Текст книги "Чертов мост (сборник)"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 45 страниц)
К вечеру погода испортилась. Небо густо заволокло тучами, стало холодно, и пошел осенний дождь, который, видимо, зарядил надолго. Офицеры разошлись по палаткам раньше обыкновенного. Встать надо было в четыре утра, и еще требовалось уложить вещи. Велено было весь багаж, в изобилии привезенный из России богатыми людьми, отправить на склады в Лугано, а с собой взять только самые необходимые вещи, продовольствие и теплое платье. Между офицерами шел долгий спор, какие вещи считать самыми необходимыми и какое взять продовольствие. Один из австрийцев, живших с Штаалем, в этот день съездил в Лугано и привез оттуда то, что ему представлялось необходимым: здесь были и окорок, и колбаса, и бисквиты, и шоколад, и банки с разными консервами, и немалое число бутылок. Была даже какая-то громадная птица в желе. Австриец объяснял, что в горах, все говорят, холодно, птица, наверное, не испортится в несколько дней и очень может пригодиться. Напитки тоже имели каждый свое назначение; одни согревали, другие освежали: если в горах было холодно, то за горами в долинах могло быть и жарко, а в Швейцарии вино отвратительное. Когда запасы были сложены и завязаны, оказалось, что везти их с собой невозможно. Пришлось снова все развязать, а так как бросать не хотели, то с семи часов началось уничтожение запасов, в котором приняли участие офицеры из соседних палаток. К концу вечера из того, что было решено взять с собой, оставалось не более половины, и гостеприимный хозяин, бывший немного навеселе, объяснял, что на верховой лошади все равно ничего не увезешь, а докупить можно будет и в дороге.
Штааль, опоздавший к сбору и получивший выговор, вернулся домой поздно. В палатке уже горел фонарь, было грязно и мокро. Хозяева и несколько человек гостей играли в тарок перед бочонком, на котором стоял фонарь. Играли весело, с прибаутками и с остротами. Веселье и беспорядок в палатке, брошенные пустые бутылки и банки, запах еды и гари неприятно подействовали на Штааля. Гостеприимный австриец, на минуту оторвавшись от карт, любезно спросил его, отчего он в плохом настроении. Как всегда бывает, вопрос этот немедленно твердо установил и усилил дурное настроение вошедшего, которое без того, быть может, скоро рассеялось бы. Штааль кратко ответил, что, напротив, он, как всегда перед походом, в самом лучшем настроении, в изысканных выражениях отказался от вина (хотя ему хотелось выпить) и, отойдя к своей койке, стал демонстративно хмуро укладывать в одеяло вещи. Укладывал он их плохо, и криво завязанный ремнями узел имел некрасивый раздражающий вид. Один из ремней сползал на узкий край одеяла: было ясно, что все тотчас развяжется. Но Штааль удовлетворился понесенным трудом, положил узел на койку и лег наискось, так что ноги висели над краем койки. Ему хотелось снять мокрые сапоги, но это было слишком утомительно, да и неловко при гостях. Он собирался подумать о том, что с ним случилось, но отложил это до наступления ночи. Штааль все больше сердился на гостей и на своих сожителей. Слушал, как они переговаривались, играя, и думал, что прибаутки их не остроумны: вероятно, так же шутили за тароком их деды и прадеды. Гости почувствовали недоброжелательство одного из хозяев, да и час был поздний: игра скоро кончилась, офицеры стали расходиться. Перед пологом палатки они плотно закутывались в плащи и как по команде говорили: «Allewetter!..»[391]391
«Черт побери!» (нем.)
[Закрыть] Это восклицание казалось Штаалю очень глупым.
Австрийцы-хозяева, переговариваясь вполголоса из уважения к дурному настроению Штааля, разделись и легли. Затем один приподнялся и, что-то пробормотав, задул фонарь. Штааль разозлился, что австриец это сделал, не спросив его, – хоть и было ясно, что свет не нужен человеку, лежащему на койке с закрытыми глазами и с измученным видом. Штааль хотел было вновь зажечь фонарь, но раздумал, сел на постель, снял мундир и, приготовившись к большому усилию, стащил с себя узкие мокрые сапоги, не прикасаясь к ним руками. Морщась от боли над пятками, он снова лег. Ногам было холодно. Штааль подсунул их под край узла. Так ему показалось лучше. Он устало вытянулся назад головою и облегченно подумал, что перед ним еще несколько часов отдыха. Теперь можно было обсудить то, что случилось. Он собрал мысли, колеблясь, с чего начать обсуждение. Но внимание его тотчас отвлек узел, давивший на левую ногу. «Надо бы поправить… А то развязать и вытащить одеяло? – спросил он себя. – Нет, не стоит… Да, да, надо теперь же все обдумать как следует. Потом будет некогда… Завтра ночуем в Мурильо… Нет, черт, в Айроло. Мурильо – это живописец… Еще я какую-то божественную картину видел у Александра Андреевича – жаль старика… Что же Иванчук теперь будет делать? Ну, он не пропадет – и деньжонок, верно, перебрал у покойного немало. Крал он или не крал? Верно, крал… Ну и пусть, мне-то что? Зато он теперь вольный человек, не то что я… А я вот и не крал, а быть может, и обо мне так говорят… Ну нет, этого не говорят… Так как же Настенька? Надо обдумать…»
Его разбудил грохот барабанов. Один из австрийцев встал, разразился проклятиями, приоткрыл полог палатки и принялся поспешно одеваться. Едва рассветало. Было очень холодно. За пологом слышалось падение редких капель дождя. Слева от палатки шум был другой – там, очевидно, стояла большая лужа. Когда австрийцы вышли, Штааль оделся, стуча зубами от холода. Умыться было невозможно. Он провел по сухим волосам сухим гребнем, вырвал несколько волос, подошел к бочонку, на котором стояли остатки ужина. Ни есть, ни пить ему не хотелось. Голова была тяжелая. Барабан все мучительно гремел. Штааль зевнул, сунул зачем-то в карман лежавшую на бочонке колоду карт в футляре и взял с постели свой узел. Ремень тотчас сполз. Штааль ожесточенно его поправил, как умел, надел плащ и вышел из палатки. Земля совершенно размокла: дождь шел всю ночь. По холму вниз пробегали офицеры, на ходу оправляя под плащами мундиры и шпаги.
Барабан замолк. Становилось светлее. С холма были видны на дороге небольшие отряды казаков, уже выезжавшие вперед по направлению к горам. Какой-то офицер кричал что-то страшным горловым голосом, как во всем мире умеют кричать одни немцы: оказалось, что один из казаков, будто бы больной, не явился к сбору – его пришлось оставить в Таверне до выздоровления[392]392
Казак этот навсегда остался в деревне, женился на местной уроженке и положил начало доброй швейцарской семье, принявшей фамилию Лерюсс. В бытность свою в Таверне пишущий это, заинтересованный редким случаем «эмиграции», тщетно пытался, расспрашивая стариков, деды которых помнили Суворова, разыскать потомство тавернского казака. – Автор.
[Закрыть].
Штааль занял место у своей роты. Перед ней незнакомый полковник штаба, видно в десятый раз, пропускал одну за другой колонны, читал приказ с сильным кавказским акцентом, вызывавшим улыбки офицеров. Большинство солдат смотрело на читавшего, не понимая ни слова или понимая все по-своему. Раздалась команда. Колонна двинулась. Порядок соблюдался не строго. Офицеры ехали где кто хотел. У поворота дороги стояла кучка тавернских жителей. Они радостно прощались с войсками и выкрикивали непонятные слова приветствия. Штааль проехал дальше и оглянулся назад, прощаясь с деревней. Ему стало жалко, что он никогда больше ее не увидит. Приподнявшись в стременах, он смотрел в направлении розовой избы и вдруг увидел Настеньку шагах в двадцати от себя, в кучке людей, стоявших у поворота дороги. Она смотрела ему вслед. В ту же минуту ее заслонили мулы, выезжавшие вперед с легкими горными орудиями. Штааль успел только увидеть, как она отшатнулась со всей кучкой, чтобы не быть забрызганной грязью. Мулы скакали смешным галопом, переступая обеими задними ногами сразу за следы передних. Солдаты удивленно смеялись. Впереди заиграла веселая музыка. Суворовская армия начинала поход.
7Пастух, приносивший из Айроло разные продукты в странноприимный дом, расположенный на вершине Сен-Готардского перевала, с риском для жизни гнал вверх своего мула. Он хотел первым сообщить настоятелю, что в горы, по направлению к убежищу, поднимается огромная московитская армия, под начальством царского сына и престарелого князя Сульвара. Но пастух напрасно так торопился. Капуцины, содержавшие странноприимный дом, уже знали новость и растерянно о ней говорили.
Они очень смутно понимали то, что делалось внизу. Известия не скоро и не часто доходили в убежище, расположенное на высоте семи тысяч футов над землею. Монахи, жившие десятилетия на вершине страшного перевала, почти никого не видали, кроме путников, которых ночь заставала в горах. О войне, причинившей им много бед, они узнали без всякого интереса: французы были безбожники, а русские – еретики.
В этот день все утро в монастырь доносился снизу отдаленный гул выстрелов, повторяемый горным эхом. К полудню в странноприимном доме появился небольшой французский отряд. Офицер предупредил монахов, что русская армия собирается перейти через Сен-Готард, и приказал немедленно уничтожить все запасы. Старик настоятель беспомощно улыбался, слушая этот приказ: какие запасы могли быть для армии в странноприимном доме? Начальник отряда сам это понял. Военный долг, собственно, предписывал ему сжечь дотла монастырь. Офицер был свободомыслящий и не любил монахов. Но на него подействовала мрачная поэзия убежища. Он представил себе людей, застигнутых зимней ночью в горах, и приказал своим солдатам не трогать странноприимного дома.
Сам он занялся непонятным делом. На гору втащили какой-то треножник с высокими шестами, офицер поднялся на лесенку и долго передвигал на шестах деревянную ручку. Солдаты объяснили капуцину, который принес лесенку, что это новое французское изобретение – телеграф, что офицер передает сигналы главнокомандующему и что к вечеру его донесение будет известно в Париже. Но рассказывали они это без большой уверенности в тоне. Капуцин не поверил ни одному слову. Кончив свое дело, офицер строго приказал монахам не давать русскому генералу никаких сведений и поспешно удалился со своим отрядом по направлению к Госпенталю. Гул выстрелов стих к середине дня. В это время и прибыл пастух. По его словам, московитскую армию можно было ждать к вечеру. Монахи поспешно загнали в хлев коров и посадили на цепь собак.
Уже наступала темнота, когда вдали послышался глухой гул. Настоятель приказал звонить в колокол и, надев на голову капюшон, вышел с братией из убежища. Гул все усиливался. Лаяли собаки. С радостным карканьем пронеслась огромная стая ворон. Через несколько минут слева на тропинке показались люди с ружьями в руках, ехавшие гуськом на маленьких лошадях. Они постояли с минуту, всматриваясь в убежище, затем повернули назад и скрылись. А еще через минут пять из-за огромных каменных скал, лежавших у поворота спускавшейся в Айроло дороги, медленно стала вытягиваться длинная бесконечная лента конных и пеших людей. Измученно они шли один за другим: по Сен-Готардской тропинке трудно было идти рядом двум человекам. День как раз кончился. Видный днем на этих высотах бледно-серый, ватный, полукруг луны быстро наливался золотом.
Монахи зажгли фонари и, опираясь на высокие палки, пошли вниз по дороге навстречу наступающей армии. Пройдя шагов двести, они остановились. К ним шагом подъезжал седой старик в плаще поверх белой рубахи. Несмотря на его странный костюм, настоятель тотчас увидел, что это главный начальник армии. По возрасту он не ног быть царским сыном. Монах понял, что это и есть князь Сульвара. Приблизившись и рассмотрев с видимым любопытством процессию, русский князь слез с лошади, отдал поводья угрюмому старику, который по этой дороге умудрялся идти пешком рядом с ним, и почтительно подошел под благословение к настоятелю. Лента людей на мгновение стала неподвижной.
Войска стягивались более часа. Человек десять генералов могли найти приют в убежище. Армия расположилась в котловине, на берегах крошечных озер, окружавших странноприимный дом, и дальше по склону гор. Некоторые из офицеров не решались подойти ближе к убежищу – их напугал вид этих шедших с фонарями, под колокольный звон, мрачных бородатых людей с высокими палками, в коричневых рясах, подпоясанных веревками, в остроконечных капюшонах, в сандалиях на босую ногу. Развести огни было трудно, деревья не растут на Сен-Готардском перевале. Казаки снесли деревянный хлев и зажгли костры на камнях на берегу озер. Кто мог, устроился у огня.
Штааль, пришедший в котловину одним из последних, не нашел места у костров. Еле передвигая ноги, он бродил, отыскивая уголок, где можно было бы лечь. Штааль дошел до того последнего предела усталости, когда уже не хочется ни есть, ни пить, ни спать. Он весь промок, ноги мучительно болели, в сапоги проникла вода: между камнями Сен-Готардской дороги была покрытая мхом болотистая земля, в которой нога увязала по щиколотку. Побродив с четверть часа и не найдя места для ночлега, он измученно опустился на первый камень, бросил на мокрую землю то, что еще оставалось от узла, и долго сидел неподвижно, болезненно вспоминая ужасы перехода.
Ровно как ножом срезанный полукруг луны горел ослепительным синеватым светом. В бездонном сером прорезе между двух каменных волн бледно сияли звезды. Горы, сливаясь с тенями, возвышались по сторонам над перевалом – казалось, что огромные чудовища прилегли, выпятив горбатую спину, прижавшись к земле хвостом и головою. Вокруг одного из чудовищ, как змея, вилось кольцами черное облако. На склоне, внизу, сверкнула и исчезла блестящая золотая нитка: мимо узкой горной струи кто-то прошел с фонарем. Камни, тысячелетиями неподвижно лежавшие в котловине, придавали ей вид огромного магометанского кладбища. Вода озера быстро дрожала в черной каменной чашке. Становилось все холоднее. Гул затих, костры догорели. Все уже спали. Пепельные пятна снега посинели и растворились. Змея оторвалась от горы и поползла отвесно вверх. Крутой горб чудовища обнажился, точно очерченный черным карандашом. Штааль представил себе человека на вершине горба – и ему стало страшно. Зубчатое темное облако вдруг повернуло, валом надвинулось на луну, концы его на мгновение вспыхнули. Затем все потухло. Фиолетовая ночь стала черной.
«Скорей бы вниз! Ничего вправду нет красивого в этом кладбище», – тоскливо подумал Штааль, вспоминая, что солдаты с отвращением и ужасом говорили о горных видах, которыми еще восхищались (хоть все меньше) офицеры. Он с усилием поднялся с камня. Слева, рядом с пятиугольной стеной убежища, мерцал странный, непонятный, повисший в воздухе огонек. «Не пойти ли туда, к капуцинам? – спросил себя Штааль, стуча зубами от холода. – Может, пустят?..» Идти было неловко и просить неприятно. Вдруг где-то закаркала ворона, и сразу мысль о ночи на камне разрешила сомнения Штааля. Он поднял узел и пошел, пошатываясь, к убежищу. В нескольких шагах от него тихо-вкрадчиво зазвонил колокольчик. Штааль попятился назад: на него медленно двигалось что-то странное, рогатое. «Совсем измоталась душа», – подумал он: корова – единственная оставленная в живых провиантмейстером армии – растерянно моталась по котловине, бренча подвешенным к ней на кожаном хомуте колокольчиком. Штааль из последних сил ускорил шаги и приблизился к странноприимному дому. Повисший в воздухе огонек оказался фонарем на длинных стержнях. В окнах было темно. Штааль остановился перед тяжелой дубовой дверью и нерешительно потянул висевший сбоку на веревке деревянный крест. Раздался слабый звонок, затем послышались торопливые шаги. Монах со свечой в руке открыл дверь, испуганно вгляделся в позднего гостя и, придерживая дверь рукой, выслушал его сбивчивую просьбу.
– Где же вас поместить? – сказал он на швейцарском наречии. – Мы были бы рады, но, вы сами понимаете, все занято.
В ермолке, с зеленым передником, со спущенным на спину капюшоном, с уютной восковой свечою монах нисколько не был страшен. Вид у него был добродушный и испуганный. Ветер вдруг ворвался в убежище и задул свечу. Капуцин, тяжело вздохнув, отступил на шаг и выпустил дверь из рук. Штааль счел это приглашением. Он переступил порог, сбросил узел на каменный пол и в изнеможении прислонился спиною к стене. Монах, поднявшись по небольшой лестнице, засветил свечу о ночник. За лестницей шел узкий каменный коридор с рядом невысоких тяжелых дощатых дверей. Над каждой висела еловая ветка. Внизу в дверях были проделаны узкие отверстия. Пахло сыростью погреба и – едва слышно – ладаном.
– Нет места, все занято, – сказал решительно капуцин.
– Может быть, здесь в коридоре?.. – спросил дрогнувшим голосом Штааль.
– Нет, здесь нельзя, – испуганно ответил монах.
– Тогда простите, что вас потревожил, – проговорил отрывисто Штааль, стуча зубами.
Капуцин вгляделся в его измученное, посиневшее лицо.
– Как же быть, если вы больны? – сказал он, хоть Штааль ни слова не сказал о болезни. Монах, очевидно, искал законной причины для того, чтобы исполнить его желание. – В самом деле, очень холодная ночь.
Он подумал и подошел к полке под второй лестницей. На ней стояли лампы, подсвечники, что-то еще. Отыскав ключ, капуцин отпер маленькую дверь против лестницы, протянул в чулан руку со свечой и повернулся к Штаалю.
– Разве здесь поместить вас? – сказал он неуверенно. Чулан был крошечный, с покатым потолком, с которого спускалась толстая веревка. Воск полился со свечи, пламя потянулось к двери, вниз: ветер сильно дул сверху. Штааль увидел, что веревка проходила через сделанное в потолке отверстие. В чулане было крошечное окно. Это Штааль заметил позже – теперь он видел лишь одно: в каморке можно было лечь. Он горячо поблагодарил монаха.
– Что ж, я думаю, вы можете здесь провести ночь? – сказал капуцин. – Мы отсюда звоним. Веревка идет к колоколу, что над крышей дома.
Он вернулся к полке, зажег другой фонарь и поставил его на пол чулана.
– В самом деле, очень холодно, – повторил он, все еще убеждая себя в том, что иначе поступить было невозможно.
Штааль продолжал благодарить. Капуцин, очевидно тронутый, куда-то поспешно вышел. Через минуту он принес толстое коричневое одеяло, благодушно взглянул на гостя, видимо ожидая новых изъявлений восторга, затем пожелал доброй ночи и удалился. Штааль внес в чулан свой узел, запер дверь и с наслаждением принялся устраиваться на ночь. Повернуться в каморке было очень трудно. Но крошечные размеры и делали ее уютной. Он разостлал на полу одеяло, осторожно поставил фонарь так, чтобы не наделать пожара, затем снял сапоги, из которых полилась вода, вытер ноги, лег и закрылся плащом, подоткнув под себя края. Было все-таки очень холодно: видно было дыхание. Штааль встал, развязал узел и попробовал заткнуть платком отверстие в потолке, осторожно придерживая рукой веревку у края дыры. Как только он лег, платок вывалился, пламя свечи метнулось вниз. Штааль с проклятием закутался снова в плащ.
8Он лежал с полчаса, не закрывая глаз, подложив под голову руки, чтобы согреть их. Вдруг он растерянно приподнялся на локте, – вспомнил, что не завел часов. Почему-то это чрезвычайно его испугало. Штааль поспешно наклонился к фонарю, так что на лбу почувствовал приятный жар свечи, разыскал ключ и завел часы, убедившись, что они не промокли в кармане. Грея руки над свечой, он стал соображать, какие еще вещи остались целы, – и внезапно, с невыносимым ужасом, увидел перед собой ту часть Сен-Готардской тропинки, где впервые на его глазах, шагах в двадцати расстояния, лошадь оборвалась в бездну. Он не слышал падения ее тела, слышал только глухой стон, пронесшийся по цепи солдат. Тропинка в этом месте имела не более шага в ширину. Штааль сам не понимал, как он мог здесь пройти, – у него в Петербурге кружилась голова на высоких балконах. Помнил, что впереди него перед этим местом казак сполз с коня назад через хвост, так как набок слезть было невозможно: слева была отвесная стена, а справа – бездна. Помнил, что он сам прополз по этому страшному месту, прижавшись к скале и судорожно вцепившись в руку шедшего впереди солдата. Свою лошадь, с привязанной к седлу шкатулкой, он отдал знакомому артиллеристу еще в самом начале перехода, как только увидел, что такое Альпы. Потом на глазах Штааля падали в бездонные пропасти не только лошади, но и люди. На это в конце перехода уже почти не обращали внимания.
Суворов всю дорогу ехал верхом впереди, в старом плаще, который в армии именовался родительским. В самых ужасных местах фельдмаршал проезжал над пропастями так же хладнокровно, как проходили над ними тавернские мулы. Он и теперь не остался на ночь в убежище, а, пообедав с монахами, в сопровождении проводника Гаммы и конвоя зачем-то вернулся в Айроло, – говорили, по делу, но скорее всего для того, чтобы ободрить сбоим примером солдат, которых сильно напугали Альпы, или чтоб крепче закалить самого себя (ему еще казалось мало). Об этом возвращении семидесятилетнего старика по такой дороге темной ночью Штааль не мог подумать без смешанного чувства ужаса, удивления и гордости. «Нет предела человеческой храбрости… Да, все беспредельно в людях», – думал Штааль, с содроганием вспоминая, как на его глазах казаки перестреляли пленных французов: делать с ними было нечего – припасов не хватало и для своих. «Чудеса храбрости, чудеса стойкости, зверства, самоотвержения, жестокости, безумия – это и есть война… Такова и жизнь, только в ней все мельче. Война – ускоренная, удесятеренная жизнь… Поэтому мы и любим ее так. Да, и я люблю ее. Люблю войну со всеми ее ужасами – лишь бы только пройти через это и остаться в живых и потом знать это за собою…»
В развязанном узелке еще были съестные припасы. Ему не хотелось есть, но одинокий ужин в холодной каморке имел в себе печальный уют, которым он утешался. Оставались в свертке бисквиты, ослиная колбаса, немного рома в фляжке и несколько огарков. Штааль приложил фляжку к губам и отпил большой глоток – пить так без стакана было тоже приятно. Затем он откусил кусок колбасы и – вдруг почувствовал волчий голод. Штаалю стали приходить на ум необыкновенные блюда с необыкновенными названиями – горб бизона, посыпанный порохом вместо соли, еще что-то такое. В узелке очень скоро остались одни огарки. Тепло медленно лилось от обожженного горла к ногам, которые теперь только отошли. Штааль был все еще измучен, но уже другой усталостью. «В шкатулке есть еще фляжка… Жаль, что нет шкатулки. Ну, да тот завтра отдаст, – подумал он. – После Чертова моста отдаст, если не убьют ни меня, ни его».
Чертов мост считался самым опасным местом похода. Здесь французы должны были оказать отчаянное сопротивление. За мостом, по сообщению австрийского штаба, противник уже нигде не мог закрепиться. А у Альтдорфа, на Люцернском озере, союзники заготовили флотилию, которая в полной безопасности должна была перевезти куда-то армию на соединение со свежими войсками Римского-Корсакова. Главное было уцелеть на Чертовом мосту. До него теперь было совсем близко. Офицеры знали от проводников общее устройство этого места. Сначала шла длинная узкая дыра, пробитая в горе: Urnerloch. Она вела в Чертову долину. Там над водопадом был переброшен мост. «Да, скорее всего, завтра в этой дыре и убьют», – думал Штааль. Мысль эта теперь не была ему неприятна. «Ну и убьют, одним будет меньше», – презрительно сказал он вслух. В душе он не верил, что будет убит, и думал о предстоявшем дне не как о конце жизни, а, напротив, как о начале чего-то нового. Самое название Чертов мост ему нравилось и волновало его, будто мост этот был какой-то аллегорический, вроде тех, что бывают в старых умных книгах. «Да, мост в новую жизнь… Разве я знал прежде, что такое жизнь? Разве они в Петербурге знают?..»
Он внезапно почувствовал беспокойство – в его сознании проскочил вчерашний Питер. Штааль вспомнил, что еще не подумал как следует о своей встрече с Настенькой. Но здесь, в чулане убежища капуцинов, после перехода по Сен-Готардской тропинке, он ясно чувствовал, что все это: и неожиданная встреча, и сама Настенька имеют очень мало значения – это было уже далекое прошлое.
«Старик Ламор говорил мне когда-то: не бойтесь вы женщин, которые ревнуют, делают сцены, угрожают, мстят. Бойтесь женщин, которые тихо и кротко любят… Эти – чума… Вот и Настенька такая, она не виновата, конечно. Но и я тоже не виноват… Как, однако, я мог тогда так огорчаться в Милане?» – спрашивал он себя и, к удивлению своему, не чувствовал прежней ненависти к Баратаеву. Это было и приятно, и немного обидно. «Да ведь, если говорить откровенно, старик был прав или почти прав. Как же ему было поступить с мальчишкой, отбившим у него содержанку?..» Штааль нечаянно употребил в мыслях слово «содержанка» и – тотчас почувствовал, что теперь, с этим словом, все было кончено. Никакой любви к Настеньке больше не могло быть. «Как она изменилась! Что он с ней сделал! Она и говорит теперь по-иному… “Мне недосужно” – это ведь его слово, я помню. Сколько ей теперь лет? – думал он. – Тридцать? Не боле». С цифрами женского возраста у Штааля почему-то связывались странные, довольно определенные представления: шестнадцать лет означали задорную шаловливость, семнадцать – мечтательную ласковую грусть, девятнадцать – порывистую задумчивость; восемнадцать лет почти ничего не означали или что-то очень тонкое, стройное, уходящее вверх. В двадцати пяти годах была неприятная развязность (гораздо лучше было иметь двадцать шесть лет). С цифрой тридцать лет ничего не связывалось. «Да, ей тридцать, не боле. Ведь всего два года прошло… Случай нас с ней столкнул, случай и развел. Всегда так… Где Коля Петров, где Дюкро, где Зорич, где Воронцов? Ведь и они, тогда казалось, были тесно связаны с моей жизнью. Были и нет их… Все, все случай. Так и завтра в Чертовой дыре убьет меня случайная пуля. Настенька поплачет, потом полюбит другого… Ну и пусть…» Штааль ясно себе представил, как придет в Петербург известие об его смерти. Никто не мог особенно огорчаться. Но приятную печаль Штааля усиливало сочетание слов, которые должны были появиться в ведомостях против его имени и чина: «…пал в сентябрьском на Чертовом мосту сражении».
«Ну а как не убьют? Да, это будет началом моей новой жизни… Мост в новую жизнь. Чертов мост в новую жизнь… Теперь я знаю, что все можно», – думал он, еще раз вспоминая, уже без всякого содрогания, как казаки приканчивали отбивавшегося на земле, кричавшего страшным голосом француза. Снова, непонятно связанный с этим воспоминанием, перед ним появился проезжавший над бездной Суворов. «Да, я устроюсь по-иному, теперь я буду знать, что надо делать, – тревожно и радостно говорил себе Штааль. – Теперь мне все равно, что они будут говорить… Никому до меня нет дела, и мне не будет дела до других. Главное, жить так, чтобы ни в ком не нуждаться, чтобы во мне нуждались другие, чтоб меня боялись, чтобы мне завидовали. Теперь пойдет по-иному. И война только для того была нужна, чтобы мне понять все это… Не бой интересен, интересен человек в бою…»
Огарок в фонаре затрещал, тень пробежала по чулану. Штааль повернулся на бок, высвободил руку из-под шинели, зажег другую свечу, задул выходивший из подсвечника, купавшийся в растопленном сале фитилек, морщась, вытащил его за остывший кончик и укрепил новую свечу в фонаре. Усилие это его утомило, а еще надо было вытереть пальцы: «О шинель или об его одеяло? Об одеяло, конечно, монаху все равно…» Повернуться опять на спину требовало слишком большого труда. Но что-то в кармане мешало лежать на боку. Опустить руку в карман было почти немыслимо. «Что бы это могло быть?» – соображал озабоченно Штааль. Он сделал отчаянное усилие и – разочарованно вытащил из кармана картонный футляр с колодой карт; и смотреть при свече не требовалось, уже в кармане на ощупь он понял, что это тарок, захваченный в Таверне. «Вот взял необходимую вещь…» Штааль лениво стал строить домик левой рукой, которая все равно была выпростана из-под шинели. Две сведенные башенки удержались на одеяле; он положил на них перекладиной еще карту, домик тотчас обвалился. «Ну, так теперь конец, следует выспаться перед боем, – сделал Штааль вывод, чувствуя, что сейчас заснет. – Надо бы потушить свечу, еще сгоришь живьем со всем этим убежищем…»
В странном сне он сознавал, что спит. Но иногда Штаалю казалось, будто он проснулся и уж теперь все пошло наяву. Наяву происходили вещи очень мучительные, но вполне понятные и естественные. Он часто обрывался с тропинки и летел вниз, но небыстро, – под звук странного, чудесного музыкального инструмента. Лететь было очень холодно, особенно рукам. Штааль не долетал до дна пропасти. На десятой версте его подхватывали люди и медленно поднимали назад. Этого не мог понять казачий офицер и спорил, и странно было, отчего он так упрямо спорит. По тропинке, над бездной, через тело бьющегося француза, проезжал старик фельдмаршал. Штааль пытался пройти за ним по тропинке и снова падал. Музыка играла Моцарта или, скорее, Палестрину, но то, что очень нравилось когда-то Настеньке, в Венеции. Настенька тоже тут была. Она давно оборвалась в бездну, еще в Таверне, там, где были Monti, а не Альпы. И теперь с ней все было прекрасно. Штааль говорил с коричневыми людьми, но они пели – и это было очень страшно. Вдруг сильный толчок поразил его, сердце рванулось вниз, Штааль опять бессильно упал – дно пропасти было шершавое, суконное.
Он проснулся весь в поту, растерянно поднялся на локте и, замирая от страха, прислушался. Кто-то играл на виржинале мрачную мелодию. «Что такое? Верно, я схожу с ума», – готовой фразой подумал Штааль, прекрасно сознавая, что он не сходит с ума и что, в самом деле, близко, совсем близко от него, звучит торжественная музыка. К виржиналю присоединился негромкий хор мужских голосов. «Да это капуцины!.. Значит, рядом их капелла. Идет ночная служба… – подумал Штааль, с ужасом прислушиваясь к пению, тщетно стараясь разобрать слова… – Что это? Точно сказка… Хор в монастыре над облаками… Никто не поверит в Петербурге… Какая страшная мелодия, надо ее запомнить…» Вдруг пение оборвалось, через секунду замолчал и инструмент. Штааль жадно ждал несколько минут. Служба кончилась, мелодия ускользнула. Он отчаянно пытался ее восстановить. «Ах какая досада! Так и упустил навеки…»
Усталость его прошла, он чувствовал необычное нервное возбуждение. Уже рассветало. Вздрагивая от холода, Штааль поднялся и задул огарок. Окно просветлело. Штааль прислонился к нему лицом. На высоте убежища, над блеснувшим вдали озером, проходило белое облако. Чертов мост был в том направлении. Штааль отодвинулся от окна. «Разве полежать еще под шинелью? Нет, надо понемногу собираться». Он рассеянно стал складывать карты. «Не оставлять же в монастыре колоду, это было бы неприлично». Карты были итальянские, замысловатые, по старофранцузским образцам, с изображениями рыцарей, муз, планет, чудовищ, химер, чертенят. Штааль разглядывал их, поднося близко к глазам и к окну. «Загадать, что ли? Убьют меня нынче на Чертовом мосту или нет?..» Но он не знал правил гран-пасианса. «Если одиннадцатой сверху выпадет фигура, значит, убьют», – решил Штааль, оставляя себе лишний шанс: фигур в игре было меньше половины. Волнуясь немного и усмехаясь своему волнению и отмечая в сознании, что он внутренне усмехается, Штааль перетасовал колоду, хрустнул и провел бортом по одеялу, как по сукну ломберного стола. Карты зацепились о складку и рассыпались. Он сложил их с досадой и стал отсчитывать. Но в середине, вглядываясь в незнакомую фигуру, сбился в счете – не мог вспомнить, семь ли уже вышло карт или восемь. Однако довел дело до конца – одиннадцатым выпал разноцветный валет Ланцелот, с отвернутой назад головой, с надписью «J’aime l’amour»[393]393
«Люблю любовь» (франц.).
[Закрыть]. «Значит, убьют. Ну, мы еще посмотрим, да и в счете я, кажется, ошибся. Но разве тогда так писали aimer?..[394]394
«Любить…» (франц.)
[Закрыть]» Штааль опять стасовал колоду и стал отсчитывать наново. Вышла фигура с девизом на ободке «Vive le гоу»[395]395
«Да здравствует король» (франц.).
[Закрыть]. Что-то в изображении было знакомо Штаалю – где-то давно он видел эту фигуру с высунутым языком и с рогами. Она ему показалась немного похожей на астролога, который в Венеции составил его гороскоп. «Нет, не то, кажется… Надо будет потом вспомнить на досуге. Хотя какой же досуг, если нынче убьют?» Штааль отложил карту и спрятал ее в бумажник.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.