Текст книги "На солнце и в тени"
Автор книги: Марк Хелприн
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– И вы тоже это понимаете, иначе не везли бы меня в четыре утра по бульварам Хапуги.
Совершенно счастливая, она жаждала послушать радио и, включив его, поняла, что песня, которую передавали и которой она подпевала, пришлась очень кстати. Когда песня закончилась и прежде чем началась следующая, он сказал:
– Когда я пою про себя, то мне от этого радостно, но неловко. А у вас все иначе. Когда вы напеваете, то это намного лучше, чем слушать радио.
Она вспыхнула. В конце концов, ей было всего двадцать три.
Небо впереди было розовым от искусственного освещения, которое, по мере того как они приближались к городу, становилось все менее ярким – рассвет начал лишать его силы и вскоре должен был развеять цвета, как дымку. На заводах менялись смены, и на дорогах было довольно оживленно. Они долго ехали параллельно железнодорожной колее, по которой с их же скоростью двигался грузовой состав, чьи пустые вагоны погромыхивали, словно гром, отдающийся эхом в каньонах Юты. С полудюжины полей и аэродромов поднимались и туда же садились самолеты, обозначенные огнями, бесшумно висевшими в воздухе, как горящие фонари, а ранние пригородные поезда с прислонившимися к окнам сонными пассажирами катили на запад, к дремлющему в полумраке городу.
Сначала сверкание башен представилось им далекими вспышками или разрозненными кусками солнца, но они безостановочно мчались дальше, взмывая на пандусы и виадуки и поднимаясь в воздух с легкостью самолета, и перед ними возникал позолоченный город, где солнце разбрасывало лучи с вершин утесов Манхэттена в глубины его улиц.
В усиливающемся свете они проносились, как будто по воздуху, над обширными городами мертвых, простиравшимися слева и справа от проложенных по насыпям шоссе. Теснящиеся надгробия словно толкали их по поднимающейся траектории, благословляя и оправдывая любой риск, на который они могли решиться. Их уносило вперед и вперед среди постоянных переливов света, непрестанной перетасовки кораблей, поездов и автомобилей, скользивших и бесшумно сверкавших вдоль транспортных артерий, среди гудящих буксиров, крутящихся и плывущих облаков, среди множества разыгрывавшихся жизней.
Верх был опущен, утренний воздух был теплым, предвещая жару и погожий июньский день, и когда черный кабриолет проезжал по мосту Куинсборо, миллионы окон вспыхивали от солнца, а звуки города становились тем ближе, чем сильнее они в него углублялись. С каждой секундой золотой и оранжевый свет восхода превращался в желтый и белый.
Благодаря деревьям проезд через парк был так же великолепен, как и все остальное путешествие. Они проехали вверх по Сентрал-парк-уэст, сделали разворот на 94-й улице и подкатили к двойной парковке перед Турином. Привратник не вышел. То ли было слишком рано, то ли он оказался нерадив. Гарри поставил машину на ручник и повернулся к Кэтрин. Та уже подалась к нему, но стоило им сблизиться, как прямо у них за спиной взвыла сирена.
Полицейская машина, которую они вынудили остановиться, приказывала им двигаться дальше, как это принято у полицейских машин, когда их вынуждают останавливаться.
Так что их поцелуй стал легким касанием губ, длившимся не более четверти секунды, и когда она тронулась мимо деревьев на краю парка, слегка раскачивавшихся под ветром, он остался стоять посреди дороги, меж тем как полицейская машина скользнула мимо, а на светофорах зажегся зеленый свет, и двинулся дальше. Он снова и снова вызывал в памяти их поцелуй, пока волна надвигающихся машин не прогнала его с середины улицы.
11. Двое в пальто
Когда в десять тридцать Гарри вошел в офис, Корнелл сказал:
– Поторопись. Пойдем на обед пораньше.
– Сейчас только половина одиннадцатого.
– Хочу поспеть, пока не закончилось.
– Что, где?
– У Вулворта.
– Что не закончилось?
– Американский сыр.
– Корнелл, – с недоверием в голосе сказал Гарри, – американский сыр у Вулворта кончится только в том случае, если взорвется вселенная. Не могу я так рано обедать. Просто не стану.
Когда через несколько минут они уселись за стойку у Вулворта, Корнелл ничего не говорил, пока у них не приняли заказы: поджаренные сэндвичи с сыром, два стакана кока-колы, охлажденные грейпфрутовые салаты – все это здесь готовили на удивление хорошо, в том числе и кока-колу, которая могла меняться от точки к точке и часто оказывалась или слишком пресной, или слишком сладкой.
– Хотел бы я знать, что сегодня делают негры, – задумчиво сказал Корнелл, словно только что раскрыв газету, которой у него не было.
– По крайней мере, один из них одержим американским сыром.
– Мне просто интересно, что нам сегодня светит. Каждый день что-то где-то происходит, пусть даже мелочь, потому что мир не стоит на месте. Помнишь, как твой отец брал тебя во Флориду?
– Я тогда учился в университете. Это было не так уж давно.
– До биржевого краха или после?
– До. В пору процветания.
– А что было у того отеля, помнишь?
– У какого отеля?
– Куда ты подъехал…
– Вы о том отеле в Бока-Ратоне? О той вывеске?
– Да.
– Я был за рулем. Отец велел мне обернуться.
– Мы с твоим отцом долго спорили о той вывеске. Он утверждал, что раз в ней говорится: «Негры, собаки и евреи не допускаются», то евреи, поскольку стоят на самом последнем месте, наименее желательны. – Корнелл медленно покачал головой. – Это не так. Я сказал, что наименее желательны как раз мы, затем идут собаки, а уж затем евреи. Не может быть, сказал он. Собак они любят. Евреи не могут быть желательнее, чем собаки. Тогда я ему сказал, – продолжал Корнелл, постукивая по стойке, – коли так, то с чего нам быть желательнее собак? Он сказал, из-за привычки. Мы долго были домашними рабами, слугами. Собак иногда впускают в дом, а иногда нет. Евреи слугами не были, поэтому к ним не привыкли, и именно поэтому они на последнем месте – потому что вызывают такое отвращение. Поезжай в Дариен или Скарсдейл, сказал он, и там повсюду увидишь цветных – на них работы по дому, они возятся с детьми. А о еврее там думают как о чем-то нечистом, вроде свиньи, и ужаснулись бы пустить такого в дом. Спорить с твоим отцом было трудно, но благонамеренные дамские горничные и полицейские никогда не обращались к нему: «Эй, парень». У меня в роду уже много свободных поколений. Но порой по поведению окружающих об этом ни за что не догадаться. Если власть развращает, Гарри, то я хочу уйти из этого мира совершенно неразвращенным. Он изменится. Он должен измениться. Но я не люблю перемен. Не хочу отвлекаться на то, чтобы к ним приспосабливаться. Я хочу просто покоя на то время, что у меня осталось. Я слишком стар, чтобы испытывать желание драться, хотя и стану.
– Корнелл, меня тревожит, когда вы говорите, как Сфинкс.
– Хочешь, чтобы я говорил, как Сфинкс?
– Нет, я не хочу, чтобы вы говорили, как Сфинкс.
– Я поговорю, как Сфинкс. – Он сложил салфетку и провел большими руками по гладкому прилавку, отполированному, как столешница стойки бара. Потом посмотрел на часы. Он был расстроен.
– Что?
– Пальто.
– Пальто, – повтори Гарри.
– Сегодня утром, едва мы приступили к работе, явились два типа.
– Два пальто?
– Двое мужчин в пальто.
– На дворе июнь. Зачем кому-то ходить в пальто?
– Вот ты и скажи.
– Я не знаю.
Перед ними поставили их заказы.
– Зачем кому-то надевать пальто летом?
Влюбленный Гарри был так счастлив, что не мог взять в толк тревоги Корнелла.
– Может, им холодно.
– При восьмидесяти-то градусах?[33]33
26,67 °C.
[Закрыть]
– Может, они только что переболели, перенесли какую-то серьезную психическую травму или, допустим, живут на Гавайях, так что здесь им сравнительно холодно. Эскимос, окажись он здесь хоть зимой, мог бы обойтись гавайской рубашкой.
– Ничего более глупого от тебя не слыхивал.
– Тогда сами скажите.
Корнелл отхлебнул кока-колы из стакана с надписью «Кока-Кола».
– Чтобы скрыть оружие. Пистолеты. Бейсбольные биты. Не знаю.
– Вот оно что.
– Да, вот так.
– Чего они хотели?
– Ты когда-нибудь задумывался, на что мы тратим пятьсот долларов в неделю наличными?
– Мы за многое платим наличными.
– Может, сотню в неделю, не больше.
– Какие-то выплаты? За что? За вывоз мусора? Полицейским? Инспекторам?
– Только на Рождество или когда инспекторы начинают нас трясти. В основном они пасутся на новом строительстве.
– Крышевание? Как давно это тянется?
– Примерно с двадцать третьего или двадцать четвертого.
– Отец платил?
– Да.
– Какое расточительство.
– Четыре сотни в неделю Микки Готлибу.
– Знаю это имя. Я думал, они с отцом друзья.
– Гарри, с такими друзьями и дифтерия не нужна.
– Почему он ничего мне не рассказывал?
– Не хотел, что ты участвовал в таких вещах.
– А какие еще есть тайны?
– Откуда я знаю? – сказал Корнелл. – Это какие-то новые типы. Я платил сборщикам Готлиба, вот и все. Их я знал. Привык к ним. Хотите – верьте, хотите – нет, но те были нормальными. А вот нынешние готовы пощелкать кнутом.
– Что они сказали?
– Они не стали со мной говорить.
– Почему?
– Да ладно, Гарри!
– Вы сказали им, что вы владелец?
– Сказал.
– А они?
– Рассмеялись. Я мог бы показать им документы, но они все равно бы смеялись. Они вернутся, хотят увидеть белого.
– Какой в этом толк?
– Кто знает, чего они хотят? Война окончилась, все ожидают роста инфляции. Что-то должно измениться.
– Как обходился с ними мой отец?
– Твой отец был крутым.
– Ну да.
– Лучшего переговорщика я не видывал.
– Что он делал?
– Платил им, сколько они запрашивали.
– Они ведь не природная стихия, – сказал Гарри.
Корнелл вытянул шею, чтобы посмотреть на часы у дальнего конца прилавка. С запрокинутой вот так головой он слегка походил на черепаху.
– Беда в том, что они могут взять что угодно. Им наплевать. И заявились-то как раз не вовремя. Справишься ты с этим? Боишься?
– Немного. Что странно, всего неделю или десять дней назад я бы не испугался.
– Это из-за девушки?
– Да.
Чары молодой женщины естественны, нескончаемы и не требуют усилий. Легкие и изобильные, они преодолевают пропасть безмолвия и наполняют память, пока та не озарится ими, как в сновидении. Из-за Кэтрин Гарри почти не мог думать о визитерах, которых ожидал. Помимо пустых пальто, движущихся, как куклы на палочках, их образ оставался в его сознании размытым, но даже если бы он представлял их себе совершенно точно и в полной мере осознавал исходящую от них угрозу, это не затмило бы его постоянного воспоминания о ней, такого полнокровного, словно она была рядом. Он мог лишиться равновесия на лестнице, а то и руки в каком-нибудь станке. Он ходил так, словно был слегка опьянен то ли вином, то ли каким-то наркотиком, всецело занятый мыслями о ней, в которых различал и воспроизводил короткие отрезки движения, звука, речи и запаха. Он не знал, сколько минут провел стоя на стремянке на колесиках, на последней ступеньке которой были уложены коробки, в мельчайших подробностях вспоминая два поцелуя, каждое сказанное ею слово и то, как она их произносила, каждое ее движение, ее лицо, одежду, духи и браслет на запястье. Этот браслет представлял собой полоску витого золота, к которой крепились три крошечные золотые печатки. Одна была вырезана в виде льва, другая – какой-то птицы, а третья – человечка, и каждая служила основой для плоского камня – рубина, сапфира и изумруда – для отпечатывания в воске. Работа была такой тонкой, что он, даже не думая, что она сможет на это ответить, на всякий случай спросил у нее, кому принадлежали эти печатки раньше.
«Красная – герцогу де Ларошфуко, – сказала она, – зеленая – королеве Анне, а голубая – кому-то из Медичи, забыла, кому именно. Их происхождение не вполне достоверно. Они у меня давно, с тех пор, когда я была маленькой». – Она ничуть не изумлялась обладанию такими вещами.
«Знаете, – спросил он, – как они выглядят у вас на запястье, рядом с вашей кистью, оттеняемые вами?»
Она взглядом дала ему понять, что никогда об этом не думала.
«Не имеет значения, кому они принадлежали раньше», – сказал он.
«Я немного боюсь потерять их, – сказала она, – но к этой блузке мне нужно было взять что-нибудь мощное, для равновесия».
Разбуженный выбросом адреналина, он удержался за миг до падения со стремянки, но если бы и упал, то наверняка не почувствовал бы боли. Гарри оставался погруженным в воспоминания о Кэтрин, даже когда на складе появился Корнелл, который сказал:
– Они здесь, в офисе. Прошли прямо мимо тебя. Я отправил Розу в канцелярский магазин.
Теперь он столкнулся с противонаправленной силой. У обоих были огромные лица, которые заставляли думать о расплющенных верхушках колышков для установки палаток и о мясной лавке, где с крюков свисают огромные куски красного мяса, растянутые собственным весом. Эти люди выглядели так, словно изголодались по насилию, в котором им по своей жестокости отказывал мир. Они были огромны чуть ли не как слоны, двигались как волки, а маленькие их глазки вполне подошли бы крысам.
– Здравствуйте, – сказал Гарри, протягивая руку, которой они не взяли. Их оскорбляло то, что он не проникся духом их визита (хотя он, конечно, проникся) и что его выплаты им не включат компенсацию за тот урок, который они сейчас преподадут ему бесплатно. Он все это почувствовал, но какой-то неучтенный инстинкт бесстрашно удерживал его на прежнем курсе. Корнелл видел, что Гарри что-то старательно обдумывает, но что именно, Корнелл не знал, он даже сомневался, что это знает сам Гарри. А люди в пальто не понимали, что встревоженный вид Корнелла связан скорее с ним, а не с ними.
– Не угодно ли по чашечке кофе? – спросил Гарри, испытывая свою удачу, потому что выражения их лиц говорили, что ему следует отказаться от инициативы. – Могу отправить своего парня, чтобы принес чего-нибудь поесть.
Отвернувшись от них к Корнеллу, он дал понять, что ведет свою игру, хотя по его голосу этого нельзя было заметить.
– Пончики, пирожки? – спросил он, прикидываясь дурачком, но и вызывающе в то же время. Они не могли раскусить, с кем имеют дело.
– Мы пришли за деньгами.
– За деньгами?
– Вы здесь владелец, так?
– Только что унаследовал от отца.
– Поговорите с ним.
– Не могу. Он умер.
– До того, как он умер, он работал с Готлибом, но мистер Готлиб передал это дело нам.
– Какое дело?
– Мы обеспечиваем защиту.
– От чего?
– У вас никогда не было проблем, верно? А могли бы и быть.
– Что случилось с Готлибом?
– Микки Готлиб отошел от дел.
– И теперь мы платим вам?
Они устало кивнули.
– Я не отказываюсь от сотрудничества, но откуда нам знать, что вы не просто два парня, которые зашли с улицы?
– Потому что, будь мы просто двумя парнями, которые зашли с улицы и потребовали денег, мы бы и до его дня рождения не дожили, – сказал один из них, указывая на другого.
– А когда у него день рождения? – спросил Гарри.
– В четверг.
– С днем рождения, – сказал Гарри. Корнелл поднял брови. – Корнелл, не возьмете ли денег из мелкой наличности?
Корнелл подошел к сейфу и, прикрывая его своим телом, стал быстро набирать кодовую комбинацию.
– Вы что, не скрываете от него код к сейфу? – просил у Гарри один из людей в пальто.
– Не скрываю.
Человек в пальто предостерегающе покачал пальцем.
– Я бы на вашем месте не стал этого делать. Это безумие. Они же воруют.
Корнелл счел это крайне забавным, но рассмеяться не посмел. Он отсчитал двадцатками четыреста долларов, убрал остаток назад, подошел к Гарри и вручил ему деньги. Гарри снова пересчитал и протянул им пачку.
– Сколько здесь? – спросил тот, у которого приближался день рождения.
– Четыреста.
– Сумма возросла.
– И составляет?
– Две тысячи.
В мертвой тишине Гарри чувствовал, как бьется у него сердце, и это ощущение даже сейчас доставляло ему радость.
– Две тысячи в месяц? – спросил он, подозревая, что они, возможно, имеют в виду не увеличение на четыреста долларов.
– В неделю.
– Как это возможно? Это же в пять раз больше, чем было.
– Мне наплевать, как это возможно, но так есть.
– У нас нет двух тысяч.
– Можете отдать нам в пятницу, на целый день позже моего дня рождения.
– Если платить по две тысячи в неделю, то мы вылетим из бизнеса до конца года.
– Все меняется, – сказал другой тип в пальто. – Везде. Цены растут.
– Мне надо поговорить с вашим боссом.
– Не положено.
– Послушайте, не могли бы вы передать ему, что я только что приступил к этому бизнесу, у меня нет никакого опыта в таких вещах и мне нужен его совет? Хорошо? Мне нужен его совет.
– Мы ему передадим, но вам лучше подготовить две тысячи к пятнице. Понятно?
– Нельзя ли мне доставить их ему лично, чтобы получить минуту его времени?
– Нельзя.
– Две тысячи долларов! – сказал Корнелл, сжимая кулак. – Две тысячи долларов в неделю! К октябрю мы вылетим в трубу.
– Какие у нас сейчас доходы? – спросил Гарри.
– Около шести тысяч в неделю, но они снижаются. Расходы составляют чуть больше шести тысяч в неделю, и они растут.
– Эти четыре сотни включаются в расходы?
– Да, но остается еще шестнадцать сотен, которые нас разорят, причем быстро.
– С тем, что у меня есть, я смогу продержать нас на плаву примерно год.
– Потом у тебя все равно ничего не останется, и что дальше?
– Отец хотел бы, чтобы я сохранил этот бизнес. Это его деньги. Я их не заработал.
– Но в этом нет никакого смысла.
– Смысл есть, причем очень глубокий. Когда оказываешься в ситуации, которая кажется безвыходной, когда нет сомнений, что тебя одолеют, надо помнить, что только половина действий врага действительно дает ему превосходство. Остальное заключается в том, чтобы давать ему об этом знать, тем самым выполняя за него его работу.
– Если он в самом деле может тебя одолеть, что толку это не признавать? – спросил Корнелл. Ему не приходилось участвовать в маневренной войне.
– Если не признаешь этого, ситуация меняется. Теперь ему приходится задуматься о цене, менять свое направление и темп. У него возникает подозрение, что у тебя, возможно, ситуация лучше, чем он думал. Поэтому он становится осторожнее. Цена для него возрастает. Временная шкала меняется. Ты, со своей стороны, готов к смерти, а он с этим медлит, ты остаешься жив. В этот отрезок времени, который может быть коротким или длинным, может что-то произойти – и, как правило, происходит. Если можешь держаться, а время идет, что-то меняется, и у тебя появляется шанс. Вражеские силы могут измениться сами по себе или под каким-нибудь внешним воздействием. Могут произойти объективные изменения – из-за погоды, из-за какой-нибудь аварии, из-за действий в других эшелонах – или в тебе самом, в том, что ты выяснил и что решил. Это не означает, что мы непременно выживем, – это лишь открывает поле для маневра. Я не собираюсь уступать и делать за них их работу, прежде чем выясню все обстоятельства.
– Гарри, они занимаются этим десятилетиями. Весь город откупается. Политики и полиция – все у них в кармане. Ничего не изменится.
– Вы сами говорили, что каждый день что-то меняется. Они не владеют каждой трещинкой и щелкой. Они не могут все делать правильно. Не могут быть непобедимыми.
– Собираешься сражаться с ними? С ними нельзя сражаться.
– Я хочу увидеть, какое у нас положение. Сначала разберусь, нельзя ли заставить их снизить сумму. Может, они ошиблись. Разговаривая с этими типами, я чувствовал что-то вроде смертельного давления. Очень сильно чувствовал возможность поражения. Я и раньше такое испытывал, совсем недавно. А посмотрите: я по-прежнему здесь, перед вами.
12. Меняющийся свет
С тех пор как ему сообщили, что придется регулярно и бесконечно платить головокружительные суммы какому-то вымогателю, которого он не знал даже по имени, его не покидало ощущение, что на него давят, ставшее фоном всех событий; полностью забыть об этом бремени не удавалось даже во сне, а когда он просыпался, оно полностью пробуждалось вместе с ним.
Каждый раз, когда он делал расчеты, которые практичные люди делают регулярно, их результаты, незначительно варьируясь в соответствии с небольшими различиями в исходных предположениях, подтверждали, что это будет невозможно. И когда очередной расчет подходил к концу, конец этот был смертелен – для бизнеса, который был последним, что оставалось от жизни его отца, для коммерческого равновесия, на котором держалось благополучие полусотни семей, для его сбережений и его шансов с Кэтрин. Он не мог предложить ей себя разорившимся неудачником и никогда не стал бы оправдывать свой катастрофический провал молодостью и неопытностью. Во время пеших прогулок, а ходил он много, все эти цифры крутились у него в голове. Часами они выстраивались в ряды, занимая позиции, как солдаты восемнадцатого века в строго организованных сражениях. Он не был создан, чтобы день напролет размышлять о цифрах, и их непрерывный воздушный балет ослаблял его по мере того, как они заполняли собой весь мир. Ему казалось, что он медленно истекает кровью, меж тем как типы в пальто наполняются ею и разбухают, и над воротниками торчат их лица, насосавшиеся до отвала, опухшие и красные.
Иногда, несмотря на тревогу, ему казалось, что ничего не изменилось. Временами он почти радостно воображал до полудюжины способов не просто выпутаться, но и одержать победу. Но, возвращаясь к ним снова и снова, начинал отчетливо осознавать трудности, а связанные с ними риски представлялись ему все более угрожающими. Потерпев неудачу в попытках предотвратить снижение доходов, он не мог ничего придумать для их существенного увеличения – единственного, что могло поддержать его платежеспособность. Корнелл осознавал поражение гораздо лучше. Период ожидания изменений прекрасно знаком тому, кто прождал всю жизнь и ни разу не видел, чтобы несправедливые путы на его судьбе исчезали сами собой. Гарри бросало то в отчаяние, то в эйфорию, вызываемую временными восторгами по поводу замыслов, от которых в конце концов приходилось отказываться. Совершенно естественным казалось желание убить Готлиба, но Готлиба, по-видимому, уже уничтожил или убрал со сцены кто-то более могущественный, тот, кто в гражданском обществе и в мирной стране сделал убийство частью своего бизнеса.
Как мог этот человек, чьего имени Гарри никогда не слышал и чьего лица никогда не видел, поработить его за один день? Ответ был прост и не внушал надежд. В мирное время его соперник жил в состоянии войны и принуждал к тому же других. Если они принимали его вызов, он боролся с ними, как считал нужным. Если же они не сопротивлялись, он просто брал у них все, что хотел. Так раньше жили рыцари и лорды – отбирая у крестьян плоды их труда. Этот старый, как человечество, обычай проник в Новый Свет и нашел здесь приют среди внешне счастливого и светлого жизнеустройства.
Согласно подсчетам Гарри, у него в запасе был год, в течение которого он мог разобраться, что можно сделать. Что происходило, спрашивал он себя, когда крестьяне возвращались с войны, научившись пикой сбрасывать рыцаря с коня и расправляться с ним его же собственным мечом? В прежние времена крестьяне сражались редко, но теперь войны стали демократичными, и город был полон бывших солдат, которые умели сражаться, даже если и предпочитали мирную жизнь.
А Манхэттен, казалось, приветствовал его бедственное положение, словно был каким-то образом приспособлен для подобных сюжетов, видел их бесконечное множество и, пока не придет Царство Божие, будет и дальше их наблюдать и невозмутимо ткать из них невидимое полотно истории. Прекрасные панорамы, созвездия огней, картины и чувства, переполнявшие наблюдателя, составлялись не из камня, стали и электрического тока, но получали энергию и зажигали свет от борьбы не на жизнь, а на смерть, происходившей на его бесстрастных улицах. Город остался бы неизменным и в случае, если бы Гарри Коупленда похоронили на кладбище для бродяг, а преемник Готлиба любовался бы огнями на горизонте, сидя на высокой террасе, и в случае, если бы Гарри удалось одержать победу в этом перевернутом с ног на голову мире. Всегда равнодушный, город никого не предпочитает, никому не помогает, ни о ком не скорбит и никого не помнит. И поскольку все, что происходило в нем до этого или чему еще предстоит случиться, твердо и неизменно, как камень, казалось, что значение имеет только одно – поступать правильно. Если от любого останется только неслышное эхо, то от чего еще можно испытать удовольствие и гордость, как не от того, что ты все сделал правильно? Это ни Готлибу, ни его предшественникам и последователям никогда не придет в голову, следовательно, они будут не готовы, когда последствия их непонимания застигнут их врасплох.
«Приходите в два», – сказала Кэтрин, и отчасти из-за этого утром ему так хорошо бежалось по дорожкам для верховой езды, что он мог бы обогнать скачущих галопом лошадей. Пока он бегал, Кэтрин даже по глади обыденности мчалась так, словно ее уносило течением быстрого потока. Расчесываясь перед зеркалом, она подняла руки, чтобы уложить волосы, повернула голову, словно позируя фотографу, а потом, забыв об отражении в зеркале, почувствовала, как что-то прекрасное внутри, чем бы оно ни было, мечется, точно огонь, взад и вперед, переменчивое, как свет, мимолетное, как жизнь. Подобно всем певицам и танцовщицам, обучающимся с самого раннего детства, ей всегда хотелось петь и танцевать, но, стоило ей только начать, ее останавливали или просили удалиться дамы из клуба матери, ничего подобного не умевшие. У нее не было возможности петь и танцевать, кроме тех случаев, когда это было уместно: в репетиционном зале, дома, когда она оставалась одна, или собственно на сцене.
Поэтому она отбивала ритм и пела песню, обозначая слова одними губами, беззвучно. Но она слышала мелодию так, словно ее играл оркестр, и музыка, которая была только у нее в голове, за неимением выхода становилась более мощной, из-за ограничения проникая в нее глубже, чем если бы наполняла воздух. Закрывая шкафчик, она наблюдала за движением дверцы по намеренно медленной дуге, за своей напряженной рукой, которой она ее вела, за вытянутой вперед левой ногой, за величественно выпрямленной спиной, за всем своим телом, двигавшимся изящно и строго, как скользящий по воде лебедь.
Он был в нее влюблен. И он так решительно подошел к ней, увидев ее в кратком промельке, ничего о ней не зная, кроме того, какой она ему предстала. Несмотря на очевидные опасности, его внезапное, необдуманное и настойчивое влечение было тем самым, чего она желала больше всего в жизни, больше комфорта, успехов, долголетия или побед, – только этого полного безрассудства. Когда она шла домой, весь мир так и сиял. Деревья на тротуарах легко покачивались и, казалось, танцевали под музыку, которую она не могла остановить, от ритма которой невозможно было убежать. В полумраке Центрального вокзала лучи света падали вниз косыми столпами, освещая золотые пылинки, парящие, словно мошки. Ее сердце ухало от каждого изменения цвета и формы, от каждого взгляда на длинные и широкие, как морские горизонты, проспекты, сверкавшие стеклами на солнце, или на узкие, полные зелени улицы, или на поразительно точную хореографию десятков тысяч людей, которые двигались быстрым шагом, пересекаясь и никогда не сталкиваясь.
А для Гарри это было как война, когда каждая отвоеванная секунда жизни уже победа, каждый взгляд незабываем, каждый вдох благословен, свет усилен и обострен, движение успокоено, а покой приведен в движение. Однажды, где-то восточнее Рейна, он лежал в колыбели из мокрой листвы, наблюдая за белыми клубами своего дыхания, меж тем как по каске барабанила холодная вода, а сам он весь пропитался ветром и дождем. Он несколько дней провел в забытьи, он был грязен, тощ и находился под огнем. Но тело было горячим, а дождь не был неприятным, потому что сердце стучало, словно двигатель. Каждая капля так и сверкала. Прошлое было вытеснено, а будущее для него простиралось не более чем на секунду или две вперед. Не было ничего, кроме настоящего, оно расширялось и усиливалось, словно упорно поддерживая равновесие сил, пока холодный дождь не превратился в звездный ливень.
Когда он шел на восток по 57-й улице, освещенные витрины напоминали яркие миниатюры в манускриптах, а воздух, поднырнув под огромные мосты, встретил его со стороны Ист-Ривер, подняв ему настроение, как парус на ветру. Далеко впереди, в конце улицы, был виден кусок бледно-голубого неба.
Он не мог дождаться, когда увидит ее, и хотел, чтобы она это знала, поэтому нажал на кнопку звонка за пять минут до двух, и в промежуток между звонком и ее появлением у дверей сердце у него билось все сильнее и сильнее. Когда она открыла дверь и он, пусть и не впервые, увидел ее при полном освещении, некоторые особенности ее внешности, из-за которых Росс Андерхилл, пилот транспортной авиации, объявил ее «смешной» и которые, возможно, избавляли ее от бездумного восхищения, представили ее такой красивой в его глазах, что он не смог произнести ни слова.
Как и она. Мысли об этом мгновении не давали ей ни спать, ни работать. Каждый раз, когда она воображала их встречу, ей представлялась светлая и непринужденная музыкальность. Но ее чувство переросло простое увлечение. А когда любовь принимает такое направление, она становится почти трагической: так солидные инвестиции означают для настороженного ума неизбежность серьезных потерь.
– Можно я тебя поцелую? – спросил он, все еще не уверенный в том, как обстоят дела.
– У меня сердце разобьется, если ты этого не сделаешь.
Осознавая серьезность и смелость этого ответа, он поднялся на ступеньку, затем еще на одну, пока не оказался рядом с ней, и они впервые обнялись – лишь немного сильнее, чем если бы танцевали. Первый поцелуй был просто легким прикосновением, как это было в машине, словно они возвращались, чтобы найти то место в музыке, где были вынуждены остановиться. За первым поцелуем последовал еще один, и еще, пока они не утратили чувство времени и ощущение места. Всякий прохожий увидел бы на известняковом крыльце парочку, которая целуется, прижавшись к колонне. Но улица была пуста, да и в любом случае они забыли об этом, зайдя за колонну, меж тем как их руки ласкали лица и отодвигали волосы друг друга, а губы снова и снова касались губ. Его правая рука прижималась к ее пояснице, а левая двигалась между воротом ее платья и затылком. Тыльной стороной ладони он ощущал шероховатость этикетки, но кожа у него под пальцами была мягкой и гладкой, как атлас. Теперь он очень хорошо знал мельчайшие детали ее верхней губы, слегка выступавшей и угловатой, казавшейся великолепно несовершенным штрихом ее красоты. Он знал ее влажность и ее слабость, знал ее сладкий вкус. От нее пахло свежестью, и ее хлопковое платье жестко пружинило при прикосновении. Через ткань, разделяющую их, он чувствовал ее упругое и ладное тело.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?