Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 19 мая 2020, 20:40


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И наконец, господин де Шарлюс был жалостлив, одна мысль о поражении причиняла ему боль, он всегда был на стороне слабого и никогда не читал криминальной хроники, потому что не хотел испытывать отчаяния приговоренного к смертной казни, его страстного желания убить судью, палача, и наблюдать эту толпу, счастливую сознанием, что «правосудие свершилось». Во всяком случае, было очевидно, что Франция побеждена быть не может, между тем как ему было известно, что немцы страдают от голода и рано или поздно вынуждены будут сдаться на милость победителю. Эта мысль, и она тоже, была ему тем более неприятна, что сам он жил во Франции. Воспоминания его о Германии были, несмотря ни на что, весьма давними, в то время как французы, которые говорили о разгроме Германии с радостью, вызывали у него отвращение, к тому же все они были людьми, недостатки которых он прекрасно знал, что было неприятно вдвойне. В подобных случаях оплакивают скорее тех, с кем мало знакомы, кого лишь представляют в воображении, чем тех, кто находится рядом с нами в пошлости повседневной жизни, при условии, конечно, что сами мы не являемся теми, вторыми; патриотизм совершает чудеса, мы принимаем сторону своей страны, как во время любовных ссор принимаем собственную сторону.

Так война стала для господина де Шарлюса крайне благодатной почвой, на которой произрастала его ненависть; вспышки этой самой ненависти рождались у него мгновенно, длились недолго, но уж пока они длились, он был способен на любую жестокость. Когда он читал газеты, триумфальный тон хроникеров, ежедневно изощряющихся в унижениях и оскорблениях в адрес Германии: «загнанный зверь, ни на что больше не способный», приводил его в ярость своим свирепым и жизнерадостным идиотизмом. Как раз в это время во многих газетах засели известные люди, ищущие таким способом возможность «вновь поступить на службу», всякие там Бришо, Норпуа, а также Морель и Легранден. Господин де Шарлюс мечтал встретиться с ними и подавить своим мрачным сарказмом. Будучи прекрасно осведомлен относительно всего, что имело отношение к сексуальным порокам, он знал о наличии таковых у людей, которые были уверены, что никто не подозревает об этом, и с особенным удовольствием разоблачали их у властителей «империи хищников», таких как Вагнер и другие. Он горел желанием оказаться с ними лицом к лицу, ткнуть их носом в собственный порок, сделать это на виду у всех и оставить обидчиков раздавленными, опозоренными, сломленными.

Наконец, господин де Шарлюс имел и другие, на этот раз совершенно личные, причины быть германофилом. Одна из них состояла в том, что сам, будучи человеком светским, он долгое время жил среди светских людей, среди людей достойных, благородных, тех, кто не подаст руки подлецу, ему хорошо была известна их тактичность, равно как и твердость; он прекрасно знал об их нечувствительности к слезам человека, изгнанного из их круга или того, с кем отказываются они сражаться, хотя бы даже этот самый акт «нравственной чистоплотности» стал причиной смерти матери сей заблудшей овцы. Каково бы ни было его восхищение Англией, тем способом, каким вступила она в войну, эта безупречная, неспособная лгать Англия, строго следящая, чтобы ни пшеница, ни молоко не попали в Германию, мало походила на нацию порядочных людей, поборников правосудия, арбитров в делах чести; в то же самое время он знал, что самые порочные, самые подлые из людей вроде некоторых персонажей Достоевского оказываются порой самыми лучшими и благородными, и я так никогда и не мог понять, почему он отождествлял немцев именно с ними, ведь лжи и хитрости вовсе не достаточно, чтобы предположить сердечную доброту, которой, похоже, немцы так и не проявили.

И наконец, еще одна черточка дополняла картину германофильства, которую наблюдали все у господина де Шарлюса: причиной был его «карлизм». Немцев он находил весьма уродливыми, возможно, оттого, что они были слишком близки ему по крови; он был без ума от марокканцев, но особенно от англосаксов, которые представлялись ему ожившими статуями Фидия. Удовольствие в его восприятии было невозможно без некоторой доли жестокости, всю силу которой в тот момент я еще не способен был осознать; человек, которого он любил, представлялся ему нежнейшим палачом. Выступая против немцев, он, как ему казалось, вел себя так, как мог бы вести себя лишь в минуты наслаждения, то есть шел бы против свой жалостливой природы, иными словами, – весь во власти обольстительного зла, разрушающего добродетельное уродство. Так было еще в дни убийства Распутина, убийства, на котором, впрочем, с большим удивлением обнаружили сильный отпечаток русскости, во время ужина а-ля Достоевский (и это впечатление было бы еще сильнее, узнай публика то, о чем хорошо было известно господину де Шарлюсу), потому что жизнь до такой степени разочаровывает нас, что в конце концов мы начинаем верить, будто литература не имеет к ней никакого отношения, и с удивлением наблюдаем, как драгоценные мысли, донесенные до нас книгами, выставляются напоказ, не боясь обветшать, прийти в негодность, выставляются непринужденно, как будто бы так и надо, в нашу повседневную жизнь, и к примеру, в ужине, в убийстве, в русских событиях непременно есть что-то «русское».

Конца войне все не было видно, и тем, кто уже много лет назад, ссылаясь на самые надежные источники, заявлял о якобы начавшихся мирных переговорах, уточняя даже условия соглашения, теперь в беседах с вами даже в голову не приходило извиниться за свои тогдашние ложные сведения. Они о них просто-напросто забыли и уже были искренне готовы распространять другие, о которых забудут так же быстро. Это было время, когда не прекращались налеты готасов, и казалось, сам воздух похрустывает от беспрерывной гулкой вибрации французских аэропланов. Но временами раздавался вой сирен, как раздирающий призыв валькирий – единственная немецкая музыка, какую можно было услышать с начала войны, – и так продолжалось до той минуты, пока пожарные не возвещали конец воздушной тревоги, а голос из репродуктора рядом с ними, словно какой-то невидимый мальчишка, с регулярными интервалами комментировал эту славную новость и оглашал воздух радостными криками.

Господин де Шарлюс с изумлением наблюдал, что даже люди, подобные Бришо, которые до войны были милитаристами, теперь более всего упрекали Францию в недостатке милитаризма, а Германии ставили в вину излишек этого самого милитаризма и, мало этого, даже ее восхищение армией. Разумеется, они меняли мнение, как только речь заходила о замедлении хода войны с Германией и не без оснований разоблачали пацифистов. Но вот, к примеру, Бришо, согласившийся проанализировать во время публичной лекции некоторые произведения, изданные у нейтралов, превознес до небес роман некоего швейцарца, в котором высмеивались два мальчика, выразившие восторг при виде драгуна, в этом угадывались семена милитаризма. Ничего удивительного, что подобная насмешка и по другим причинам могла быть неприятна господину де Шарлюсу, который вполне допускал, что драгун бывает очень красив. Но что он совершенно отказывался понимать, так это восхищение Бришо даже не той книгой, которой сам он, впрочем, не читал, а тем способом мышления, столь чуждым тому, что проявлял Бришо до войны. Все, что ни делал военный, признавалось правильным, будь то растраты генерала Буадеффра, уловки и махинации полковника дю Пати де Клама или фальшивка полковника Анри. Какой странный оборот на сто восемьдесят градусов (который, по правде говоря, был и не оборотом вовсе, а просто оборотной стороной той же самой благородной страсти, патриотической страсти, милитаристской, когда речь шла о борьбе против дрейфусарства[37]37
  Речь идет о деле Дрейфуса, в котором трое упомянутых офицеров сыграли весьма неприглядную роль.


[Закрыть]
, которая теперь превращалась в собственную противоположность, была почти антимилитаристской, поскольку речь шла о борьбе со сверхмилитаристской Германией) заставил Бришо воскликнуть: «О чудесное зрелище, достойное внимания юношества жестокого века, знающего единственно лишь культ грубой силы: драгун! Можно представить, в какую гнусную солдатню превратится поколение, воспитанное на восхищении этой животной силой. Так Шпиттелер[38]38
  Карл Шпиттелер (1845–1924) – швейцарский писатель, лауреат Нобелевской премии, писал на немецком языке. В данном случае имеется в виду его роман «Юные женоненавистники».


[Закрыть]
, желая хоть что-то противопоставить этой уродливой концепции – меч превыше всего, – символическим образом поселил в лесной чаще высмеянного, оболганного, одинокого героя-мечтателя, которому дал имя Безумный Студент и наделил его той нежностью – увы, вышедшей из моды – что вскоре исчезнет совсем, если не будет уничтожено царство их старого бога, пленительной нежностью мирной эпохи».

«Вы же знаете, – сказал мне господин де Шарлюс, – Коттара и Камбремера. Каждый раз, стоит нам встретиться, они начинают говорить мне о том, что Германии не хватает психологического чутья. Между нами говоря, неужели вы верите, что до сего момента их очень заботили подобного рода проблемы и что даже сейчас они способны это хоть как-то доказать? Поверьте, я нисколько не преувеличиваю. Заходит ли речь о самых знаменитых немцах, о Ницше или Гете, Коттар говорит: „С тем недостатком психологического чутья, которое вообще характеризует тевтонскую расу“. Разумеется, в этой войне есть вещи, которые огорчают меня куда сильнее, но, поверьте, и это раздражает невероятно. Норпуа тоньше, вынужден это признать, хотя с самого начала ошибался не переставая. А эти статьи, возбуждающие всеобщий энтузиазм! Милый мой, вы не хуже меня знаете, чего стоит этот Бришо, которого я искренне люблю, даже после того раскола, что отлучил меня от его маленькой церкви, из-за чего теперь я вижусь с ним гораздо реже. Но, в конце концов, я испытываю известное уважение к этому коллежскому регенту, весьма образованному и к тому же красноречивому, и нахожу весьма трогательным, что он в его возрасте – надо признать, он сильно сдал за последние годы, и это весьма заметно, – вновь хочет, как он сам выражается, „служить“. Но не следует забывать, добрые намерения – это одно, а талант – совсем другое, а его-то как раз у Бришо не было никогда. Признаюсь, что порой разделяю его восхищение величием нынешней войны. Хотя довольно странно, что такой безрассудный апологет античности, как Бришо, который буквально облил сарказмом Золя, полагающего, будто в лачуге рабочего или в шахте поэзии больше, чем в старинном дворце, а также Гонкура, ставящего Дидро превыше Гомера, а Ватто превыше Рафаэля, теперь беспрестанно повторяет нам, что Фермопилы и даже Аустерлиц – ничто по сравнению с Вокуа. Впрочем, в этом случае публика, которая противилась модернизации литературы и искусства, с готовностью восприняла модернизацию войны, потому что наблюдается мода на подобный образ мысли и потом, все эти недалекие умишки раздавлены отнюдь не красотой, но громадностью этого действа. И хотя теперь слово „колоссальный“ пишется по-другому, все по-прежнему преклоняются перед колоссальным. Кстати, коль скоро мы заговорили о Бришо, вы не видели Мореля? Говорят, он хочет встретиться со мной. Что ж, только пускай сам начинает, я ведь старше, не мне делать первый шаг».

Несколько забегая вперед, расскажем, что, к сожалению, на следующий же день господин де Шарлюс столкнулся на улице с Морелем; тот, дабы вызвать его ревность, взял его за руку и стал рассказывать какие-то более или менее правдоподобные истории, но, когда вконец растерявшийся господин де Шарлюс, нуждавшийся в том, чтобы нынче вечером Морель остался у него, попытался перейти к делу, тот, заприметив какого-то приятеля, распрощался с господином де Шарлюсом, который, полагая, будто угрозой, что, разумеется никогда осуществлена не будет, можно остановить Мореля, сказал ему: «Берегись, я отомщу», – а Мо-рель, посмеиваясь, удалился, обхватив за талию и похлопывая по плечу удивленного приятеля.

Без сомнения, слова, сказанные господином де Шарлюсом про Мореля, должны были свидетельствовать о том, до какой степени любовь – а барон, судя по всему, любил по-прежнему – делает человека более доверчивым и менее гордым (при этом гораздо более обидчивым и склонным навоображать себе невесть что). Но, когда господин де Шарлюс добавлял: «Этот мальчишка без ума от женщин и не может думать ни о чем другом», – похоже, он и сам не подозревал, до какой степени прав. Он говорил это из самолюбия, из любви, чтобы другие могли поверить, будто привязанность к нему Мореля совсем не то, что они думают. Но я-то в это, разумеется, не верил, ведь, в отличие от господина де Шарлюса, остающегося по-прежнему в полном неведении, я был свидетелем того, как за пятьдесят франков Морель провел ночь с принцем Германтским. И если, видя проходящего мимо господина де Шарлюса, Морель (за исключением тех дней накануне исповеди, когда он специально сталкивался с ним, чтобы иметь возможность грустно произнести: «О! простите, признаю, я отвратительно вел себя с вами»), сидя на террасе кафе в компании приятелей, вместе с ними улюлюкал и тыкал пальцем в барона, выкрикивая те самые насмешливые словечки, какие обычно кричат старому гомосексуалисту, я был убежден, что это была всего лишь игра и если бы любой из этих разоблачителей был принят бароном лично, то сделал бы все, что бы тот ни потребовал. Я заблуждался. Если какой-нибудь необычный импульс, побуждение могли привести к гомосексуализму – причем неважно, в каком социальном слое, – людей, подобных Сен-Лу, бесконечно от этого далеких, то совсем другой импульс отвращал от этой практики тех, для кого она была привычной. У некоторых перемены были вызваны запоздалым религиозным раскаянием, волнением, какое они испытывали, когда время от времени в обществе разражались скандалы, или же страхом перед несуществующей болезнью, в наличии которой их совершенно искренне уверяли родственники, зачастую какие-нибудь консьержи или камердинеры, действующие с неискренностью ревнивых любовников, полагающих, будто таким способом смогут сохранить этого молодого человека при себе, а на самом деле отталкивали его как от себя, так и от других тоже. Так бывший лифтер из Бальбека ни за какие деньги на свете не принял бы предложений, казавшихся ему теперь столь же опасными, как и вражеские. Что же касается Мореля, то его отказы всем без исключения, о чем господин де Шарлюс, сам о том не подозревая, сказал чистую правду, которая подтверждала его иллюзии и уничтожала надежды, имели свою причину: через два года после разрыва с господином де Шарлюсом он влюбился в женщину, стал с ней жить и она, обладая более сильной, чем он, волей, сумела заставить его сохранять ей верность. Да так, что Мо-рель, который в те времена, когда господин де Шарлюс давал ему столько денег, согласился провести ночь с принцем Германтским за пятьдесят франков, теперь не принял бы никаких предложений ни от него, ни от кого бы то ни было, пообещай ему даже пятьдесят тысяч франков. Впрочем, дело было не в чести и не в бескорыстии, просто его «жена» сумела вбить ему в голову кое-какие понятия о самоуважении, доходившем до открытой бравады и утверждений, будто ему наплевать на все деньги на свете, если деньги эти предлагаются на определенных условиях. Так различные физиологические законы в процессе развития человеческого рода компенсируют то, что в том или ином смысле, благодаря изобилию или, напротив, нехватке чего-либо, могло бы привести к его уничтожению. Точно так же происходит и с растениями, когда высшая мудрость, которую подчеркивал еще Дарвин, регулирует способы оплодотворения, противопоставляя их последовательно один другому.

«Впрочем, все это довольно странно, – добавил господин де Шарлюс каким-то пискливым голосом, который иногда вдруг у него прорезывался. – Мне приходилось слышать от людей, причем от людей, казалось бы, совершенно счастливых, пьющих с утра до вечера превосходные коктейли, приходилось слышать, как вдруг ни с того ни с сего они заявляли, что не доживут до конца войны, что их сердце не выдержит, что они в одночасье умрут и не могут думать ни о чем другом. И, что самое странное, именно это с ними и происходило. Любопытная вещь! Может быть, все дело в пище, ведь теперь им приходится так плохо питаться, или, чтобы доказать свое рвение, они впрягаются в совершенно бессмысленную работу и нарушают режим, который поддерживал их до сих пор? Но я наблюдаю уже достаточное количество таких странных преждевременных смертей, преждевременных с точки зрения усопшего. Не знаю, упоминал ли я вам, что Норпуа восхищался этой войной. Но какая странная манера говорить об этом! Прежде всего, заметили ли вы, как быстро размножаются все эти новые выражения, а когда они в конце концов все же стираются от частого употребления – ибо воистину Норпуа неутомим, думаю, что смерть моей тетушки подарила ему вторую молодость, – их мгновенно заменяют другие трюизмы? Помню, когда-то вы очень забавлялись, отмечая языковые штампы, которые вдруг появлялись, какое-то время существовали, потом исчезали, все эти „тот, кто посеет ветер, пожнет бурю“, „собаки лают, караван идет“, „обеспечьте мне правильную политику, я обеспечу вам правильное финансирование, говорил барон Луи“, „существуют симптомы, которые было бы преувеличением воспринимать трагически, но их стоит воспринимать всерьез“, „работать на прусского короля“ (впрочем, как раз это выражение возродилось, ничего удивительного). А потом, увы! сколько их скончалось! И появились другие: „грязный клочок бумаги“, „империя хищников“, „знаменитая немецкая Kultur, которая проявляется в том, чтобы убивать беззащитных женщин и детей“, „победа, как говорят японцы, на стороне того, кто умеет терпеть страдания на четверть часа больше, чем другой“, „германо-туранцы“, „варварство по-научному“, „если мы хотим выиграть войну, как крепко выразился господин Ллойд Джордж“, и, наконец, все эти бесчисленные „наступательный дух войска“, „железная отвага войска“. Даже синтаксис нашего восхитительного Норпуа за время войны претерпел столь же глубокие изменения – в сторону ухудшения, – что и выпечка хлеба или работа городского транспорта. Обращали ли вы внимание, что этот замечательный человек, который намеревается представить свои желания не как желания, а как уже почти свершившийся факт, все же не осмеливается употреблять обычное будущее время, поскольку рискует быть опровергнутым ходом событий, а в качестве признака будущего времени приспособил глагол „мочь“?» Я признался господину де Шарлюсу, что не совсем понимаю, что он имеет в виду.

Мне следует здесь отметить, что герцог Германтский ни в коей мере не разделял пессимизма своего брата. Он был в той же степени англофилом, в какой господин де Шарлюс – англофобом. И наконец, господина Кайо[39]39
  Жозеф Кайо (1863–1944) – глава партии радикалов, бывший премьер-министр, в 1920 г. был приговорен к тюремному заключению за «переписку с подданным вражеского государства». Амнистирован в январе 1925 г., в том же году стал министром финансов.


[Закрыть]
он считал предателем, который тысячу раз заслуживает расстрела. Когда брат попросил представить доказательства этого предательства, герцог Германтский ответил, что если бы можно было осуждать лишь тех, кто собственноручно подписал признания своей вины или же во всеуслышание заявил: «Да, я предал», то подобного рода преступления не были бы наказаны никогда. Но поскольку больше у меня уже не будет возможности вернуться к этой теме, отмечу здесь же, что два года спустя герцог Германтский, весь кипя благородным антикайотизмом, встретил как-то английского военного атташе с супругой, чету исключительно просвещенную, с которой он близко сошелся, как в эпоху дела Дрейфуса – с тремя очаровательными дамами; как же был он потрясен, он, считавший преступление Кайо совершенно очевидным, а наказание не подлежащим сомнению, когда, заговорив об этом деле, услышал от этой просвещенной и очаровательной четы: «Но его, по всей видимости, оправдают, ведь против него абсолютно ничего нет». Герцог Германтский попытался было призвать в союзники господина де Норпуа, который в своей обвинительной речи бросил в лицо Кайо, сидящего на скамье подсудимых: «Вы французский Джолитти, господин Кайо, да-да, именно так, французский Джолитти»[40]40
  Джованни Джолитти (1842–1928) – лидер итальянской либеральной партии, премьер-министр Италии. Будучи по убеждениям германофилом, противился союзу Италии с Англией и Францией.


[Закрыть]
. Но очаровательная и просвещенная чета улыбнулась и, желая выставить господина Норпуа в смешном свете, приведя доказательства его маразма, заявила в конце концов, что он бросил это не «в лицо поверженного Кайо», как утверждала «Фигаро», но, вероятнее всего, в лицо Кайо, издевающегося над ним. Герцог Германтский не преминул изменить собственное мнение. Приписать же подобную эволюцию влиянию некоей англичанки не так уж и невозможно, гораздо труднее было бы поверить в эти пророчества, если бы они высказывались в 1919 году, когда англичане не называли немцев иначе, чем Гансами, и требовали жестокого наказания всех виновных. Их мнение изменилось тоже, и отныне с радостью оправдывалось любое решение, которое могло бы принести неприятности Франции и порадовать Германию.

Возвращаясь теперь к господину де Шарлюсу: «Ну как же, – сказал он, объясняя мне то, что я сам был понять не в состоянии, – ну как же: „мочь“ в статьях Норпуа – это признак будущего времени, это признак того, что желает Норпуа, а впрочем, и все мы тоже, – добавил он, похоже, не совсем искренне. – Ведь если бы это самое „мочь“ не означало будущего времени, можно было бы понять, в крайнем случае, что подлежащим в этом предложении является „страна“. Например, каждый раз, когда Норпуа говорит: „Америка не сможет сохранить безразличие перед фактом без конца повторяющихся нарушений «права», «двуглавая монархия» не сможет избежать раскаяния“, – совершенно очевидно, что подобные фразы выражают пожелания самого Норпуа (как, впрочем, и мои, да и ваши тоже), но, в конце концов, в данном случае глагол еще может сохранять свое прежнее значение, ведь страна может „мочь“, Америка может „мочь“, даже „двуглавая монархия“ может „мочь“ (и это несмотря на извечный „недостаток психологизма“). Но, согласитесь, последние сомнения исчезают, когда Норпуа пишет: „Даже эти систематические разорения не смогут убедить нейтральные страны“, „район Мазурских озер не сможет избежать захвата“, „результаты этих нейтралистских выборов не смогут отразить мнения большинства населения“. Тут уж совершенно очевидно, что все эти разорения, районы и результаты голосования – понятия неодушевленные и не могут что-либо „мочь“. Этой формулировкой Норпуа просто-напросто адресует нейтральным странам свое пожелание (на которое, как я с прискорбием должен отметить, они не обратили никакого внимания), чтобы те отказались от нейтралитета, а районам Мазурских озер – чтобы они больше не принадлежали „бошам“ (слово „боши“ господин де Шарлюс произносил с такой же дерзостью, как когда-то в Бальбеке, в трамвае, говорил о мужчинах, питающих пристрастие не к женщинам, а к представителям своего пола).

А кстати, известно ли вам, как хитро Норпуа с самого 1914 года начинал свои статьи о нейтралах? Он начинал с заявления, что, разумеется, Франции нечего вмешиваться в политику Италии (или Румынии, или Болгарии, все равно кого). Исключительно сами эти державы, совершенно независимо, согласуясь лишь с национальными интересами, вправе решать, выходить им из нейтралитета или же нет. Но если начальные заявления (что раньше называли введением) и впрямь свидетельствуют о незаинтересованности, то о продолжении этого отнюдь не скажешь. „Однако, – продолжает Норпуа, – совершенно очевидно, что лишь нации, вставшие на сторону правосудия и справедливости, смогут извлечь материальную выгоду из этой борьбы. Нельзя ожидать, что союзники вознаградят территориями, откуда уже много веков слышатся жалобы их угнетенных братьев, народы, которые, предпочтя политику наименьшего сопротивления, не встали с оружием в руках на сторону союзников“. И коль скоро Норпуа сделал уже первый шаг, начав давать советы по вопросам политики вмешательства, ничто уже не в силах остановить его на этом пути, причем советы эти раз от раза все более недвусмысленны, это уже не принципы, а эпоха вмешательства. „Разумеется, – говорит он тоном, который сам же назвал бы „лицемерным“, – самой Италии и самой Румынии надлежит решать, когда и в какой именно форме следует им вмешаться. Однако они должны понимать, что если будут слишком долго тянуть с этим, то рискуют опоздать. Вот уже от копыт русской кавалерии дрожит Германия, охваченная невыразимым ужасом. Совершенно очевидно, что страны, которые бросятся на помощь лишь тогда, когда будет видно уже ослепительное зарево победы, ни в коей мере не могут рассчитывать на награду, которую еще получат, если поторопятся…“ – и далее в таком же духе. Это как в театре: „К сведению опаздывающих: осталось всего лишь несколько билетов!“ Такие рассуждения звучат тем более глупо, что Норпуа повторяет их раз в полгода, и с той же периодичностью поучает Румынию: „Пора уже Румынии решить, собирается ли она осуществлять свои национальные устремления или же нет. Если она помедлит еще немного, то будет слишком поздно“. Надо сказать, за те три года, что он регулярно повторяет это, мало того, что это „слишком поздно“ так и не наступило, так еще и Румынии не перестают делать всякие лестные предложения. Точно так же он призывает Францию вмешаться в дела Греции в качестве державы-покровительницы, поскольку договор, заключенный между Румынией и Сербией, так и не был выполнен. Скажите-ка, только честно, если бы Франция не находилась в состоянии войны и не желала бы поддержки или по крайней мере благожелательного нейтралитета Греции, разве пришла бы ей в голову мысль вмешаться в этот конфликт в качестве державы-покровительницы, а то нравственное чувство, что заставляет ее возмутиться, поскольку Греция не выполнила своих обязательств в отношении Сербии, не молчит ли оно, когда речь заходит о столь же явных нарушениях со стороны Румынии и Италии, которые из тех же, как я полагаю, соображений, что и Греция, не выполнили своих обязательств – разумеется, не столь безусловных и важных – в качестве союзников Германии? Правда состоит в том, что читатели видят все глазами редактора своей газеты, а разве может быть иначе, ведь они лично не знакомы с теми людьми и не были свидетелями тех событий? Во времена дела Дрейфуса, что странным образом так увлекало вас, в ту эпоху, от которой, как принято теперь говорить, нас отделяют века, поскольку философы войны в один голос утверждают, что с прошлым порваны все связи, я был потрясен, наблюдая, как члены моей семьи выказывают почтение всяким антиклерикалам и бывшим коммунарам, которых их газеты представили антидрейфусарами и позорят на каждом углу генерала благородного происхождения и к тому же католика, но при этом оказавшегося ревизионистом. И теперь я потрясен не меньше, видя, как французы ненавидят императора Франца-Иосифа, кого прежде боготворили, и не без основания, должен вам сказать, поскольку хорошо был с ним знаком и мог называться его другом. Ах! Я не писал ему с самого начала войны, – добавил он таким тоном, словно бесстрашно признавал ошибку, за которую, как ему хорошо было известно, бранить его не будут. – Хотя, впрочем, да, один раз, в первый год. А что вы хотите? мое уважение к нему осталось прежним, но ведь у меня довольно много родственников молодого возраста, воюющих сейчас на самой передовой, которые, я хорошо это понимаю, сочли бы весьма скандальным то обстоятельство, что я поддерживаю переписку с главой нации, которая находится в состоянии войны с нами. Что вы хотите? Кто меня только не осуждает, – добавил он, словно торопясь ответить на мои невысказанные упреки, – не хотелось бы мне, чтобы письмо, подписанное Шарлюсом, пришло в этот момент в Вену. Самое большее, в чем я серьезно могу упрекнуть старого суверена, так это в том, что человек его положения, глава одного из самых древних и самых именитых родов Европы, позволил увлечь себя этому мелкопоместному дворянчику, хотя довольно неглупому, в общем, этому обыкновенному выскочке, Вильгельму Гогенцоллерну. Вот что, пожалуй, меня более всего шокирует в этой войне». И поскольку едва ли не самое важное место в самосознании господина де Шарлюса занимало его дворянское происхождение и порой он мог позволить себе странное ребячество, то сказал мне таким же тоном, каким говорил о Марне или Вердене, что есть весьма любопытные и весьма важные обстоятельства, которые не должен пропустить тот, кто собирается писать историю этой войны. «Вот, например, – сказал он мне, – люди настолько несведущи, что никто не заметил такого вопиющего факта: великий магистр Мальтийского ордена, чистокровный бош, продолжает себе преспокойно жить в Риме и пользуется там, по праву великого магистра, привилегией экстерриториальности. Любопытно», – добавил он, словно желая сказать: «Вот видите, вы не потеряли напрасно время, встретившись со мной». Я поблагодарил его, а он скромно потупился с видом человека, отказывающегося от вознаграждения. – «Так что я вам говорил? Ах да, что люди ненавидят теперь Франца-Иосифа, как предписывает им их газета. Что же касается греческого короля Константина или болгарского царя, тут публика колебалась, причем неоднократно, между неприязнью и симпатией, поскольку то им говорили, будто он на стороне Антанты, то якобы на стороне тех, кого Бришо называет Центральными империями. Точно так же Бришо повторяет нам, не переставая, что „еще пробьет час Венизелоса“[41]41
  Элефтериос Венизелос (1864–1936) – премьер-министр Греции. Выступая на стороне Антанты, оказался в конфликте с королем Греции Константином, сторонником союза с Германией, вынужден был уйти в отставку.


[Закрыть]
. Нисколько не сомневаюсь, что господин Венизелос – весьма способный политик, но с чего мы взяли, что греки точно так же хотят его? Как нам заявляют, он желает, чтобы Греция выполнила свои обязательства перед Сербией. Вот только хотелось бы знать, что это за обязательства, были ли они серьезнее тех, что нарушили Италия и Румыния. Не касайся это наших интересов, вряд ли мы бы так беспокоились о том, чтобы Греция не нарушила договор и уважала свою конституцию, как мы беспокоимся об этом сейчас. Вы что, и в самом деле полагаете, что, не будь войны, эти так называемые „государства-гаранты“ обратили бы внимание на два роспуска палаты депутатов? Я вижу только то, что короля Греции лишают один за другим всех видов поддержки, чтобы без труда вышвырнуть его или заключить в тюрьму в тот день, когда у него не будет больше оружия, чтобы защищаться. Я говорил вам уже, что публика судит о греческом или болгарском королях исключительно по газетным публикациям. А как она может судить о них иначе, чем по публикациям, ведь она их не знает лично? А я видел их много раз, я хорошо знал короля Греции Константина, когда он был еще наследником престола, это было настоящее чудо. Мне всегда казалось, что император Николай питал к нему весьма теплые чувства. По делам и честь, разумеется. Принцесса Христина открыто говорила об этом, но это же известная злюка.

Что касается болгарского царя, так это тот еще плут, невероятный хвастун, однако весьма умен, ничего не скажешь, примечательный человек. Он очень меня любит».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации