я нахожу, что вы обе очень поправились и поздоровели за нынешнее лето… Даже могу сказать комплимент, – продолжал он, – не только поправились, но и похорошели обе… Marie особенно…
Марья Сергеевна засмеялась с едва заметной принужденностью.
– Очень любезно! Остается только благодарить…
– Нет, право, очень похорошела, и притом в твоем лице появилось что-то новое… Я не знаю, что… Но что-то есть. Может быть, это из-за костюма, вы обе такие нарядные, верно, ради моего приезда… Впрочем, сегодня уж такой удачный день, даже обед как-то особенно вкусен.
– Все твои любимые блюда.
– Да, я это уже заметил, – прибавил он шутливо. – И все это дает мне право чувствовать себя сегодня в некотором роде героем дня. Но мне не нравится только одно: моя девчурка стала ужасно молчалива; прежде ее восторг по поводу моих возвращений выражался более буйным образом…
Марья Сергеевна бросила беглый пытливый взгляд на дочь и на мужа, но при этом слегка испуганное выражение ее глаз перешло почти сразу же в улыбку.
– Растет… Становится застенчивее… Все девушки застенчивы в пятнадцать лет.
– Да, молодое растет, а старое старится! – согласился с легким вздохом Павел Петрович. – Приходится уступать дорогу; но ты, Marie, не старишься, ты все такая же, как была и пятнадцать лет тому назад, даже, пожалуй, еще лучше!
Марья Сергеевна насмешливо засмеялась:
– Вот истинно «мужнин» комплимент! Кто говорит женщине о годах, да еще желая сказать ей любезность? Нет, ты неисправим.
– Что делать, Marie, сказать по правде, я никогда не умел говорить комплиментов. Сознаюсь. Помню даже, кузина София еще десять лет назад говорила, что я немыслим для женщин в иной роли, кроме роли мужа…
Марья Сергеевна вдруг быстро подняла голову, и в ее глазах промелькнула какая-то загадочная и точно злая улыбка.
– Быть может, она права… Да, но я все-таки нахожу, – прибавила она после короткого молчания со своею насмешливой улыбкой, которой Павел Петрович совсем не помнил у нее прежде, – что я даже и права еще не имею стариться. Во всяком случае для роли «жены» я не могу быть стара в свои тридцать три года, тем более что я знаю многих мужчин, которые и в тридцать шесть лет играли роль молодых людей и женихов.
– Ого! – Павел Петрович рассмеялся совсем уж весело и громко. – Даже у моей кроткой Marie вырастают коготки, когда нескромно заговорят о годах. Что значит быть женщиной!.. Хотя, спешу прибавить, пользуясь своим праздничным настроением, – прелестной женщиной!
– Не будем брать на себя чужих ролей.
И с легкою насмешливою гримаской Марья Сергеевна быстро встала из-за стола и отодвинула свой стул, давая этим понять, что обед закончен.
Наташа поспешила уйти все с тем же стыдливым и смущенным выражением на лице, точно в душе ей было совестно за их разговор…
Павел Петрович задумчиво и нежно смотрел ей вслед.
– Она очень выросла и переменилась, – сказал он и, помолчав немного, снова подошел к жене и обнял ее.
Он чувствовал сегодня какой-то особый наплыв нежности и любви к жене. Ему все нравилось в ней, даже сам ее тон, слегка насмешливый, которым она раньше никогда не говорила с ним, делал ее в его глазах еще интереснее и привлекательнее, и он со страстным восторгом целовал ее…
А Марья Сергеевна с испугом и удивлением глядела на его раскрасневшееся лицо и точно не узнавала его. Эти глаза, замутившиеся страстью, горячие губы, целовавшие ее, и даже руки, обвивавшиеся вокруг ее талии, казались ей каким-то оскорблением, насилием, и, с трудом сдерживая слезы, она до боли закусывала свои побелевшие губы и не чувствовала уже больше перед ним ни стыда, ни страха, ни угрызений совести, а только злость и отвращение.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.