Электронная библиотека » Марк Твен » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Из «Автобиографии»"


  • Текст добавлен: 13 сентября 2021, 10:00


Автор книги: Марк Твен


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вскоре «Трибюн» дала Килеру поручение отправиться на Кубу и расследовать дело о каком-то правонарушении или оскорблении, которое нанесли нам испанские власти, по своему издавна заведенному обычаю. Он выехал из Нью-Йорка на пароходе, и последний раз живым его видели вечером накануне прибытия в Гавану. Говорили, что он не делал секрета из своей миссии и всем о ней рассказывал откровенно и простодушно, по своей привычке. На борту парохода были испанские военные. Может быть, его и не бросили в море, но все думали, что именно так и случилось.

1898

[Красоты немецкого языка]
(в переводе Н. Дарузес)

3 февраля. – Вчера читал лекцию с благотворительной целью в «Börsendorfersaal». Как раз когда я поднимался на эстраду, посыльный передал мне конверт, на котором стояло мое имя, а под ним было написано: «Пожалуйста, прочтите сегодня одну из этих вырезок». В конверте лежали две вырезки из газет, две версии одного и того же анекдота, одна немецкая, другая английская. Я хотел было прочесть моим слушателям немецкую версию и посмотреть, что из этого получится, но не отважился, когда заметил, какой внушительный вид имеет последнее слово. Жалею, впрочем, что не прочел: оно, вероятно, хорошо прозвучало бы с эстрады и было бы встречено аплодисментами. А может быть, и кирпичами. Никогда нельзя сказать наперед, как поступит незнакомая публика, – вкусы у нее капризны. В анекдоте не без основания высмеиваются немецкие длинные слова, и преувеличение не так велико, как можно было бы думать. Немецкое длинное слово создалось противозаконным способом, это гнусная фальсификация, подделка. Словари его не признают, и в словарях его нечего искать. Оно получилось из соединения целой кучи слов воедино, и при этом без всякой надобности: это выдумка лентяев и преступление против языка. Ничего ровно нельзя выиграть, нельзя даже сэкономить много места, напечатав на визитной карточке в одно слово: «Госпожа Смит, вдова покойного обер-секретаря полицейского департамента», и все-таки немецкая вдова поддается убеждению без особых хлопот и пишется так: «Госпожа покойного обер-секретаря полицейского департамента вдова Смит». Вот английская версия анекдота:

Дрезденская газета «Охотник», которая думает, что в Южной Африке водятся кенгуру (Beutelratte), говорит, что готтентоты (Hottentoten) сажают их в клетки (Kotter), снабженные крышками (Lattengitter) для защиты от дождя. Поэтому клетки называются «латтенгиттерветтеркоттер», а сидящие в них кенгуру – «латтенгиттерветтеркоттербейтельраттен». Однажды был арестован убийца (Attentäter), который убил в Штреттертротеле готтентотку (Hottentotenmutter), мать двух глупеньких, заикающихся детей. Эта женщина по-немецки называется «Готтентотенштоттертроттельмуттер», а ее убийца «Готтентотенштоттертроттельмуттераттентетер». Убийцу посадили в клетку для кенгуру – «бейтельраттенлаттенгиттерветтеркоттер», откуда он через несколько дней убежал, но был случайно пойман каким-то готтентотом, который с сияющим лицом явился к судье.

– Я поймал кенгуру, – «бейтельратте», – сказал он.

– Какого? – спросил судья. – У нас их много.

– Аттентетерлаттенгиттерветтеркоттербейтельратте.

– Какого это – «аттентетер», о ком ты говоришь?

– О «Готтентотенштоттертроттельмуттераттентетер».

– Так почему же ты не сказал сразу: «Готтентотенштоттертроттельмуттераттентетерлаттенгиттерветтеркоттербейтельратте»?

1898

[Заметки о тавтологии и грамматике]
(в переводе Н. Дарузес)

6 мая. – Я не нахожу, что повторение важного слова несколько раз, скажем, три-четыре раза, в одном абзаце – режет ухо, если этим лучше всего достигается ясность смысла. Совсем другое дело, однако, тавтологическое повторение, которое не имеет оправдывающей его цели, а только показывает, что автор исчерпал свой фонд в словарном банке и ленится пополнить его из словаря. В таком случае мне хочется призвать автора к ответу. Мне хочется напомнить ему, что он относится к себе и к своей профессии без должного уважения, а в данном случае относится без должного почтения и ко мне. Нынче утром, за завтраком, один из моих семейных читал вслух интересную рецензию на новую книгу о Гладстоне, в которой рецензент употребил энергичное слово «восхитительный» тринадцать раз. Тринадцать раз в короткой рецензии, не в длинной. В пяти случаях слово было верное, точное, самое лучшее, какое только можно найти в словаре, и потому оно не внесло диссонанса, но во всех остальных случаях оно звучало не в лад. Всякий раз оно было тоном выше или тоном ниже – либо то, либо другое, и выделялось так же неприятно, как фальшивая нота в музыке. Я заглянул в словарь и под одним только заголовком нашел четыре слова, которые могли бы заменить верными нотами фальшивые звуки, изданные четырьмя не к месту поставленными «восхитительными», и, конечно, если б я в течение часа порылся в словаре и поискал как следует, то нашел бы настоящие слова, со всеми оттенками, для замены всех остальных неподходящих.

Полагаю, что у всех нас имеются свои слабости. Я люблю точное слово, ясность изложения, а местами немножко хорошей грамматики для красоты слога, но этот рецензент заботился только о последнем из всего упомянутого. Грамматика у него до глупости правильная, оскорбительно точная. Она все время лезет в глаза читателю, жеманится, кривляется, модничает и, с какой стороны ни смотри, только сердит и раздражает. Если говорить серьезно, я и сам пишу грамматически правильно, но не в этом духе, слава богу. То есть моя грамматика более высокого порядка, хотя и не на самой высоте. Да и у кого она на высоте? Грамматическое совершенство – надежное, постоянное, выдержанное – это четвертое измерение, так сказать: многие его искали, но никто не нашел. Даже этот рецензент, этот пурист, хоть и безбожно важничает, сделал две или три ошибки. По крайней мере мне так кажется. Я почти уверен в этом, сколько могу судить на слух, но не могу сказать положительно, потому что я знаю грамматику только по слуху, а не по нотам, не по правилам. В детстве я знал правила, знал наизусть, слово в слово, хотя и не понимал их смысла, – и до сих пор помню одно из них, в котором говорится, в котором говорится… не беда, вот-вот я его вспомню. Этот рецензент даже, по-видимому, знает (или: по-видимому, даже знает; или: по-видимому, знает даже), куда полагается ставить слово «даже» и еще слово «только». Я таких людей не люблю. Я не видел, чтобы хоть из одного такого вышел толк. При такой самонадеянности человек на многое способен. Мне это известно, потому что я не раз это замечал. Я бы не постеснялся обидеть такого человека, если бы мог. Когда человек возвел свою грамматику на такую высоту, то это кое-что значит. Это показывает, что он может сделать, если подвернется случай; это показывает, какого рода у него нрав; я это часто замечал. Я когда-то знал одного такого, который бог знает что делал. Такие люди ни перед чем не останавливаются.

Но, во всяком случае, рецензия этого грамматического хлыща интересна, как я уже говорил. И в ней есть одна фраза, которая буквально тает во рту, с таким совершенством пять последних слов передают то, что всем нам приходилось чувствовать после долгого сидения над увлекательной книгой. В ней говорится о гладстоновской манере беседовать, отмечая каждую мелочь, и его удачном обыгрывании предмета:

«Одна за другой сверкают перед нами грани блестящего ума, пока увлечение не утомит нас».

Это ясно изложено. Нам знакомо это чувство. В утренней газете я нашел фразу совсем другого сорта:

«Не было смерти перед делом Корнелиуса Лина, которое началось и кончилось смертью, после чего были изданы специальные правила».

По контексту я знаю, что это значит, но без этого маяка вы, наверно, вложите в нее не тот смысл, который входил в намерения автора.

1898

[Прогулка с Преподобным]
(в переводе А. Старцева)

Соблюдая правила приличия, мы много теряем. Конечно, немало и выигрываем, но кое-что все же теряем. Мне вспоминается один случай. Я отправился пешком в Бостон с пастором нашего прихода (это и пастор нашего прихода и мой давнишний близкий друг в одном лице). К вечеру мы прошли за двенадцать часов пути около тридцати миль. Я хромал и был полумертв от голода и усталости. Кожа у меня на пятках стерлась до живого мяса, сухожилия на обеих ногах укоротились на несколько дюймов, каждый шаг причинял мне нечеловеческие страдания. Преподобный был свеж, как розан. Я не мог глядеть без отвращения на его счастливую, улыбающуюся физиономию. По дороге попадались фермы, но стоило нам постучать или окликнуть хозяев, как они прятались в погреб, – дороги в те времена кишели опасными бродягами.

К десяти часам, когда я проковылял еще полмили, мы, к несказанной моей радости, увидели деревушку, – назовем ее Даффилд, это не имеет значения. Через несколько минут мы вошли в местный трактир, и я повалился на стул возле большой раскаленной печки. Я был доволен донельзя, счастлив до глубины души и мечтал только об одном: чтобы меня оставили в покое. Преподобный не счел нужным даже присесть. Он был полон до краев нерастраченной энергией, язык его только окреп после двенадцати часов неумолчной болтовни, и он жаждал пообщаться с местным населением и выяснить тысячу вопросов.

Мы находились в небольшой уютной комнате, футов этак двенадцать на шестнадцать. У стены высилась некрашеная стойка в четыре-пять футов длиной; за ней – три полки из некрашеных сосновых досок, уставленные бутылками с алкоголем, настоянным на мухах. В комнате не было ни ковра, ни каких-либо других украшений, если не считать литографии на стене с изображением рысистых бегов под сильным градом (позднее выяснилось, что то, что я принял за град, были следы, оставленные мухами). Когда мы вошли, в комнате уже находилось двое мужчин. Номер 1. Старый деревенский лодырь, сидевший напротив меня по другую сторону печи и харкавший на нее всякий раз, когда ему удавалось выследить на ее поверхности раскаленное докрасна местечко. Номер 2. Молодой, могучего сложения парень, откинувшийся вместе со своим стулом на сосновую стойку. Подбородок он опустил на грудь. На голове у него была шапка из цельного скунса, хвост которого ниспадал ему на левое ухо. Ногами он обвивал ножки стула. Штаны были засучены выше голенищ сапог. Время от времени он тоже плевал в печку и попадал в нее без промаха, не меняя позы, хотя его отделяли от печки добрые пять футов.

Ни один, ни другой не сдвинулись с места, с тех пор как мы вошли, и не произнесли ни слова, если не считать краткого доброжелательного урчания, которым они ответили на наше приветствие. Преподобный бродил по комнате, обращаясь ко мне с нескончаемыми вопросами Поскольку я не находил нужным нарушать свое блаженство и что-либо отвечать ему, он понял, что ему придется искать другого собеседника. Наблюдательность – отличительная черта его характера. По некоторым неуловимым признакам, он пришел к заключению, что, хотя люди, сидевшие в комнате, на первый взгляд могли сойти за глухонемых, того из них, который откинулся на стойку, можно втянуть в легкую беседу о коннозаводстве (Преподобный определил его как конюха; дальнейшее показало, что он был прав).

Итак, исходя из своей гипотезы, он сказал:

– Так что же, вы здесь недурных лошадок выводите, а?

Молодой парень мгновенно поднял голову. Его добродушное лицо осветилось, я бы сказал – загорелось выражением живого интереса. Он вернул своему стулу вертикальное положение. Опустив ноги на пол, он сдвинул скунсовый хвост на затылок, положил могучие руки на колени и устремил на возвышавшегося над ним Преподобного сияющий взгляд:

– Выводим, да еще каких!.. Недурных – не то слово!.. Здесь пошибче надо сказать!.

Без всякого сомнения, это был добродушнейший молодой человек на свете, и ему даже в голову не приходило чем-либо задеть своего собеседника. Но в расщелины своего краткого высказывания он умудрился затолкать не меньше двух с половиной ярдов разнообразнейших и восхитительнейших богохульств и непристойностей. Произнесенные три фразы не были ответом на заданный ему вопрос, это была всего лишь интродукция. Далее последовала речь – пятиминутная речь, полная искренних восторгов и коннозаводческой статистики. Она лилась легко и свободно, как поток лавы из бездонного кратера, и вся пламенела багровым огнем стихийного и сокрушительного сквернословия. Это был его родной язык. Он не знал, что нарушает установленные приличия.

Когда оратор умолк, воцарилось тяжкое молчание. Преподобный находился в состоянии паралича, впервые в его жизни язык не повиновался ему. Ничего подобного я не видывал, это было упоительно. Блаженство, которым я наслаждался до того, как бы померкло в сравнении с тем, какое я испытывал сейчас. Я позабыл о своих ободранных пятках. Нужно ли говорить, что для такого случая я охотно дал бы себя ободрать с ног до головы. Даже малейшего смешка не вырвалось из моих плотно сжатых губ. Я сидел с каменным лицом, не шевеля пальцем – само благонравие, – и тихо умирал от радости. Преподобный бросил на меня молящий взгляд, как бы взывая: «Не покидай товарища в беде, помоги мне выпутаться», но я остался недвижимым, – кто вправе требовать помощи от умирающего? И конюх взял слово второй раз, снова источая из каждой поры своего организма сверхъестественные богохульства и неслыханные непристойности. Речь его звучала так непосредственно, так невинно, так мило, что назвать ее греховной значило бы польстить ему.

В растерянности Преподобный решил задать второй вопрос, на иную, обыденную, заурядную тему, уводившую, как ему казалось, прочь от лошадиных страстей. Он спросил о чем-то, касающемся расстояния до Бостона и кратчайшей дороги туда. Он уповал, что эта постная тема не даст повода для крепких выражений. Какая ошибка! Конюх оседлал эту тему и пустился на ней вскачь, вперед, назад и снова вперед, сквозь грозу, бурю и грохот артиллерийского огня, с тем же блеском непристойного лексикона, который отличал его речи о лошадях.

Преподобный еще раз отказался капитулировать, оторвал конюха от дорожной тематики и подсунул ему виды на урожай. Снова осечка. Конюх набросился на урожай с невиданной яростью и пронесся по нему с тем же грохотом и с тем же благоуханием, что и прежде. В полном отчаянии Преподобный кинулся искать спасения у старого лодыря, сидевшего у печки, и невзначай откупорил его незначащим замечанием, пустейшим и банальнейшим замечанием о моих натертых ногах и постигшей меня хромоте. В ответ лодырь – добрейшее, полное сострадания существо – изрыгнул, подобно новому Везувию, поток сочувственного сквернословия и богохульства, напирая в особенности на целительные качества примочек из керосина. Он воззвал к конюху за подтверждением чудодейственных свойств керосина, как верного средства от ссадин и царапин, конюх откликнулся со знакомым уже нам благоуханным энтузиазмом, и в продолжение пяти минут, пока Преподобный стоял, лишенный дара речи, через него перекатывались валы канализационных вод.

Спасительная мысль блеснула в его мозгу. Он прошествовал к стойке, вытащил из кармана письмо, пробежал его глазами, сунул обратно в конверт, положил конверт на стойку и что-то рассеянно начертил на нем карандашом; затем он отчалил от стойки, греховно притворившись, что забыл захватить конверт с собой. Проблеск надежды мелькнул в его затравленном взоре, когда он увидел, что приманка подействовала. Он увидел, как конюх зашагал не спеша к стойке, взял конверт и стал разбирать адрес. Пауза, минута молчания – и вопль конюха, исполненный радостного изумления.

– Как?! Значит, вы священник! (Взрыв сквернословия и богохульства невиданной мощи и продолжительности.) Почему же вы сразу нам не сказали? Да разве угадаешь, кто вы такой?

Стремглав он бросился хлопотать, полный сердечнейшего гостеприимства. Он поднял с постели кухарку, потом горничную, все они принялись наперебой заботиться о пасторе. Потом этот восхитительный и восхищенный оратор усадил Преподобного на почетное место и принялся докладывать ему о состоянии церковных дел в Даффилде. Он был блестящ, красноречив, откровенен и полон чистейших намерений, но его рассказ на добрые четверть градуса отклонился от заданного курса и был весь напичкан непристойностями, которые, подобно факелам в преисподней, сверкали в сплошном багровом чаду богохульной брани, разрываемом через каждые четыре фута по фронту взлетавшими до небес ракетными вспышками непередаваемого сквернословия. Это был великий артист! Все его прежние выступления были лишь светлячками и болотными огоньками по сравнению с этим заключительным несравненным фейерверком.

Когда мы остались вдвоем в спальне, Преподобный сказал, с трудом скрывая свою радость:

– Одно лишь утешает меня, Марк: напечатать эту историю вам не удастся.

Да, кто решился бы ее напечатать? Но это было безумно смешно. Смешно потому, что этим людям были полностью чужды дурные намерения. В ином случае это было бы не смешно, а противно. Наутро сангвинический конюх вломился к нам, когда мы завтракали, и, помирая со смеху, рассказал почтенной трактирщице и ее маленькой дочке, что гуси замерзли в пруду. Способ изложения был столь же чудовищным, как и накануне вечером. Слушательницы горячо заинтересовались судьбой гусей, но остались равнодушны к языку рассказчика. Он был для них привычным, они не находили в нем ничего дурного.

1890-е годы

[Джон Хэй]
(в переводе А. Старцева)

С четверть века тому назад я навестил как-то Джона Хэя (нынешнего государственного секретаря). Хэй жил тогда в Нью-Йорке и временно занимал дом Уайтлоу Рида, уехавшего на несколько месяцев путешествовать по Европе. Хэй временно замещал Рида также и на посту редактора «Нью-Йорк трибюн». Два случая, связанных с этим воскресным визитом, я запомнил особенно хорошо и сейчас их расскажу. Первый случай совсем несущественный, и меня очень удивляет, что он не выветривается у меня из памяти столько лет. Но прежде чем обратиться к нему, несколько слов о другом. Я знаком с Джоном Хэем очень давно. Я знал его, когда он был еще никому не известным автором передовиц в «Трибюн» во времена Хорэса Грили. Уже тогда он писал превосходно и должен был бы получать по крайней мере в три или четыре раза больше, чем ему платила газета. В те давние времена он был очарователен – красив, строен, изящен. Для меня, выросшего на Западе, в примитивной и грубой обстановке, он был неотразимо привлекателен. Меня пленяла его легкость в обращении с людьми, манера разговаривать – красноречие без тени искусственности. В основе его обаяния лежали прирожденные качества, но они получили окончательную отделку и блеск в Европе, где он жил некоторое время в качестве нашего поверенного в делах при венском дворе. Хэй был весел, сердечен, отличный товарищ.

Сейчас я подойду к своей теме.

Джон Хэй не боялся Хорэса Грили.

Я пишу эту фразу с красной строки, потому что значение сказанного в ней трудно преувеличить. Джон Хэй был единственным сотрудником «Трибюн», который служил под началом Хорэса Грили и не боялся его. Эти несколько лет, что Джон Хэй занимает пост государственного секретаря, он сталкивается с международными трудностями, какие едва ли встречались кому-либо из его предшественников (в особенности, если учесть серьезность затрагиваемых политических проблем), и мы видим, что он сохранил отвагу своих молодых лет и не страшится королей и императоров с их флотами и армиями так же, как не страшился Хорэса Грили.

И вот я подошел к своему рассказу. В то воскресное утро, двадцать пять лет тому назад, мы с Хэем сидели и хохотали почти так же, как бывало в 1867 году, как вдруг дверь растворилась, и в комнату вошла миссис Хэй – в строгом наряде, в шляпке, в перчатках, вся в озарении пресвитерианской святости, – только что из церкви. Мы поднялись, ощущая всем телом резкую перемену климата. Только что стоял ласковый летний день, но температура стала стремительно падать. Через минуту дыхание выходило у нас изо рта в виде пара, и на усах повисли сосульки. Нам не удалось высказать вошедшей хозяйке те любезности, которые были у нас на кончике языка, – прелестная молодая женщина опередила нас. На лице ее не было даже тени улыбки, вся фигура выражала порицание. «Доброе утро, мистер Клеменс!» – холодно промолвила она и вышла из комнаты.

Наступило неловкое молчание, я бы сказал – очень неловкое молчание. Если Хэй рассчитывал, что я что-нибудь скажу, он глубоко заблуждался, – я потерял дар речи. Вскоре стало ясно, что и у него язык отнялся. Когда ко мне вернулась способность двигаться, я зашагал по направлению к двери. Хэй плелся рядом, без звука, без стона, так сказать, поседевший за одну ночь. У дверей в нем проснулась былая любезность, вспыхнула на мгновение и погасла. Он раскрыл рот и тяжело втянул воздух. Наверно, он хотел сказать, чтобы я заходил, но природная искренность не позволила ему сфальшивить. Он сделал вторую попытку заговорить, на этот раз более удачную. Извиняющимся тоном он пробормотал:

– Она очень строга насчет воскресений.

Как часто за последние годы восхищенные и благодарные ему люди говорили, да и я твердил не раз:

– Когда долг велит ему поступить наперекор желанию страны, он не боится восьмидесяти миллионов американцев.

Со времени моего визита к Хэю прошло двадцать пять лет, и жизненный опыт убедил меня, что абсолютной храбрости не существует, что всегда найдется кто-нибудь, перед кем пасует самый лихой храбрец.

А вот второе, что запомнилось мне в связи с этим визитом. Мы заговорили о том, кто старше, Хэй сказал, что ему сорок лет, я признался, что мне сорок два. Тогда Хэй спросил, пишу ли я автобиографию, и я ответил, что нет. Он посоветовал мне начать немедля, сказал, что я уже потерял два года. Затем он произнес речь примерно такого содержания:

«В сорок лет человек достигает вершины горы и начинает спуск в сторону заката. Обычный, средний или, если выразиться резче, посредственный человек в этом возрасте либо преуспел в жизни, либо потерпел неудачу. В любом случае он прожил к этому моменту ту часть своей жизни, которая заслуживает внимания. В любом случае она стоит того, чтобы о ней написать; и если повествование будет правдивым – в той мере, в какой это возможно, – оно, конечно, будет интересным. Автобиограф непременно расскажет о себе правду, даже если будет ей противиться, потому что истина и вымысел в его рассказе будут в союзе между собой, и этот союз будет на благо читателю. Каждая доля истины и каждая доля вымысла будут как мазки кисти, каждый мазок ляжет в нужное место, и вместе они образуют его портрет; не тот портрет, который он задумал написать, а подлинный портрет, в котором выразится его внутренний мир, его душа, его сущность. Он не хотел лгать, но он лжет все время. Это не явная преднамеренная ложь, но это и не глухая бессознательная ложь. Это ложь полусознательная, как бы дымка, окутывающая его повествование, легкая, нежная, милосердная дымка, которая сообщит привлекательность его облику, позволит рассмотреть его достоинства и добродетели и затенит отталкивающие черты. Но истинное в портрете останется истинным, его попытка видоизменить факты, говорящие против него, не достигнет цели, туман не укроет подлинных черт, читатель увидит человека таким, каков он есть. В каждой автобиографии скрыт какой-то дьявольский, тончайший секрет, и он противостоит всем попыткам автора написать портрет по-своему».

Хэй дал мне понять, что мы с ним обычные, средние, посредственные люди. Я не пытался оспорить его приговор и мужественно затаил причиненную мне боль. Между тем Хэй был совершенно не прав, когда утверждал, что мы уже выполнили свою задачу в жизни, миновали высшую точку, спускаемся вниз по западному склону (каково мне было это слушать, будучи на два года старше его!), короче говоря, что наша карьера в качестве благодетелей человеческого рода закончена. Я был тогда автором четырех или нет, кажется, пяти книг. Однако с той поры я не перестаю наводнять мир своими замечательными сочинениями. Хэй написал историческое исследование о Линкольне, которое никогда не потускнеет. Он был за эти годы нашим послом, прославился как блестящий оратор, сейчас он выдающийся, снискавший общее восхищение государственный секретарь и, наверно, был бы избран в будущем году президентом, если бы мы были приличным народом, имели бы за душой хоть кроху благодарности и не отказывались бы от золотого президента каждый раз, когда под руками имеется оловянный.

Узнав, что я уже потерял два года, я решил непременно их наверстать и приняться немедля за автобиографию. Я взялся за перо, однако через неделю мой энтузиазм поостыл, а потом вовсе исчез, и я выбросил все, что написал. С той поры каждые три-четыре года я заново принимаюсь писать свою автобиографию и заново ее выбрасываю. Был случай, что я завел дневник, решив, что, когда он достигнет более или менее внушительных размеров, я превращу его в автобиографию. Опыт не удался. Я тратил добрую половину вечера, чтобы записать свои впечатления за истекший день; когда же к концу недели я перечел свой дневник, он мне совсем не понравился.

За последние восемь или десять лет я предпринял еще несколько попыток тем или иным путем подойти к автобиографии, но без толку; то, что я писал, было слишком «литературно». Когда берешь в руки перо, рассказ становится тяжкой обузой. Рассказ должен течь, как течет ручей среди холмов и кудрявых рощ. Встретив на своем пути валун или каменистый выступ, поросший травой, ручей сворачивает в сторону, гладь его возмущена, но ничто не остановит его течения – ни порог, ни галечная мель на дне русла. Он и минуты не течет в одном направлении, но он течет, течет стремительно, иной раз нарушает все правила грамматического хорошего тона, иной раз опишет круг в добрых три четверти мили, чтобы затем вернуться к месту, не более чем на ярд отстоящему от того, где он протекал час назад, но он течет и верен в своих прихотях по крайней мере одному закону, закону повествования, которое, как известно, не знает никаких законов. Главное – пройти свой путь; как пройти – не важно, важно пройти до конца.

Когда же берешь в руки перо, прихотливый ручеек повествования превращается в канал. Он течет медленно, плавно, достойно, дремотно. В нем нет ничего дурного, если не считать, что он дурен от начала и до конца. Он слишком приглажен, слишком благопристоен, слишком литературен. Ни стиль его, ни тема, ни повадка не пригодны для хорошего повествования. Он полон отражений, тут ничего не поделаешь, это в его природе. Словно отлакированная, сверкающая поверхность канала отражает все, что он видит на своих берегах: деревья, цветы, коров – все что ни попадется. И, занятый этим, он теряет уйму времени.

1903

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации