Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 19 мая 2020, 20:40


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я думал о том, что давно уже не видел никого из тех, о ком шла речь в этой книге. Только в 1914 году за два месяца, проведенных мною в Париже, мне мельком удалось повидать господина де Шарлюса, встретиться с Блоком и Сен-Лу, с последним всего лишь два раза. Именно во вторую нашу встречу он проявил себя наиболее ярко, он словно стер неприятные впечатления о собственном лицемерии, вынесенные мною из последнего моего пребывания в Тансонвиле, и я узнал в нем все прежние достоинства. Когда я в первый раз увидел его после объявления войны, то есть в начале следующей недели, и Блок, высказывающий резкие шовинистические взгляды, оставил нас, Сен-Лу стал с едкой иронией насмехаться над самим собой по поводу того, что не пошел в армию, и я был шокирован грубостью его тона.

Сен-Лу вернулся из Бальбека. Позже я узнал от третьих лиц, что он предпринимал бесплодные попытки сговориться с директором ресторанчика. Своим положением последний был обязан наследству господина Ниссима Бернара. В самом деле, он был тем самым юным слугой, которому «покровительствовал» дядюшка Блока. Но богатство сделало его добродетельным. До такой степени добродетельным, что Сен-Лу напрасно пытался его соблазнить. Так, по закону противодействия, вполне добропорядочные молодые люди с наступлением определенного возраста начинают предаваться страстям, вкус которых наконец осознали, а подростки легкого нрава становятся молодыми людьми, чьи твердые принципы неприятно поражали господина де Шарлюса, наслушавшегося сплетен и обратившегося к ним. Это всего лишь вопрос времени.

«Нет, – громогласно и радостно восклицал он, – все те, кто не идет на войну, как бы они сами это ни объясняли, на самом деле просто боятся, что их убьют, это они от страха». И тем же торжествующим тоном, каким обличал чужую трусость, только еще более энергично, он продолжал: «Если я не иду служить, так это просто-напросто от страха, да, от страха!» Мне приходилось замечать уже у многих людей, что выставлять напоказ чувства, достойные похвалы, не единственный способ скрыть чувства дурные, можно как раз наоборот – бравировать этими дурными чувствами, делать вид, что и не собирался их скрывать. К тому же у Сен-Лу эта склонность усиливалась его особой привычкой: что-то сделав не так, совершив бестактность, в которой его могли упрекнуть, тут же самому во всеуслышание заявить, что это он нарочно. Привычка эта перешла к нему, насколько мне известно, от одного преподавателя Военной академии, с которым он был весьма близок и перед которым искренне преклонялся. Таким образом, мне не составляло труда истолковать эту колкость как словесную ратификацию чувств, каковые – коль скоро именно они диктовали Сен-Лу его поведение и отказ участвовать в начавшейся войне – тот хотел обнародовать.

«А ты слышал, – спросил он меня, собираясь уходить, – тетушка Ориана хочет разводиться. Лично я об этом ровным счетом ничего не знаю. Слух об этом проносится регулярно, и я так часто его слышал, что для того, чтобы в него поверить, мне придется дождаться, когда это наконец произойдет. Могу сказать только, что понять ее можно: мой дядюшка приятнейший человек, так считают не только в обществе, но вообще все: и его друзья, и семья. Он, я бы даже сказал, гораздо сердечнее тети, которая, конечно, святая, но слишком уж настойчиво дает ему это понять. Вот только как муж это просто чудовище, он все время обманывает жену, оскорбляет ее, грубо обращается, не дает денег. Если она его покинет, это будет так естественно, что одно это докажет, что это правда, впрочем, возможно, и наоборот, поскольку все настолько очевидно, что любой мог сделать подобный вывод и распустить слух. И потом раз уж она так долго его терпела! Теперь я точно знаю, сколько раз бывает, о чем-то скажут по ошибке или даже солгут, а потом это оказывается правдой». Это навело меня на мысль спросить его, не велось ли когда-либо разговора о его женитьбе на мадемуазель Германтской. Он вздрогнул и стал уверять меня, что нет, ничего подобного, это всего лишь одна из светских сплетен, которые вдруг появляются время от времени совершенно на пустом месте, потом исчезают сами собой, но ложность этих сплетен не делает более осмотрительными тех, кто в них поначалу поверил, и стоит появиться новому слуху о помолвке, разводе или каком-нибудь политическом скандале, все снова верят в него и начинают распространять направо и налево.

Не прошло и двух дней, как кое-какие ставшие известными мне факты доказали, что я глубоко заблуждался, интерпретируя слова Робера: «Если кто-то отказался отправиться на фронт, значит, он просто-напросто боится». Сен-Лу произнес это, чтобы блеснуть в разговоре, чтобы прослыть тонким психологом и оригиналом, поскольку не был уверен, что его попытки отправиться добровольцем увенчаются успехом. Однако в то же самое время он из кожи вон лез, чтобы добиться этого, теряя частичку своей оригинальности, во всяком случае, в том смысле, какой, как он думал, полагалось придавать этому слову, но приобретая больше – «французскость» в стиле Сент-Андре-де-Шан, и в гораздо большей степени соответствуя теперь тому, что было в этот момент лучшего у французов Сент-Андре-де-Шан, господ, буржуа и слуг, почтительных к господам или бунтующих против господ, два равно французских дивизиона одной семьи, подразделение Франсуазы и подразделение Мореля, они выпускали две стрелы, что соединялись в полете в одном направлении, в направлении границы. Блоку было весьма приятно услышать признание в трусости от «националиста» (впрочем, не такого уж и националиста), а когда Сен-Лу спросил у него, не собирается ли тот на фронт, он, состроив постную физиономию, ответил: «Близорукость».

Но через несколько дней Блок в корне переменил свое отношение к войне и, явившись ко мне, выглядел совершенно потрясенным. Несмотря на «близорукость», он был признан годным к службе. Я провожал его домой, когда по дороге мы встретили Сен-Лу, который как раз шел представляться в военное министерство какому-то полковнику, с одним бывшим офицером – «господин де Камбремер, – сказал он мне. – А! ну конечно, о ком я тебе говорю, это же старый знакомый. Ты ведь тоже знаешь Канкана!» Я ответил, что да, я и в самом деле знаком с ним и с его женой и не могу сказать, чтобы они были мне очень приятны. Но я настолько привык с первого дня знакомства с этой самой парой считать его жену, несмотря ни на что, особой весьма примечательной, хорошо знавшей Шопенгауэра и вхожей в интеллектуальные круги, доступ в которые был закрыт ее невежественному супругу, что вначале очень удивился, услышав от Сен-Лу: «Его жена полная идиотка, могу тебя уверить. Но сам он превосходный человек, одаренная натура, очень приятный во всех отношениях». Вне всякого сомнения, эта жена-«идиотка» когда-нибудь при Сен-Лу высказала безумное желание быть принятой в высшем свете, каковое поведение высший свет судит весьма сурово. Что же касается достоинств ее мужа, очевидно, имелись в виду те, что признавала за ним его мать, поскольку считала его гордостью семьи. По крайней мере, его не заботило мнение герцогинь, что же касается его «ума», то он, по правде говоря, столько же отличается от того, что присущ мыслителям, как и тот «ум», которым общественное мнение наделяет богатого человека «за то, что он сумел сколотить состояние». Но слова Сен-Лу вовсе не задели меня, просто напомнили, что претензия соседствует с глупостью, а простодушие имеет привкус не ярко выраженный, но приятный. Правда, у меня не было случая оценить простодушие господина де Камбремера. Но вот поэтому-то и получается, что один человек предстает совершенно по-разному в зависимости от того, кто его судит, даже если не принимать во внимание критерии суда. У господина де Камбремера мне знакома была лишь внешняя оболочка. Но ее суть, которую показали мне другие, оказалась мне неизвестна.

Перед дверью Блок оставил нас, полный горечи по отношению к Сен-Лу, сказав ему, что те, другие, «славные сыны» в погонах и нашивках, которые щеголяют при штабе, ничем не рискуют, а вот он, простой солдат второго класса, совершенно не желает, чтобы ему «продырявили шкуру ради Вильгельма». «Похоже, император Вильгельм серьезно болен», – ответил на это Сен-Лу. Блок, который, подобно всем тем, кто держится поближе к Бирже и с невероятной легкостью верит всем сенсационным новостям, добавил: «Говорят даже, что он умер». Если верить Бирже, любой больной монарх, будь то Эдуард VII или Вильгельм II, уже умер, а любой осаждаемый город уже взят. «Скрывают только потому, – сказал Блок, – что это известие вызовет панику среди бошей. Но он точно умер прошлой ночью. Мой отец знает это из самых достоверных источников». Достоверные источники были единственными, которым доверял господин Блок-отец, и поскольку благодаря «высоким связям» ему повезло иметь к этим самым источникам доступ, он мог получать оттуда еще более секретную информацию о том, что акции внешнего рынка поднялись в цене, а акции де Бирс упали. Впрочем, если оказывалось, что именно в тот самый момент происходило повышение де Бирс и «сброс» внешнего рынка, если рынок первой оказывался «устойчивым» и «активным», а второго – «колеблющимся», достоверные источники не становились от этого менее достоверными. Так Блок сообщил нам о смерти кайзера с видом таинственным и значительным, но в то же время видно было, что он раздражен. Более всего его вывело из себя то, что Робер сказал: «Император Вильгельм». Я полагаю, даже под угрозой гильотины Сен-Лу и господин Германтский не могли бы сказать подругому. Два светских человека, оказавшиеся единственными живыми существами на необитаемом острове, где некому было бы демонстрировать свои хорошие манеры, узнали бы друг друга по подобным черточкам, как два латиниста по точным цитатам из Вергилия, Даже под пытками немцев Сен-Лу не мог бы сказать иначе, чем «император Вильгельм». Но при всем этом подобное воспитание – оковы для ума. Тот, кто не может их сбросить, так и остается всего-навсего светским человеком, и не больше. Но, впрочем, эта изысканная ограниченность восхитительна – особенно если это связано с неафишируемой щедростью и непоказным героизмом – рядом с вульгарностью Блока, одновременно жалкого и хвастливого, который кричал Сен-Лу: «Ты что, не можешь просто сказать „Вильгельм“? Ну конечно, это ты с перепугу, ты уже готов на брюхе ползать перед ним! Да! ну и солдатики у нас на передовой, пятки будут бошам лизать. Вы только и можете что по плацу маршировать в парадной форме. Ну и черт с вами».

«Бедняга Блок, ему и в голову не приходит, что я могу не только маршировать», – улыбаясь, сказал мне Сен-Лу, когда мы наконец остались с ним вдвоем. Я прекрасно понимал, что маршировать – это совсем не то, чего желал Робер, хотя в ту пору его намерения не были мне так ясны, как после, когда, ввиду неучастия в военных действиях кавалерии, он пошел служить офицером в пехоту, затем перевелся в разведку, и затем случилось то, о чем еще предстоит рассказать. Но Блок не осознавал патриотизма Робера просто потому, что тот его никак не показывал. Если, будучи признан «годным», Блок со злостью излагал нам свои антимилитаристские взгляды, то поначалу, когда он полагал, что по причине близорукости призыв ему не грозит, его политическим кредо был шовинизм. А Сен-Лу был не способен на подобные декларации, и главной причиной тому являлась нравственная деликатность, не позволяющая публично выражать чувства, слишком глубокие и к тому же совершенно естественные. Так некогда моя мать, не только ни секунды не колеблясь, умерла бы ради бабушки, но и жестоко страдала бы, вздумай кто-нибудь помешать ей в этом. И, однако же, мне невозможно – оглянувшись назад – представить, как она произносит фразу вроде: «Я готова отдать жизнь ради матери». И такой молчаливой была любовь к Франции Робера, что в тот момент он казался мне в большей степени Сен-Лу (насколько я мог представить себе его отца), чем Германтом. Он не позволял себе выражать подобные чувства еще и потому, что ум его был в каком-то смысле нравственен. У по-настоящему серьезных людей, занимающихся умственным трудом, присутствует некое отвращение ко всем тем, кто превращает в литературу все, что делает, извлекает из этого пользу. Мы не учились с ним вместе ни в лицее, ни в Сорбонне, но мы по отдельности посещали занятия одних преподавателей (вспоминаю улыбку Сен-Лу), которые, желая прослыть гениями, давали амбициозные названия своим теориям. Стоило только нам заговорить об этом, Робер начинал смеяться от всей души. Разумеется, мы не могли утверждать, что инстинктивно предпочитаем Коттаров или Бришо, но в конечном итоге питали искреннее уважение к людям, которые досконально изучили греческий или медицину и уже по одной этой причине не могли зваться шарлатанами. Как я сказал уже, если когда-то во всех своих поступках мать исходила из того, что готова была отдать жизнь за свою мать, она никогда даже самой себе не могла бы эти чувства высказать и, во всяком случае, считала не только бесполезным и смешным, но недопустимым и постыдным высказывать их другим, так же невозможно мне было бы представить, что Сен-Лу рассказывает о своих сборах на фронт, о необходимых для этого приобретениях, о наших шансах на победу, о малой эффективности действий русской армии, о том, что необходимо предпринять Англии; в его устах невозможно было бы представить фразу пусть даже самую красноречивую, которую мог бы произнести пусть даже самый симпатичный министр перед восторженными, рукоплещущими депутатами. Впрочем, не могу утверждать, что в этой отрицательной черте, мешавшей ему выражать красивые чувства, не виделось мне проявления «духа Германтов», того, что так часто можно было наблюдать у Свана. Ведь хотя для меня он был прежде всего Сен-Лу, он все же оставался Германтом, и среди множества причин, укрепляющих его мужество, были и такие, каких не имелось у его приятелей из Донсьера, этих молодых людей, увлеченных своим делом, с которыми я ужинал каждый вечер и сколько из которых были убиты в битве на Марне или в какой-нибудь другой битве.

Молодые социалисты, которых можно было встретить в Донсьере в ту пору, когда там находился и я, но не был с ними знаком, поскольку их не принимали в том кругу, где вращался Сен-Лу, прекрасно понимали, что офицеры этого самого круга вовсе не были «нобль» в значении надменно-горделивом и презренно-игривом, какое «плебс», офицеры, вышедшие из низов, и франкмасоны вкладывали в это понятие. Впрочем, точно так же можно сказать, что такой же патриотизм офицеры из благородных признавали за социалистами, которых они же в разгар дела Дрейфуса – я сам слышал это, когда находился в Донсьере, – обвиняли в отсутствии этого самого патриотизма. Патриотизм военных, столь же искренний и глубокий, принял теперь окончательную форму, которую они считали незыблемой и которая, к их негодованию, подвергалась нападкам, в то время как патриоты, если можно так выразиться, бессознательные, то есть без осознания святого патриотического долга, какими и являлись радикал-социалисты, не в состоянии были понять, какая глубокая реальность стояла за тем, что они считали бессмысленными и вредными формулами.

Вне всякого сомнения, Сен-Лу, так же как и они, сумел развить в себе как самую подлинную сторону своей натуры умение осознать, какие действия необходимо предпринять для успехов стратегических и тактических, таким образом, для него, как и для них, жизнь собственного тела, будучи чем-то относительно малозначимым, легко могла быть принесена в жертву духовному началу, истинному жизненному ядру, рядом с которым физическое существование имело значение лишь в качестве защитного слоя. В смелости Сен-Лу было много особенностей, присущих лишь ему, и главной отличительной чертой являлось великодушие, в чем с самого начала заключалась прелесть нашей с ним дружбы, а еще наследственный порок, проявившийся в нем позже, который в сочетании с определенным интеллектуальным уровнем, так им и не превзойденным, заставлял его не только восхищаться смелостью, но и испытывать какой-то пьянящий восторг перед мужественностью, настолько велико было его отвращение к изнеженности. Размышляя о жизни под открытым небом с сенегальцами, которые каждое мгновение жертвовали жизнью, он испытывал целомудренное интеллектуальное наслаждение, в котором немалое место занимало презрение к этим «мускусным господам», и это самое наслаждение, хотя и казалось ему совершенно другой природы, на самом деле не так уж сильно и отличалось от того, что давал ему кокаин, к которому он пристрастился в Тансонвиле и от которого героизм – словно дополнительное лекарство – его излечил. Даже в своей смелости он был прежде всего человеком любезным и учтивым, что, с одной стороны, побуждало его расхваливать других, а что касалось его самого – совершать хорошие поступки, не говоря ни слова: полная противоположность Блоку, который сказал ему во время нашей встречи: «Вы уж, конечно, сдрейфите», – а сам между тем не делал ничего, и, с другой стороны, заставляло не слишком дорого ценить то, что ему принадлежало: свое состояние, положение в обществе, саму жизнь, и быть готовым всем этим пожертвовать. Одним словом, яснее проявилось истинное благородство его натуры. Но в его героизме смешалось столько различных начал, что и заявивший о себе новый вкус, и интеллектуальная ограниченность, которой он так и не смог преодолеть, тоже были в их числе. Восприняв привычки господина де Шарлюса, Робер, как оказалось, воспринял также, хотя и под другим обличьем, его идеал мужественности.

«Это у нас надолго?» – спросил я Сен-Лу. «Нет, думаю, война окажется короткой», – ответил он мне. Но и тут, как всегда, аргументы его были слишком книжными. «Принимая во внимание предсказания Мольтке[26]26
  Хельмут Карл Мольтке (1800–1891) – германский фельдмаршал, военный теоретик. Проповедовал идеи неизбежности войны, внезапного нападения и молниеносного разгрома противника путем окружения. Один из идеологов германского милитаризма.


[Закрыть]
, перечти, – сказал он, как будто я уже читал, – декрет от 28 октября 1913 года о действиях крупных войсковых единиц, и ты сам увидишь, что замена резервов мирного времени не была произведена и, более того, не была даже предусмотрена, а этого просто не могло быть, если бы готовились к длительной войне». А мне-то казалось, что вышеупомянутый декрет можно было толковать как доказательство не столько краткости возможной войны, сколько непредусмотрительности авторов этого документа, которые не смогли предвидеть ни возросшего до чудовищных размеров потребления продукции любого рода, неизбежного в затянувшейся войне, ни взаимодействия различных театров военных действий.

У людей, по природе своей не слишком расположенных к гомосексуализму, существует некое весьма распространенное представление о мужественности, которое, если гомосексуалист – человек достаточно заурядный, свойственно и ему тоже, впрочем, он зачастую искажает его. Это представление – некоторых военных, некоторых дипломатов – раздражает невероятно. В самом гнусном своем виде это просто-напросто внешняя суровость доброго сердца, когда человек не хочет выглядеть взволнованным, и в минуту расставания с другом, которого, вполне возможно, убьют, его душат слезы, но никто не догадывается об этом, потому что он прячет эти слезы под маской растущего с каждой секундой гнева, который прорывается в самую минуту расставания. «Ну что, тысяча чертей, идиот несчастный, давай обнимемся и хватай свой мешок, меня от него тошнит, дурак ты эдакий». Дипломат, офицер, просто человек, который чувствует, что единственно значима лишь великая национальная идея, но который тем не менее испытывает нежность к тому «бедняге», что был в разведке или в действующих войсках и умер от лихорадки или пули, – демонстрирует такую же мужественность, правда, в другой форме, более сложной, более замысловатой, но, в сущности, столь же отвратительной. Он не собирается оплакивать того «беднягу», он знает, что в скором времени будет думать о нем не больше, чем добрый хирург, который в день смерти маленькой пациентки испытывает искреннюю печаль, глубоко скрытую. Но стоит лишь дипломату стать писателем и поведать об этой смерти, он не скажет, что испытывал печаль, нет, прежде всего «из мужской сдержанности», затем из привычки к лицедейству, благодаря которой он умеет изображать эмоции, пряча их. Он и кто-нибудь из его коллег будут дежурить у постели умирающего. Ни одним словом не обмолвятся они об этой печали. Они будут обсуждать дела в отряде или в других отрядах, и даже с большими подробностями, чем обычно.

«Б*** говорит мне: „Не забудьте, завтра генеральский смотр, позаботьтесь, чтобы ваши люди как следует подготовились“. Будучи человеком очень мягким, он сегодня разговаривал суше, чем всегда, и я заметил даже, что он избегает смотреть на меня. Да я и сам чувствовал, что нервничаю».

И читатель понимает, что этот сухой тон и есть та самая печаль человека, который не хочет выглядеть человеком-который-испытывает-печаль, что выглядело бы просто-напросто нелепо, не будь так безнадежно и так уродливо, потому что именно подобным образом чувствуют печаль люди, полагающие, будто печаль не значит ничего, а жизнь важнее расставаний, и т. д., и самой смерти придающие оттенок чего-то ложного и незначительного, вроде того господина, что приходит поздравить вас с Новым годом и, протягивая коробку засахаренных каштанов, говорит: «Желаю счастливого Нового года», при этом посмеивается, но все-таки говорит. И, чтобы завершить, наконец, этот рассказ об офицере или дипломате, которые бодрствуют возле умирающего, не сняв головных уборов, потому что несчастного перевозят на открытом воздухе, вот что происходит в конце:

«Я думал: надо пойти распорядиться насчет дезинфекции, но, сам не знаю почему, в то самое мгновение, когда доктор, щупавший пульс, отпустил руку, мы с Б***одновременно, не сговариваясь – очевидно, припекло солнце и стало жарко, – стоя у постели, сняли фуражки».

А читатель прекрасно понимает, что два этих мужественных человека, ни разу в жизни не произнесшие слова «нежность» или «печаль», сняли свои головные уборы не оттого, что припекло солнце, а от волнения перед величием смерти.

Идеал мужественности у гомосексуалистов вроде Сен-Лу хотя и отличался от вышеописанного, но был не менее искусственным и не менее лживым. И лживость эта состоит в том, что они не желают признавать, что именно физическое желание лежит в основе тех чувств, которым они приписывают совсем иное происхождение. Господин де Шарлюс ненавидел женственность. Сен-Лу восхищается смелостью молодых людей, пьянящим восторгом кавалерийских атак, интеллектуальным и нравственным благородством мужской дружбы, самой чистой мужской дружбы, когда один готов отдать жизнь ради другого. Война, из-за которой, к отчаянию гомосексуалистов, в столицах остались одни только женщины, – это, напротив, страстный гомосексуальный роман, и если им хватает разума, чтобы обольщать себя несбыточными мечтами, то не хватает, чтобы проникнуть в их тайну, понять их истоки, понять себя. Так что если некоторые молодые люди отправлялись на войну добровольцами просто из некоего спортивного подражания, вроде того как в какой-то год все поголовно вдруг стали играть в «диаболо», для Сен-Лу война была идеалом, к которому он стремился в своих мечтах, гораздо более конкретных, но с легким облачком идеологии, идеалом, которому он служил вместе с теми, кого любил больше всего, будучи членом рыцарского ордена, только мужского, без женщин, где он мог бы рисковать жизнью, спасая своего адъютанта, и умереть, внушая фанатичную любовь всем этим людям. И вот еще что: в его мужестве имелось много составляющих, но была в их числе и эта – осознание своего знатного происхождения, а еще, пусть в оболочке почти неузнаваемой и идеализированной, – идея господина де Шарлюса, что главное для мужчины не иметь ничего женственного. Впрочем, подобно тому как в философии и искусстве две аналогичные идеи являются таковыми лишь при определенной манере изложения и весьма сильно отличаются в зависимости от того, представлены ли они Ксенофонтом или Платоном, точно так же, признавая, насколько схожи их мотивы, я восхищаюсь неизмеримо больше Сен-Лу, требующим отправить его на самый опасный участок, чем господином де Шарлю-сом, избегавшим носить светлые галстуки.

Я говорил Сен-Лу о своем приятеле, управляющем Гранд-отеля в Бальбеке, который вроде бы утверждал, что в начале войны в некоторых французских полках были дезертиры, которых он называл «дефектиры» и обвинял в том, что их спровоцировали, причем авторами провокации он считал «прусский милитаризм»; в какой-то момент он даже поверил в одновременную высадку немецкого, японского и казачьего десанта в Ривебеле, что угрожало безопасности Бальбека, и сказал, что ему оставалось только «слинять». Отъезд властей в Бордо он считал преждевременным и заявлял, что зря они так быстро «слиняли». О своем брате этот германофоб говорил, посмеиваясь: «Он в окопах, в двадцати пяти метрах от бошей», пока, дознавшись, что и сам он является таковым, его не отправили в концентрационный лагерь.

«Кстати, о Бальбеке, ты помнишь бывшего лифтера в отеле?» – спросил, покидая меня, Сен-Лу таким тоном, будто сам как следует не представлял, о ком идет речь, и ждал от меня, что я ему напомню. «Он собирается на фронт и написал мне, чтобы я помог ему „устроиться“ в авиацию». Можно было не сомневаться, что лифт устал сновать туда-сюда, заключенный в камере лестничного пролета, а высоты лестниц Гранд-отеля ему уже не хватало. Он собирался «получить повышение в чине» не в качестве консьержа, а другим способом, ибо наша судьба не всегда то, что мы о ней думаем. «Я, конечно, поддержу его просьбу, – сказал мне Сен-Лу. – Я как раз нынче утром снова говорил об этом Жильберте, самолетов нужно как можно больше. С ними мы всегда будем знать, что готовит противник. Это отнимет у него преимущества, которые могла бы принести неожиданная атака, лучшей армией в этой войне окажется та, у которой зорче глаза».

Буквально за несколько дней до этого я встретил лифтера-авиатора. Он заговорил со мной о Бальбеке, и, горя любопытством узнать, что он скажет мне о Сен-Лу, я умудрился навести разговор на интересующую меня тему и спросил, правда ли то, что мне говорили, будто господин де Шарлюс испытывает к молодым людям то-то и то-то. Лифтер, казалось, удивился – похоже, он ровным счетом ничего об этом не знал. Зато в ответ он стал изобличать богатого молодого человека, который жил со своей любовницей и тремя приятелями. Поскольку он, похоже, готов был все свалить в одну кучу, а я знал от господина де Шарлюса, который мне об этом рассказывал, помнится, это происходило в присутствии Бришо, что он здесь совершенно ни при чем, я сказал лифтеру, что он, должно быть, ошибается. Моим сомнениям он противопоставил свои уверения, что именно так все и происходило. Подружка этого самого богатого молодого человека должна была развлекать всю компанию, и удовольствие получали все вместе. Таким образом, господин де Шарлюс, самый компетентный в данной области человек, глубоко ошибался, до такой степени любая правда обрывочна, скрыта, неожиданна. Из опасения начать рассуждать по-мещански, выискивая шарлизм там, где его нет, он просто-напросто прошел мимо того факта, что женщина всех развлекала. «Она и за мной частенько приходила, – сказал мне лифтер. – Но она быстро поняла, с кем имеет дело, я категорически отказался, зачем мне этот бордель, я так ей и сказал, мне это просто отвратительно. Ведь стоит кому-нибудь одному проговориться, и всем все станет известно, пойдут всякие слухи, больше места нигде не найдешь». Это последнее утверждение снижало пафос предыдущих добродетельных деклараций, потому что давало понять: будь лифтер уверен в сохранении тайны, он бы не устоял. Для Сен-Лу это тоже было аргументом. Очевидно все же, что этому богатому молодому человеку, его любовнице и приятелям все-таки повезло, потому что лифтер много рассказывал, о чем они с ним говорили в разные времена, что вряд ли могло быть, ответь он категорическим отказом. Например, любовница этого молодого богача пришла как-то к нему, чтобы познакомиться с одним посыльным, с которым он очень дружил. «Не думаю, чтобы вы его знали, вас там тогда не было. Его все называли Виктор. Ну разумеется, – добавил он с видом человека, который ссылается на некие нерушимые и даже немного секретные законы, – нельзя же отказать товарищу, тем более если он небогат». Я вспомнил о приглашении, которое получил за несколько дней до отъезда из Бальбека от знатного друга этого самого богача. Но здесь, разумеется, не существовало никакой связи, и это было продиктовано обыкновенной любезностью.

«Ну ладно, а как там бедняжка Франсуаза, ей удалось освободить от службы племянника?» Но Франсуаза, давно уже делавшая все возможное для освобождения племянника, которая, когда ей через посредничество Германтов предложили подать прошение генералу Сен-Жозефу, ответила безнадежным тоном: «О нет, это ничего не даст, с этим типом все бесполезно, нечего и пытаться, он такой патриот, хуже не бывает», так вот, эта самая Франсуаза, лишь только речь заходила о войне, какую бы боль она при этом ни испытывала, считала, что не надо бросать на произвол судьбы этих «несчастных русских», потому что как-никак «союзники». Метрдотель, уверенный, впрочем, что война продлится не более десяти дней и завершится оглушительной победой Франции, не решился бы, из страха быть опровергнутым последующим ходом событий, да и не имея достаточно воображения, предсказать войну долгую и с сомнительным концом. Но даже из этой полной и немедленной победы он пытался по крайней мере заранее извлечь все, что могло бы заставить страдать Франсуазу. «Да, что-то будет, похоже, не многие жаждут идти в атаку, что вы хотите, эти шестнадцатилетние мальчишки просто в голос рыдают». Говоря ей неприятные вещи, чтобы «задеть», он называл это «бросить ей кость, укоротить хвост, навесить лапшу на уши». «Шестнадцатилетние, Дева Мария! – восклицала Франсуаза, и тут же недоверчиво: – А говорили, будто младше двадцати не берут, это же совсем еще дети». – «Ну разумеется, газетам об этом писать запретили. И вообще как раз молодежь и пошлют вперед, немногие выживут. Это даже хорошо, здоровое кровопускание время от времени полезно, да и неплохой стимул для коммерции. О черт! если мальчишки такие изнеженные, ни то ни се, их тут же убьют, дюжина пуль в шкуру, бах! С одной стороны, так и надо. И потом, офицеры, ну что с них взять? Получают свои монеты и больше ничего не требуют». Во время каждого из таких разговоров Франсуаза бледнела до такой степени, что мы все опасались, как бы от разглагольствований метрдотеля с ней не случился удар.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации