Текст книги "Игрушечка"
Автор книги: Марко Вовчок
Жанр: Повести, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Так мы петрова поста дождали. Петровками на первой неделе, в ночь, внезапно Матильда Яковлевна захворала: кричит, вопит, – весь дом подняла на ноги. Скорей за лекарем – нету, на следствии; за другим – к какой-то барыне в чужой уезд взяли; а Матильда Яковлевна не своим голосом кричит: «Умираю! умираю!» Ей и припарки и примочки – хоть бы что помогло. Все в тревоге большой, в страхе, только Арина Ивановна из своей комнаты не выходит. Побежала за ней.
– Сама больна! – ответила.
– Матильда Яковлевна умирает! – говорю.
– Туда ей и дорога!
– У вас лампадка потухла, зажечь?
– Не надо. Иди себе.
Как лежала лицом к стенке, так и не обернулась.
Барыня заметила, что ее нету. «Что это значит, отчего не пришла Арина Ивановна? где она? Позовите ее». Тогда она пришла, бледна очень, завернувшись в черный платок. «Арина Ивановна, – к ней барыня. – Что тут делать? как быть? Не стыдно ли вам, что стоите вы как каменная, ни за что не возьметесь, не поможете? ведь она может умереть!» – Я ее от смерти не спасу, сударыня, если ее час пришел! – так-то мрачно ответила, что барыня примолкла и только охнула. А Матильда Яковлевна как увидала, что Арина Ивановна подходит, руками замахала на нее и закричала: «Не подходить! не подходить ко мне!» Как стала в углу Арина Ивановна, недвижно целую ночь простояла. К свету Матильда Яковлевна померла… Стоят все над покойницей, и тужат, и дивятся, что вот смерть-то скорая да нежданная. Подошла и Арина Ивановна, на нее поглядела, а перекреститься не перекрестилась и прощаться не стала. Барыня плакала и Арине Ивановне говорила: «Ах, Арина Ивановна, как жаль-то ее, как жаль! Распорядитесь похоронами, хороните ее поскорее – я сама боюсь заболеть от грусти!» И приказ отдала никогда к столу грибов не подавать – говорили, что смерть Матильды Яковлевны от грибов: она всегда приказывала для себя особенно к ужину грибы готовить и того вечера ими ужинала. Похоронили Матильду Яковлевну, а добро ее все барыня Арине Ивановне отдала.
В сумерки пошли мы перетаскивать сундуки к Арине Ивановне в горницу; Арина Ивановна и промолвила: «Хотела, молвит, ты у меня кусок хлеба отбить, хотела меня выжить, да вот сама в сырой земле лежишь! Теперь на моей улице праздник!» И усмехнулась.
«Запирайтеся, двери, запирайтеся! – приговаривает, захлопываючи двери: – пустей, горенка замкнутая!» Да вдруг как вскрикнет не своим голосом, мы чуть сундук не упустили – оглянемся, она бледная как смерть, вся дрожит. «Что такое? что такое?» Никак от нее не добьемся и от дверей ее оттащить не можем. «Поймала меня, не пускает, поймала!» – шепчет Арина Ивановна и в ужасе великом крестится рукой дрожащей. А то она сама свое платье дверью прихлопнула, да примстись ей, что ее покойница поймала. Ну, огляделись, успокоились, посмеялись. Усмехнулась и сама Арина Ивановна, да не душевно она усмехнулась, и видели мы, что все она крестится, и молитвы шепчет, и вздрагивает, и озирается…
Вечером сидим мы, девушки, за работою в девичьей, а колокольчик динь-динь беспрестанно: все кличет Арина Ивановна то за тем, то за другим. То спросит, не идет ли дождь, то воды велит подать, то кошку ей принесть. «Что это Арина Ивановна сегодня раззвонилась?» – говорим меж собой. На другой вечер опять поминутно кличет. Две свечи горят у ней в горнице – когда это видано? Вздумала нитки мотать и меня держать моток позвала. Я стою да со скуки гляжу ей в лицо. «Какое мрачное у ней лицо-то!» думаю. И все она к чему-то, прислушивается, все ее словно дрожь пронимает, и то и дело со свечей снимает. «Тускло как горят, слепые свечи!» – все приговаривает. А свечи были как свечи и горели ярко.
– Игрушечка! – говорит она мне и усмехается, да так усмехается, что мне чего-то ее жалко стало, сама не знаю чего, а стало ее жалко – Игрушечка, расскажи ты мне сказочку какую-нибудь!
– Я не знаю, не умею, – ответила я ей.
Она замолчала и опять мотает. Много мотков в тот вечер она перемотала. Пробил первый час.
– Поздно! – говорит. – Как скоро эти часы бегут: не успеешь оглянуться, уж и ночь. Ну, Игрушечка, ступай себе. Да постой! Что, ты все еще боишься в чуланчике спать?
– Нет, – говорю, – привыкла.
– А то приди-ка ты ко мне ночевать. И тебе б веселей, да и мне прислужишь случится, вот вчера кликала, кликала воды подать, никого не добудилась. А у меня сегодня что-то голова болит.
Принесла я свою постелю в ее комнату, жду, что она ляжет, что свечи погасит. Она легла, а свеч не погасила. «Не надо, говорит, пусть их горят. У меня что-то голова болит – не спится». А сама все бледней да бледней, все вздрагивает да крестится, и на меня такой страх навела, боюсь, хоть сама не знаю чего. И до света мы с ней глаз не сомкнули. На другой день все на Арину Ивановну люди поглядывают, перешептываются, дивятся; она заметила. Вечером опять прихожу. «Иди себе, говорит, сегодня мне получшело». Я и пошла в свой чуланчик. Только я глаза свела – так страшно кто-то закричал, что я опрометью бросилась в девичью, а оттуда мне навстречу уж бегут, свечи зажигают, суетятся, все перепуганы.
Случилось что-то с Ариной Ивановной. Вбежали к ней – она вниз лицом на своей кровати лежит, как мертвая. Мы ее подняли, воды дали напиться; пришла она немного в себя. «Садитесь, садитесь», – сажает нас на свою кровать. Мы только смотрим друг на дружку, дивно да чудно нам, а Арина Ивановна то к тому, то к другому прижимается, как малое дитя. «Не уйдите вы от меня, не уйдите! просит, не покиньте!» И господа услыхали, потревожились, звонят в колокольчик: что такое? кто кричал?
– Арине Ивановне что-то приснилось, Арина Ивановна кричала.
– Да что ж ей приснилось?
Тогда и говорят, что, верно, ей покойница Матильда Яковлевна привиделась.
– Какие пустяки! – вскрикнули господа: – вот выдумки несообразные! – А у себя, приказали сейчас же лампаду зажечь… С тех пор как вечер, так Арина Ивановна и скликает нас и рассаживает вокруг себя.
Днем еще ничего, и по хозяйству похлопочет, а как вечер – беда. И плачет и дрожит. Ночью у ней свечи не угасают и девушки очередуются, не спят при ней. То белое ей в окне мелькает, то чья-то ей походка слышится, то дунет кто-то ей в лице холодом, то чудится, что-то в уголку шевелится, то за собой смех слышит.
Стал слух носиться между людьми, что покойница к Арине Ивановне по ночам ходит и мучит ее за то, что смерти ее радовалась; много было об этом толков, много домёков… да ведь всего-то не переслушаешь, что люди говорят… только что на всех страх нашел; сами господа хоть днем и посмеивались и бодрились, а к вечеру начинали прислушиваться да оглядываться… Двери в той горнице, где Матильда Яковлевна жила, забили наглухо и каждую субботу покойницу в церкви поминали…
Понемногу стали успокоиваться – не находила покою одна Арина Ивановна до самой смерти. В страхе да в тоске она скоро и зачахла. Перед смертью у всех у нас прощения просила и с рыданьем говорила: «Помолите вы за меня богу! Помолите!» Священник, что ее исповедовал, тихий старичок такой, вышел от нее сам не свой и все крестился шел. Какое у ней было добро, какое имущество, Арина Ивановна на церкву да на нищих завещала.
После Арины Ивановны нам было вольнее: и на крылечке постоишь и сад обежишь – не боишься. Барыня за нами не следила, лишь бы ей все было готово, подано, а то что себе хочешь делай, где угодно будь. Кроме еще того, говорю, господа в последнее время в большой тревоге были и печали: совсем денег не было. Пшеницу они еще на корню продали, и стало им не надолго: отпраздновали барынины именины, а на свои барин больным сказался, не было ни обеду, ни пиру, и ставни велели затворить, чтоб видел, кто приедет, что так-то уж хворы, что и свету божьего глаза не сносят. Все барин письма пишет, а барыня через его плечо читает да вздыхает; ответные, верно, не хороши, не веселы шлют: как ни получат – призадумаются, совсем примолкнут.
Ходила я раз по саду, под вечер, вдруг прямо к моим ногам яблочко упало, да такое славное, наливное яблочко. Подняла я да оглядываюсь. Господи! откуда это? а невдалеке от меня Андрей стоит – смеется. «Испугалась?» спрашивает. «Нет», говорю… и давно ли он тут гуляет, спрашиваю. «Я давно уж гуляю». – «Как же я не видала»? – «Да я ходил вдалеке, сторонкой, да смотрел, как ты гуляла, как думала… и о чем так думала?» – «Мало ли что в голову придет, а рассказать-то ведь трудно, – ответила ему. – Какие славные вечера теперь стоят, погожие», говорю. «Да, – ответил он: – тихие». Да и разошлись мы… Я ему за яблочко и спасибо не оказала, как-то забыла. Ну, думаю, в другой раз увижу, скажу… На другой вечер опять я в саду его встретила и за яблочко поблагодарила, да больше-то и не приберу, что ему оказать: опять вечер погожий похвалила… да «прощай» говорю.
– Что ж, если вечер-то вправду хороший, отчего не погуляешь? – спрашивает.
– Нет, – ответила, – нельзя, работа есть барская.
– Может, не к спеху? – промолвил.
– Нет, спешная… прощай…
И пошла. Оглянулась, он стоит и мне вслед глядит. А работы у меня не было тогда никакой, и сама я не знаю, зачем перед ним слукавила… Пришла в хоромы, села да до поздней ночи просидела под окошечком, сложа руки…
Стали мы каждый вечер встречаться… Он мне слово скажет, я ему – и разойдемся…
Неприметно свыкались. Кажись, что тут, одно слово перемолвишь да в его глаза приветные глянешь, – а присушило, приворожило на целый век… Всем он мне полюбился: и красой, и речами ласковыми, и разумом быстрым. Веселый был такой, на все-то отважный да бравый… Он мне за утеху и за совет стал. Затужу ли, загорюю ли, приду около него поплакать, он мои слезы осушит своим словом совестливым… И говорил он мне, бывало: «Не горюй! жить и так горько! Кручиною ты ничего не возьмешь – бери сметкой да спокоем!» Вот как я подле него, то и голову подниму, а нет его, кажется, что и земля из-под ног у меня уходит. Ведь как раз горе человека придавит, придушит, будет он на весь век знать. Сломи-ка верхушку с дерева, – после и роста его и поливай, пойдут новые отростки молодые, побеги зеленые, – а верхушки все нет… И он тоже сирота был и взрос одиноко, да как-то ему далось все в руки: и сметливость, и веселость, и отвага, – а я себя только к тоске приспособила… Бывало, когда я его своей печалью запечалю, что смолкнет он, призадумается, так только кудрями шелковистыми тряхнет и словно с плеч ту печаль сбросит… не то что я с своей расстаюсь, будто нехотя, будто ее жалеючи… Настала осень дождливая, ненастная, вечера темные, густые тучи по небу бродят, разве сверкнет одна ясная звездочка и опять пропадет, а мы станем где под навесом около хором, частый дождь и бьет и сечет в горячее лицо – горюшка мало! Разве только скажешь: экой дождь славный!
А зимой! вьюга, метель, вихри снежные пусть себе морозят, заносят, только бы нам верное слово перемолвить. Положили мы к господам идти, как избу себе поставим. «Что ж, – говорил Андрей, – я тебя не хочу в людскую привесть, а вот весною свою избу поправлю, да тогда на свое хозяйство, в свой уголок…» Весной перекрыл он избу, ставни узорные поделал, крылечко решетчатое.
Все дивуются да догадываются: «На что Андрей избу украшает? Не хочет ли Андрей жениться? И на ком думает?» А правды никто-никто не знал, не ведал… Изба его стояла в ряду с другими, и часто я пробиралась туда огородами, бывало, да тайными тропиночками. Приду да и сижу там, и никто того не мыслит. Сижу себе там да думаю: вот тут я свой сундучок поставлю, а тут я образок повешу; и как это я его встречать буду, как он домой придет, и как я тут у него хозяйкою буду – все, бывало, передумаю. Часто мне барышня покойница вспоминалася, – и вспомнится живо так, будто вот ее тихий вздох я слышу… И с Андреем сидючи, вдруг вижу, она как словно пронесется передо мной… Я часто, бывало, говорю Андрею, рассказываю об ней…
– А забеги-ка нынче в рабочую пораньше, – говорит мне раз Андрей: – я работу новую начал.
А это он мне сундучок делает… и какой этот сундучок славный был! Я его и во сне сколько раз видела, что вот я туда добро какое-то складываю; а то приснится мне, что сундучок мой рассыпался, или открою, а из него огонь и дым валит…
– Готова моя изба, – говорит Андрей – дождемся розговень и пойдем к господам.
– Али чего ждать! до розговень уж недалеко, пойдем к господам теперь, а после петрова дня и свадьбу сейчас сыграем.
– Нет, Андрей, погоди, – говорю ему: – погоди ты немножко. Теперь господа очень горюют, в большой они печали – как еще примут нас?
Знаете, ведь у нас все на барском веселом или печальном часе.
Уж давно повадился к нам ездить новый сосед, барин угрюмый такой, усы у него щетинистые, взгляд железный какой-то, одет весь в черном, а на шее красненькая ленточка. Он по соседству себе имение большое купил года два назад, и мы его понаслышке только, до сей поры знали, что будто очень он лют был. Вот познакомился он с нашими господами, сам приехал, да и стал учащать. Как он ни побывает, после всегда барыня плачет, а барин вздыхает да насвистывает… да не прежнюю веселую плясовую, а какую-то заунывную… И как знакомец новый ни приедет, разговоры у них с господами жаркие идут… Стал слух носиться, что ему хотят Рогожино продать… Как я услыхала – бегу к Андрею. «Андрей, говорю, знаешь?» – Знаю, знаю! – ответил: – только тебя поджидал, сейчас идем к господам. Что дальше будет, неведомо: хорошего много не жди!
– Как идти-то? – говорю: – ведь теперь тот сидит у них, и спорят о чем-то.
– Верно, торги ведут нашими головами, – ответил мне Андрей. – Да еще не время его бояться, еще не пора, пойдем!
– Ну, пойдем!
Еще в сени входим, уж голоса слышим… В гостиной говорят.
– Да помилуйте, – басит сурово кто-то, – никто другой вам такой цены не даст, что ж вы еще жалуетесь, что дешево продали!
– Да мне прошлого году почти вдвое больше давали, – отвечает наш барин.
Барыня, слышно, всхлипывает.
– То был год прошлый – тогда давали, а теперь год нынешний – теперь не дадут!
А мы стоим да слушаем…
И долго стояли… То тот, то другой мимо нас к двери прокрадывался послушать; кажись, все на нас глядели удивляючись, чего мы тут стоим оба, и спрашивали: «Чего вы ждете? чего стоите?» – Не томи ты и себя и меня, решайся! – сказал Андрей. – Войдем прямо к ним.
– Войдем, – говорю.
И отворяем двери. Барин наш услыхал, вскочил – такой он и встревоженный и раздосадованный. Барыня платочком прикрывается – плачет, а чужой пристально своими глазами железными на нас глядит.
– Что вам надо? что это значит? – нетерпеливо так спрашивает барин.
Говорит ему Андрей, просит его…
– Как, Игрушечка, – вскрикивает барыня, – ты хочешь замуж выходить?
– Сватайтесь, женитесь, мне все равно! Не до вас теперь, ей-богу! – говорит нам с досадою барин.
И махнул рукой, чтоб шли. Тогда чужой привстал:
– Позвольте!
– Ах, да! – вскрикнул наш барин: – я забыл! Я уже не господин ваш, вы проданы, вот ваш новый барин!
– Как! – вскрикнула барыня. – И Игрушечка продана? Ах, боже мой!
Мы глядим на нового – хотим его попросить, а он нам как крикнет: «Марш отсюда!» – и отвернулся…
– Пропали мы, Андрей! – говорю.
Он молчал, все о чем-то крепко думал… Под вечер приехал исправник и с ним весь стан и еще какие-то господа, что на все кругом такими жадными глазами смотрели.
Созвали людей к крыльцу, объявили им, что проданы они; нового барина показали…
А он стоит и оглядывает покупку свою и поморщивается – не по нраву ему пришлася.
– Что за люди! – говорит исправнику. – Как стоят! как глядят! Смелость-то, дерзость-то какая!
– Ничего, – исправник отвечает, пристегиваючи свой сюртучок, – исправить всякого можно!
Новый барин сейчас же и поселился в доме… Прежние наши господа еще на два дня оставалися… Это время я почти Андрея не видала: новый барин успел уж всех на работу поставить; из его имения приказчик приехал за всем надзирать, и неутомим был и неусыпен: везде его голос сиплый слышен; во всех уголках он словно из земли вырастал – сам приземистый, голова большая, взгляд свирепый, а в руке арапник тройной. Накануне выезда призвала меня барыня.
– Игрушечка! – говорит, – собралась ли ты? ведь ты со мной едешь. Как благодарна я вам, – обратилась к новому барину, – что вы мне эту девушку уступили – я привыкла к ней очень. Как я благодарна вам!
«Вот что еще меня ожидало!» – подумала я себе и прямо к Андрею пошла.
– Прощай, Андрей, прощай, желанный!
– Не плачь, не тужи, поможешь ли? – говорит он. – Пойдем к барыне…
– Да что ж, – молвлю, – подарит она нас по своей доброте рублем или платьицем с своего плеча…
– И то правда! – проговорил. Голос приказчиков послышался. – Иди, иди скорей, – гонит меня Андрей, – иди, боюсь, он тебе скажет что.
Мне же словно какая-то надежда в душу вошла: попытаюсь, попрошусь у барыни! Все думаю и все никак время не выберу, не застану ее одну.
Уж карета запряжена, а я еще ей ничего не сказала… уж одеваются… Тогда я не смотрела, кто был тут, стала ее просить, молить: «Оставьте меня! у меня жених есть любимый!» – «Ах, ах, Игрушечка! не стыдно ли тебе, и ты меня могла бы оставить? Ах, как же это можно! Боже мой! все нас покидают!» И заплакала…
Повели ее под руки в карету, посадили… втолкнул и меня кто-то, и помчались мы…
Еще раз увидала я Андрея… стоял он при дороге белый как полотно и поклонился…
Мелькнуло лицо барина нового и глаза его холодные.
Через два месяца пришло известие из Рогожина, что несчастье случилось… Шесть человек на поселение пошло… Андрей шестым…
А мы вот переехали к барыниной тетеньке – поселились у нее, да и живем себе…
Никого мне, ничего знакомого, только вот портрет барышни покойницы; кудрявенькая и веселенькая она на портрете: такая была она, когда меня Игрушечкой назвала.
Далеко ж теперь Игрушечка переброшена, далеко…
Барынина тетенька уж старая барышня, седая и скупая. Ходит она вся в черном и часто молебны служит, а платит она за них не деньгами – мукой, или овсом, или круп пошлет. Дом у ней большой, комнаты темные, и везде черные коврики суконные перед порогами. Кругом дома амбары, кладовые – везде тяжелые замки висят; сады – и те замкнуты. Девушки горничные все кружева плетут, барышня продает, и все говорят шепотом, тишина в доме, тишина, только барышнина собачонка заливается лаем звонким… Скучно моим господам у тетеньки; похудели и побледнели, у ней живучи, и словно полиняли… Приду я барыню раздевать ввечеру, а она мне жалобно:
«Игрушечка! скажи хоть ты что-нибудь веселое!» Только они входят к тетеньке, – тетенька тотчас свои очки возьмет, протирает, наденет и глядит им в глаза и головой качает: «Ох, ох! весь вы мой домишко разнесете, размотаете, только я глаза закрою, все у вас прахом пойдет!» Охает и все одно им твердит. Они уверять ее почнут: «Да можно ли, да мы никогда», а она головой качает…
Меня выучили кружева плесть… вот я кружева плету и век свой изживаю… Много время с той поры прошло, как я сюда приехала, много тоски, много скуки едкой пережито… Да ни к кому уж я сердечно не привязалась, ни к кому уж и не привяжусь… Только сердце забьется, только душа повлечет – видится мне впереди пустая степь безбрежная, дальняя дорога, да тоска жгучая, да слеза одинокая…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.