Электронная библиотека » Марк Талов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 04:14


Автор книги: Марк Талов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Два ареста за одну ночь. Допрос в полиции.

Есть вид на жительство. Голод. Эвакуация


Война началась стремительным наступлением немцев. Еще до сражения на Марне в Париже была слышна артиллерия. Город был наводнен агентами полиции, проверявшими документы, которых у меня по-прежнему не было. Полисадов написал мне на французском «удостоверение» – записку, в которой говорилось, кто я, чем занимаюсь в Париже, названы французы и русские, которые меня здесь знают. С этой запиской и с письмами, адресованными мне, в последний день мобилизации 6 августа я пробирался с правого берега Сены на левый, в свое убежище – «Улей». Мост Мирабо представлялся мне горькой чашей, которую не миновать. Едва я прошел через своды Отэйского виадука, меня остановил полицейский и потребовал документы. Дрожащими руками я подал ему письма и записку Полисадова. Полицейский с недоумением разглядывал их, а потом повел меня в комиссариат. В комиссариат, так в комиссариат, рано или поздно развязка должна наступить. Я готовился к самому худшему, шел, как на эшафот.

Комиссар разглядывал все те же мои «документы», задавал вопросы, которые я наполовину не понимал. Я на ломаном французском объяснял, что жду метрическое свидетельство из России. Как вдруг сзади, в самое ухо мне по-немецки задали вопрос: «Sprechen Sie deutsch?» Я машинально ответил: «Nein, ich spreche deutsch nicht!»66
  * –      Вы говорите по-немецки?
  – Нет, не говорю.


[Закрыть]
*

Только тут я понял, что мне хотят поставить западню. И действительно, допрос начался снова, но уже по-немецки. Немецким я


владел не лучше, чем французским. Наконец, еще раз перечитав записку Полисадова, комиссар поверил все-таки, что я русский: «Ты наш алье (союзник)?! Ты пойдешь бить бошей?». При этих словах я потрясал кулаками в воздухе, что привело комиссара в благодушное настроение: «Иди домой и ничего не Бойся. Если комиссар XV участка опять не захочет выдать тебе вида на жительство, пусть позвонит мне, я скажу ему, что я тебя уже проверил, я твой свидетель».

Довольный таким исходом дела, я не стал пробираться, как обычно, глухими улочками, а направился по улице Мирабо прямо к мосту. Я почти перешел мост, когда меня остановили два полицейских на велосипедах. Я опять предъявил те же «документы», объяснил, что уже проверен. Ничего не помогло. Меня взяли за руки и как преступника отвели все в тот же комиссариат Шардон-Лагаш. Здесь меня встретили как давнего знакомого. Теперь комиссар задавал вопросы полицейским: «Зачем вы его привели? Он что, хотел взорвать мост Мирабо? Он хотел кого-нибудь ограбить? Отпустите его». Я понял, что этой ночью мне придется кочевать из комиссариата в комиссариат, и попросил разрешения переночевать здесь. Вместо этого мне выдали записку на официальном бланке с печатью такого содержания: «Удостоверяю, что г-н Талов был арестован за неимением паспорта. При допросе признан русским подданным. Просьба не чинить ему препятствий и не задерживать его». Я торжествовал, у меня появился первый официальный документ. С таким документом я наконец попал в «Улей», хотя по дороге полицейские остановили меня в третий раз за ночь.

Не без труда, поскольку жил я в чужом ателье, с помощью Полисадова мне удалось получить и такую записку, тоже с печатью: «Я, Генриетта Секондэ, консьержка «Улья искусства», подтверждаю, что г-н Марк Талов проживает в «Улье» у г-на Шарлье с 20 июля 1914 г.».

С этим уже можно было идти в комиссариат квартала Сен-Ламбер XV участка, где однажды мне уже отказали. На этот раз все обошлось благополучно. Комиссары созвонились и я наконец получил вид на жительство – первый официальный документ, легализующий мое положение во Франции. Хотелось петь, безумствовать. По дороге я разговаривал сам с собой, размахивал руками. Встречные сторонились, принимая меня за помешанного. В таком настроении я отправился, конечно же, в «Ротонду».


«Ротонда» пустела. Парижане спешно эвакуировались. Те из иностранцев, кто не был эмигрантом, возвращались на Родину. Художники И. Чайков и К. Зданевич вернулись в Россию и вступили в армию. Многие поддались агитации и все-таки пошли в иностранный легион. Прошла, может быть, неделя, и на передовых позициях они сложили головы. Другие, как говорили, попросили, чтобы их перевели из легиона во французский полк. И они поплатились. Ходили слухи о расстрелах в Курсельском лагере. Русские эмигранты, не помышлявшие записываться в ряды волонтеров, осаждали царское посольство с просьбами о помощи. Однако оно отказалось заниматься «беспаспортными». В результате испанское посольство согласилось взять на себя заботу о них. «Беспаспортных» русских эвакуировали в средние области Франции, на юг, на юго-запад.

Те, кто, как и я, не поддались агитации, остались в Париже, жестоко голодали. Я еще кое-как держался, пока в Париже был Поли– садов, но уехал и он. От голода я еле стоял на ногах. В мастерской Шарлье среди скульптурных Бюстов, полотен, кусков засохшей глины я обшарил все углы в поисках съестного. Съел все найденные черствые, покрытые пылью, может быть изгрызенные мышами куски хлеба. В очередной раз обследуя ателье, я нашел облепленную паутиной и пылью нераскупоренную бутылку шампанского. И это Было последнее, что я проглотил залпом, отбив горлышко бутылки. После этого я потерял счет дням и ночам, лежа на антресоли, читал Достоевского. Потом ничего уже не соображал, только чувствовал, как сосет под ложечкой. Но судьба смилостивилась надо мной. Меня неожиданно навестили Чайков и Хентова, обеспокоенные тем, что я давно не показываюсь в «Ротонде». Они меня растормошили, подняли на ноги, буквально стащили вниз и отвезли на Орлеанский вокзал – место сбора русских эмигрантов.


В деревне Ривьер. Крещение. Конфликт с Полисадовым.

Шинонский монастырь


В теплушке нас отвезли в Тур. В дороге, после нескольких дней голода, я жадно набросился на еду. Началась горячка, я потерял сознание и уже не помню, как очутился в Туре. Когда очнулся, с удивлением озирался вокруг и узнавал многих эмигрантов. Они рассказывали, что я бредил, ухаживали за мной. Вскоре нас отпра-


вили в город Шинон, в древнюю столицу Франции, а оттуда отдельными группами по 20-25 человек распределили по разным деревням на берегах Эндр и Луары. Я попал в деревню Ривьер.

Нас расселили у крестьян. Мужчин в деревне не было – всех угнали на фронт. Оставались лишь старики и молодежь, не достигшая призывного возраста. Мало того, что нас освободили от внесения квартирной платы (в военное время действовал мораторий, в силу которого жители городов и сел не вносили квартирной платы домовладельцам), на каждого беженца полагалось вспомоществование – по два франка в день. Раз в месяц учитель деревенской школы выписывал ведомость, по которой один из нас в городе Иль Бушар в мэрии получал пособие на всю нашу коммуну (нас было двадцать три человека, и мы решили образовать коммуну). За деньгами (достаточно солидной суммой) ездили все члены коммуны поочередно. Получателю мэр Ревьер выдавал пропуск на поездку за своей подписью и печатью.

Когда население деревни к нам привыкло, нас стали приглашать собирать в садах персики и яблоки:

– Ешьте хоть до отвала, ведь пропадет! Набирайте в ведра, ешьте… Жалко глядеть на сады, некому сбывать урожай…

Работать нас не заставляли, но мы добровольно шли на уборку винограда к местному помещику, который за изнурительную работу платил нам по два франка в день.

Работая на виноградниках, я не переставал интересоваться католической церковью, по воскресеньям ходил к обедне и познакомился с молодым священником, отцом Жантэ, о котором написал Полисадову. В ответ я получил рекомендательную записку: Полисадов просил Жантэ заняться мною. В назначенные часы, после работы я ходил на дом к священнику и зубрил наизусть краткий катехизис. Четырнадцатого марта 1915 года, в день моего рождения, меня крестили, а после крещения сын моей крестной матери сопроводил меня в Тур. Там в соборе я принял первое причастие. Когда я вернулся в Ривьер, некоторые члены нашей коммуны отвернулись от меня. Стали обвинять меня чуть ли не в предательстве эмигрантов, утверждать, что с моим переходом в католическую веру я себе будто создал привилегированное положение.

Художник Костюковский, с которым мы жили в одной комнате, успокаивал меня: «Не обращайте внимания на фанатиков». Мы с ним сдружились. Он писал «космические» композиции: на фоне


черной ночи носятся планеты и яркое солнце. Я читал Костюковскому свои стихи. Они ему нравились.

По воскресеньям, как и до крещения, я ходил в деревенскую церковь. Она мне нравилась своей простотой. Глядя на нее, никто не сказал бы, что в эпоху столетней войны сюда из Руана явилась Жанна д’Арк; перед тем как направиться в Шинонский замок – резиденцию французского короля Шарля Седьмого – она здесь горячо помолилась, а придя в замок, среди всех одинаково одетых и ничем не отличавшихся друг от друга придворных сановников, безошибочно определила короля, которого принудила пойти походом на англичан.

А между тем к началу июня 1915 года у меня произошел серьезный конфликт с Полисадовым. После его эвакуации в Аркашон Полисадов в резких выражениях потребовал моего покаяния на духу в «тяжком грехе» – в моем уклонении от воинской повинности. С каждым письмом он становился все исступленнее, проявляя непримиримость «истинного доминиканца». Выполнить его требование я отказался наотрез, считая, что гражданская моя жизнь выпадает из-под сферы католической церкви. Войну я считал делом, противоречащим как догматам христианского учения, так и моей совести.

Конфликт привел к тому, что мне назначили нового руководителя – настоятеля францисканского монастыря. Из деревни я переехал в Шинонский монастырь, где пробыл почти два месяца8.

Живя в Париже, я французского языка еще не знал, все время вращался в русском обществе. Со мною пробовала заниматься Елизавета Полонская. Она пыталась учить меня французскому по стихам А. Мюссе. Русский студент Грагеров учил по «Синей птице» Метерлинка. Эти занятия мне быстро надоели. Здесь же, сдружившись с крестьянами, общаясь с духовенством, выучив наизусть катехизис, что требовалось для крещения, я заговорил по-французски, даже начал думать на этом языке. Дыша воздухом Франции, я начал впитывать в себя ее историю и культуру.


Возвращение в Париж. Товарищеский суд.

Сближение и конфликты с И. Эренбургом.

Поэт – комиссар полиции


В августе 1915 года я самовольно вернулся в Париж. Слухи о моем «предательстве» (принятии католичества) докатились


и сюда. Художественная и политическая эмиграция были тесно переплетены. Эсеры привлекли меня к товарищескому суду, несмотря на то, что эсером я никогда не был. Я был вправе игнорировать их решение, тем не менее от разбора дела я решил не уклоняться, тем более, что моим судьей был эсер, критик Николай Семенович Ангарский, председатель Литературно-художественного кружка. Мне вынесли порицание, объявили: «Только честной работой вы сможете убедить, что в католичество вы перешли не по материальным соображениям. Только таким образом вы будете реабилитированы».

И без этого решения нужда постоянно заставляла меня искать работу. Иногда удавалось устраиваться чернорабочим. В разное время жизни во Франции я работал на пивоварне, на военном заводе, в типографии, на картонажной фабрике, в столярной мастерской, на лесопильне, мыл посуду в кафе. На постоянную, более приемлемую работу устроиться было трудно, ведь и для французов не хватало рабочих мест. На что же мог рассчитывать я – «саль метек», «грязный иностранец»?!

Нашлись и такие фанатики, которые призвали объявить мне бойкот, подвергнуть остракизму. Я попал в тяжелое положение. Затравленный, в безысходном одиночестве, жил какой-то отрешенной жизнью. Порвав всякие связи с русской эмиграцией, имевшей отношение к политике (травили в основном меня эсеры и бундовцы, большевики в этом участия не принимали), я жил теперь в среде художников.

Началась для меня новая пора, когда я увлекся художниками будущей «парижской школы». Я часто посещал их выставки, проходившие летом на пленэре. Вдоль бульвара сколачивали просторные бараки, в них выставлялись полотна «независимых» представителей новейших школ – фовистов, пуэнтилистов, кубистов… В выставках участвовали Матисс, Синьяк, Вламинк, Модильяни, Цадкин, Пикассо… Сутин тогда еще не выставлялся.

Я очень много читал, в основном французских поэтов. Современных русских, кроме тех, что жили в Париже, я тогда не знал. А вот классиков читал – отец прислал мне в Париж мои книги – Пушкина, Лермонтова, Тютчева…

В этот период Эренбург тоже отошел от русской эмиграции. Теперь мы вращались в одном кругу, наши интересы были близки.


Однако мы часто наталкивались на подводные рифы. Так, осенью 1915 года, вернувшись из Турени, я прочитал Эренбургу свое стихотворение «Дождь»:


Эрнестина, Эрнестина,

Все тобою здесь полно…


Он тут же стал выговаривать:

– Зачем эта любовь к иностранным именам?

Я надулся: «Это имя моей невесты, которую я оставил в Одессе…»9.

Эренбург, также как и я, очень интересовался средневековой французской поэзией. Язык он знал еще не очень хорошо и переводил со словарем. Как-то по его просьбе я прочел мои переводы из Шарля Орлеанского.

– В звуковом отношении стихи музыкальны. Вам удалось передать меланхолическое настроение Шарля Орлеанского. Хотите, дайте мне на просмотр ваши переводы. Я могу быть вам полезным в ваших начинаниях…

Мне не понравилось его желание меня в чем-то поправить, мною руководить, я уже считал себя не менее авторитетным, чем он. Он задел мое самолюбие, а я был очень «гордым» тогда. В «Ротонде» многие себя так держали. Моя реакция его обидела. После этого мы долго не разговаривали, даже не раскланивались. Он искренне хотел мне помочь, но я тогда этого не понял.

Тогдашнее мое отношение к нему я передал в четверостишии:


Ты был мне часто ненавистен,

Но втайне нравился ты мне

За то, что тривиальных истин

Не принимал на стороне.


Я был погружен в себя, мало обращая внимания на внешнюю сторону жизни. Эренбург же хорошо разбирался в людях, живо увлекался всякими новыми течениями и в своих стихах часто следовал моде, был личностью всеохватывающей. Стихи его тех лет казались мне пересыщенными литературностью, идущими не от сердца. В эту пору, мне казалось, он искал себя.


Вскоре он покинул Париж. Отношения наши восстановились лишь по его возвращении в 1921 году.

После приезда из Турени я жил то у одного, то у другого художника. Как раз в это время, осенью 1915-го я подружился с Кремнем и Сутиным. Кремень жил в «Улье». Он дал мне приют, затем я перебрался к Сутину. Скульптор Щуклин в этот период рисовал мой портрет. Предоставлял мне ночлег в своей мастерской. Он в средствах не нуждался и даже снял мне позднее комнату. Когда портрет был закончен, с полотна на меня глянула бритая голова каторжника, изможденное лицо. Я ужаснулся.

В это же время меня опять арестовали, опять нависла угроза высылки из Франции, ведь я вернулся в Париж без разрешения властей. В комиссариате меня спросили, чем я здесь занимаюсь. Ответил, что я поэт, пишу стихи. Тогда комиссар попросил меня назвать французских поэтов. Я перечислил много имен и среди них назвал Эрнеста Рейно. Меня отпустили. А через некоторое время я узнал, что поэт Эрнест Рейно служил комиссаром полиции10.


Товарищ Антон. «Нагие слово»


Вот при таких обстоятельствах весной 1916-го меня однажды остановил на улице худой человек с аскетическим лицом, длинноволосый, в пенсне. До войны я иногда встречал его на собраниях Литературно-художественного кружка, знал, что зовут его «товарищ Антон». Лишь много позднее узнал, что это его партийное прозвище, а настоящее имя – Владимир Александрович Антонов– Овсеенко.

Сперва он был строг. Глядя в упор, стал расспрашивать меня по поводу моего обращения в католичество: «Зачем вы это сделали? Получили ли за это денежное вознаграждение? Расскажите все без утайки». Я отвечал, что католичество принял потому, что верил, никаких денег ни от кого не получал. Рассказал и о своих расхождениях с католиками.

– Я тебе верю, – сразу переходя на «ты» сказал товарищ Антон и вдруг предложил совершенно неожиданно, – хочешь работать на революцию со мной в газете «Наше слово»? Ведь ты же против войны. Наша газета тоже против. Полное совпадение.


– Хочу, – недолго раздумывая, ответил я.

Мы были люди разного склада. Наши интересы первоначально ни в чем не совпадали. Владимир Александрович, казалось, весь растворился в делах политэмигрантов, горел на работе, не давая себе отдыха, устраивал прибывавших из России и помогал им чем мог, между тем как сам голодал. Я же был поэт и мечтатель, с ранних лет подверженный мистицизму, увлекавшийся религиозными исканиями. К политическим эмигрантам я не имел никакого отношения. Не прими я католичество, вряд ли состоялось бы мое знакомство с Антоновым-Овсеенко. Он поверил мне безоговорочно, не беря под подозрение ни одного из моих утверждений.

«Наше слово» была газетой интернационалистов, «товарищ Антон» – ее редактором. Мне поручили держать корректуру. Кроме того, я стал «газетчиком», т. е. ежедневно предлагал в эмигрантской столовой свежий номер «Нашего слова». Гриша Беленький, тоже работавший в газете, этот, как тогда его называли в эмигрантских кругах, «ортодоксальный ленинец», был в курсе моих религиозных увлечений и не одобрял их. Но когда он увидел, как я в столовой на улице Гласьер распространял «Наше слово», сказал с восхищением: «Поэт Талов идет с большевиками!».

В редакции «Нашего слова» я впервые услышал о Ленине. О своем согласии с ним мне постоянно говорил Антон. Ленина я в Париже не видел. Он уехал до моего приезда. А вот Троцкого несколько раз встречал в «Ротонде». Мне он очень не нравился. Конечно, не по идейным мотивам, поскольку я отнюдь не вникал в их суть. Он производил на меня отталкивающее впечатление своим высокомерием. К людям у него было барски-презрительное отношение.

Надо сказать, что художественная богема – и русские, и французские, и испанские художники и поэты – безоговорочно принимали Ленина, с восторгом приняли и Октябрьскую революцию.

Владимир Александрович жил у большевика Я. И. Вишняка на улице Эрнест Крессон в клетушке для прислуги, в мансарде. Внизу вместе с Вишняками жил Троцкий. Я в этой квартире не бывал. Когда за политэмигрантами, собиравшимися у Вишняков, устанавливалась слежка, Антон переходил ко мне на улицу Лебуи: «У Вишняка мне оставаться неудобно. Не стесню тебя?». Мы разговаривали допоздна, оба предавались воспоминаниям. Он рассказывал


о том времени, когда учился в кадетском корпусе, когда был арестован и приговорен к смертной казни за революционную деятельность, вспоминал, как бежал из России. А то вдруг вспомнит о любимой женщине с очень тонкими руками, цитирует строки известного стихотворения Блока: «Ты, держащая море и сушу неподвижно тонкой рукой…» Наконец мы засыпали: утром предстояла напряженная работа над очередным номером «Нашего слова».

Антон был артистической натурой, любил живопись, поэзию, дружил с поэтами. Человек он был очень честный и откровенный. Если он привязывался к кому-нибудь, то готов был отдать душу за этого человека. Но все, что он имел сказать, он выкладывал, ничуть не заботясь, понравятся ли его высказывания. Камня за пазухой он не держал, часто гладил против шерсти. Но я всегда был благодарен ему за то, что он встал выше существовавших против меня предубеждений.

Из сумм, ассигнованных на издание газеты, на себя и меня он затрачивал минимальные средства: на обед наш расходовал не более двух франков. Этих денег явно не хватало, чтобы нам поесть досыта. Обыкновенно он покупал колбасу и батон, делил пополам и приговаривал:

– В кафе не пойдем, сядем на бульварчике, перекусим, отдохнем чуточку и пойдем поработаем!..

После такого обеда мы не позволяли себе выпить хотя бы чашечку кофе. Деньги следовало беречь. Мы не получали никакой заработной платы. Время от времени для пополнения весьма скудных средств на издание газеты приходилось устраивать концерты с якобы «благотворительной» целью. Владимир Александрович отправлялся со мною на Центральный рынок – знаменитое «Чрево Парижа».

Из дому выходил я рано, до рассвета, встречал поджидавшего меня товарища Антона у входа на станцию метро «Вавэн», и мы маршировали в ряд с першеронами, запряженными цугом по две пары на фургон. На рынке мы покупали множество цветов для предстоящего концерта. В цветочном ряду носились одуряющие или тонкие, едва уловимые запахи ирисов, пионов, анемонов, орхидей, пышных роз небывалой красоты и редчайшей раскраски.


И, запряженные в фургоны,

Тащились першероны в «Аль»,


Где продавались анемоны,

Омары, устрицы, кефаль;

Где пахло розами и морем,

Лимоном свежим с Апеннин,

Где оборачивался горем

Шального счастья миг один…


Букеты цветов распродавали на концертах и это, наряду с буфетом, значительно укрепляло финансы газеты. На вечерах выступали артисты и свои рабочие поэты, например, Михаил Герасимов. Выступал и Владимир Александрович, – и неизменно с любимыми им стихами Эмиля Верхарна и Уолта Уитмена. С огромным подъемом, вытягивая шею, как будто голова вот-вот оторвется и улетит, с трепетной нежностью, то затихая, то возвышая голос, декламировал он «Эшафот» Верхарна: «Туда, где над площадью нож гильотины…».

Слушая его, зал замирал, а под конец, когда его голос переходил в шепот, – разражался рукоплесканиями. Затем, дав залу успокоиться, он начинал скандировать стихотворение Уитмена из книги «Побеги травы» в переводе Бальмонта – «Громче ударь, барабан!».


1917-й. Волнения в Париже. Я «застрял» во Франции


Зима 1917-го была очень холодной. Война продолжалась. Противники топтались на месте, то наступая, то возвращаясь на исходные позиции. Газета «Журналь» выходила ежедневно с одним и тем же ехидным стишком рядом с наименованием: «Оù nous en sommes?» – «Sur la Somme» («Где нынче мы находимся?» – «На Сомме»). В Париже стояли длинные хвосты за трудно перевариваемым хлебом из маисовой муки (его живописно называли du pain caca), за углем, за пачкой табака. В марте наконец начало теплеть, и вдруг все французские газеты запестрели жирными «шапками» о начавшейся в Петрограде революции. Свежие номера газет буквально вырывали из рук газетчиков, выкрикивавших последние новости из России. Газету «Наше слово», выступающую против войны, к тому времени прикрыли. Вместо нее стала вскоре выходить газета «Начало», с тех же позиций печатавшая материалы


о революции в России. В последних числах марта и эту газету закрыли. С середины апреля наша газета начала издаваться под названием «Новая эпоха».

В апреле-мае в Париже многие бастовали, часто проходили митинги и демонстрации. Помню митинг в огромном концертном зале на авеню Ваграм. Яблоку негде упасть. Яростные споры между противниками войны и сторонниками ее до полной победы над «милитаристской» Германией (как будто страны Антанты вели войну исключительно ради защиты демократии).

Особенно внушительный митинг состоялся 1 мая 1917 года на улице Шато д’О в «Доме Синдикатов». Со страстной речью о неизбежности перерастания войны в мировую революцию выступил Антон. После митинга все вышли на улицу, организовалось торжественное шествие с красными знаменами. Впереди колонны – инвалиды войны. Возгласы «Долой войну!». Идем вдоль канала Шато д’О. Балконы домов украшены красными полотнищами, из окон машут красными платочками. Как только колонна вступила на площадь Республики, она была окружена конной полицией. На демонстрантов посыпались удары дубинок. Несколько человек упали, были раздавлены лошадьми. Меня, неповоротливого, Антон схватил за руку, силой тащил сквозь толпу, втолкнул в попавшееся спасительное кафе.

Помню апрельские бунты солдат. Они выкрикивали антимилитаристские лозунги, шагали со свернутыми красными флагами. Стоило появиться отряду конной полиции, как солдаты разворачивали эти знамена, и у них в руках оказывался трехцветный национальный флаг республиканской Франции.

В эти же месяцы в Париже был образован перманентный Комитет, ведавший репатриацией русских политэмигрантов. Я хотел вернуться на родину и тоже подал заявление. Мне его вернули под тем предлогом, что я не политэмигрант. Впрочем, помехи к поездке чинились не только таким, как я. Все те, кто раньше был подозреваем французскими властями в антимилитаризме, очень долго не получали виз. Наконец уехали и они. Один из возвращавшихся эмигрантов взял у меня рукописи моих антивоенных стихов. Только вернувшись в Россию в 1922 году, я узнал, что в первом номере газеты «Буревестник», вышедшем в Петрограде 11 ноября 1917 года, были опубликованы два моих стихотворения – «Зачинщики» и «Присутствуя на мировом спектакле».


Антон, который впервые тогда назвал мне свое настоящее имя, говорил, прощаясь: «Ты не торопись. Сперва в Россию поедут те, кто боролся против царизма – за ними все преимущества. А уж после них вернешься и ты».

Газета наша больше не выходила. Некоторое время я работал у Шарля Раппопорта. Он попросил привести в порядок его газетный архив. Я приходил с утра на бульвар Пор-Руаяль, отпирал сарай и рылся в газетах на всех европейских языках, рассортировывал их по годам и странам. Раппопорт читал их свободно, но правильно не разговаривал ни на одном из языков. Проработал я там до зимы, когда стало холодно находиться в сарае.

Под тем предлогом, что самодержавие в России пало, и она теперь стала демократической страной, французские власти стали опрашивать оставшихся эмигрантов, где кто хочет служить в армии – во Франции или у себя на родине. Этот опрос был согласован с Временным правительством. Если уж другого способа вернуться на родину нет, я заявил, что служить буду в России. С этой волной уехали многие эмигранты. Я терпеливо дожидался своей очереди, но тут произошла Октябрьская революция. Посольство Временного правительства, представлявшее в Париже Россию вплоть до конца 1924 года, аннулировало свои списки реэмигрантов. Я застрял во Франции надолго. В ноябре 1918 года Германия попросила о перемирии, затем был заключен Версальский договор, а мы хотя и не считались пленными, но очень было похоже на то: из Франции выехать нам не разрешали, тем более в восточном направлении.


Голодная зима 1918 года. Шахматы. Хаим Сутин


Зима 1918 года. Живу в пустом ателье, которое бросил французский художник. Он вывез оттуда всю мебель, ключи отдал мне. Я ложусь на цементный пол, укрываюсь своим пальто. Лежу с полчаса и невтерпеж, не могу больше, встаю, топаю ногами, танцую, пока не устану, опять ложусь на полчаса. Промучившись так до трех часов ночи, бреду греться в «Ротонду»11 – там уже открыто. Денег в кармане ни гроша. Поэзия, конечно, хорошо, но с нею можно умереть под забором. Мечтаю о чашке кофе с куском хлеба. Об обеде и ужине и говорить нечего – я считал это роскошью,


нечто вроде привилегии людей более достойных, чем я. Голодные худые кошки скреблись в моем желудке, доводя до умопомрачения. Доходило до того, что я не стеснялся просить малознакомых людей угостить меня. Голод был жестокий, страшный своим реализмом. Подобные муки испытывали в разное время и Кремень, и Сутин, и Модильяни, и другие обитатели «Улья»… Это вовсе не был «романтический период голода», как писали потом в биографиях монпарнасцев, ставших впоследствии знаменитыми. Какая там романтика!

Однажды, когда я ночью пробирался в «Ротонду» по неосвещенному проезду через кладбище Монпарнас, с кладбищенской стены соскочили четыре апаша. В кулаках – кастеты. Начали избивать, кровь залила глаза, упал. Взмолился: «У меня нет денег, я бедный поэт!». Они мигом обшарили карманы, конечно, ничего не нашли. Извинились, дали мне немного денег.

Я неплохо играл в шахматы. И вот, придя в «Ротонду» без гроша в кармане, заказываю завтрак и, поедая его, поджидаю прихода первых шахматистов. Ставка – пятьдесят сантимов партия. Если проиграю, отдавать нечем, да и завтрак не смогу оплатить. И будто сам дьявол водил моей рукой. Я ставил самый неожиданный мат, когда партия, казалось, была мной проиграна. Болезненное нервное напряжение, в котором я постоянно находился из-за мук голода, передавалось моей игре. Дрожащими руками я двигал фигуры, давая им самые невероятные направления. Поминутно и по малейшему поводу я раздражался и смелыми до нахальства ходами доводил столпившихся зрителей до смеха. Я знал только, что мне во что бы то ни стало нужно выиграть, как будто дело шло о моей жизни. И я выигрывал. Оплачивал не только свой завтрак, но порой и на обед оставалось.

Все это мне дорого стоило. Я отходил от столика еле дыша, качаясь, еще более осунувшись. Возвращаясь в мастерскую крайне утомленный, с пустой душой, я первым делом вынимал из кармана маленький пузырек, который как верный друг в течение двух лет был со мной всегда. Он мог меня избавить от всех и всего в любой миг, когда мне только захочется. Но нет, есть еще время, я еще недостаточно ненавижу жизнь… Оставим до другого раза.

Католическая газета «Ла Круа» предложила мне пост референта по русским делам. Мне предлагалось обрабатывать материалы


по русской революции в угодном для газеты направлении Я мог бы выбраться из своего житейского ада, и тем не менее я отказался.

В этот период месяца четыре по крайней мере я жил в ателье Сутина. Вначале, когда я поселился, самого Сутина там не было. Раздобыв денег, он уехал куда-то на юг писать свои роскошные пейзажи. Ключ от его ателье мне передал наш общий друг художник Кремень, в ателье которого в «Улье» я жил около месяца. В то время Кремень и Сутин были очень дружны, хотя по натуре были людьми совершенно разными. Кремень неизмеримо искреннее и человечнее Сутина. Я дружил с ними обоими. Помню нашу троицу в «Ротонде» за чашечкой кофе, помню, как мы с Кремнем идем по бульвару Монпарнас и в два голоса воспроизводим удивительно трогательное allegretto из седьмой симфонии Бетховена. Оба они – и Сутин, и Кремень – писали мои портреты. Портреты затерялись, не осталось даже снимков с них.

Они же предложили мне стать посредником по продаже их картин, а также работ Завадовского, Нины Амнетт и других художников. Сам художник обычно не предлагал свои работы, у него не было времени ходить по городу: он или рисовал, или пропивал полученные деньги. Мне давали картины, и я с ними шел по адресам любителей живописи в надежде, что кто-нибудь купит. Но коммерческой жилки у меня не было, поэтому через неделю я бросил это занятие.

Ателье, где жил Сутин, находилось в грязном рабочем квартале, в зловонном закоулке в доме Ситэ Фальгьер. Как и «Улей», это было пристанище художников и скульпторов. Сутин жил в ателье скульптора Мещанинова. Грязь там была неимоверная, мусор не выносили годами. Сутин, личность богато одаренная, во многих отношениях оригинальная, был неприятен своей привязанностью к грязи. Сутин и грязь – это две половины, составлявшие одно целое. В первую же ночь я вдруг почувствовал настоящую осаду клопов, пугавших меня своими размерами и своей бесчисленностью. Не будет преувеличением сказать, что они были бесчисленны, как звезды на небе. Около полуночи мне обыкновенно приходилось вставать с кровати, брать все, что попадалось под руку – пальто, разную ветошь, – и наскоро импровизировать себе постель в противоположном от кровати углу. Однако через некоторое время я убеждался, что эти меры не помогли. В конце концов я завел обычай перед сном выливать возле кровати несколько ушатов

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации