Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 19 мая 2020, 20:40


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

При том, что господин де Шарлюс умел казаться очень приятным человеком, когда он касался этой темы, то становился просто отвратителен. Он весь лучился самодовольством, которое раздражает даже у больного, когда он назойливо демонстрирует вам свое отменное здоровье. Я часто думал, что в пригородном поезде Бальбека «верные», которые обычно любили всякого рода признания и перед которыми он охотно разоблачался, наверное, тоже не могли выносить этого бравирования, выставления своей мании напоказ и, чувствуя такую же дурноту, что подкатывает к горлу в комнате больного или в присутствии наркомана, который при вас вытаскивает свой шприц, вероятно, старались положить конец этим откровениям, которые сами поначалу и спровоцировали. Более того, всех раздражала манера обвинять целый свет, причем, вероятно, чаще всего не обременяя себя никакими доказательствами, манера, усвоенная теми, кто сам забывал причислить себя к особой категории, к которой, как всем, однако, было известно, он принадлежал, и куда охотно относил других. В конце концов он, столь умный, обзавелся на этот счет ограниченной философией (исходя из которой, по всей вероятности, и не испытывал ни капельки любопытства к этой «жизни», в отличие от Свана), объясняющей буквально все этими особыми случаями, и благодаря которой, подобно любому, кто впадает в этот грех, он не только не стыдился его проявлений, но был исключительно доволен собой. Вот почему он, такой солидный и благородный, так глупо улыбался, заканчивая фразу: «Поскольку относительно императора Вильгельма существуют серьезные подозрения того же рода, что и относительно герцога Фердинанда Кобургского, это могло бы объяснить, почему царь Фердинанд встал на сторону „империи хищников“. В сущности, это все вполне понятно, к сестре испытываешь снисхождение, ей ни в чем невозможно отказать. Я нахожу, что это вполне красивое объяснение альянса Болгарии и Германии». И над этим глупейшим объяснением сам господин де Шарлюс смеялся так долго, будто и впрямь находил его чрезвычайно остроумным, и даже если оно основывалось на реальных обстоятельствах, оно все равно выглядело таким же наивным, как и размышления господина де Шарлюса о войне, о которой он рассуждал, как какой-нибудь феодал или рыцарь ордена Святого Иоанна Иерусалимского. Впрочем, закончил он примечанием более тонким: «Удивительно, – сказал он, – что та самая публика, которая судит о людях или событиях этой войны по газетным статьям, искренне убеждена, что эти суждения – ее собственные».

И в этом господин де Шарлюс был абсолютно прав. Как мне рассказывали, стоило посмотреть на госпожу де Форшевиль, когда она, выдержав многозначительную паузу, которую можно было принять за раздумья, необходимую отнюдь не просто для изложения, но для формирования собственного мнения, произносила, как нечто, глубоко выстраданное: «Нет, не думаю все же, что они возьмут Варшаву»; «у меня такое впечатление, что второй такой зимы не выдержать»; «чего бы я не хотела, так это непрочного мира»; «что всерьез пугает меня, коль скоро вы настаиваете на моем признании, так это Палата»; «нет, думаю все же, что прорваться можно». Высказывая подобные сентенции, Одетта принимала весьма манерный вид, что делалось совершенно невыносимым, когда она произносила, к примеру, следующее: «Я вовсе не хочу сказать, будто германская армия сражается плохо, но им не хватает того, что называют куражом». Чтобы произнести это слово «кураж» (и даже просто «наступательный дух»), она делала взмах рукой и моргала глазами, как подмастерье художника, повторяющий термин, услышанный в мастерской. А в ее собственной речи еще больше, чем прежде, проскальзывали нотки восхищения перед англичанами, которых она, уже не довольствуясь, как прежде, словами «наши соседи по ту сторону Ла-Манша» или просто-напросто «наши друзья-англичане», именовала не иначе, как «наши верные союзники». Бесполезно говорить, что теперь она кстати и некстати цитировала выражение fair play, ссылаясь на англичан, считавших немцев непорядочными игроками, и еще «что нам нужно, так это выиграть войну, как говорят наши храбрые союзники». Мало этого, она теперь совершенно не к месту приплетала имя своего зятя, если речь заходила об английских солдатах и об удовольствии, которое доставляла ему возможность дружить с австралийцами, шотландцами, новозеландцами и канадцами. «Мой зять Сен-Лу теперь знает арго этих славных tommies, он знает, что творится в самых отдаленных dominions, прекрасно ладя и с генералом, командующим базой, и с самым скромным private».

Пусть это отступление о госпоже де Форшевиль, которое я позволил себе сделать, шагая по бульвару в компании с господином де Шарлюсом, даст мне право на еще одно, несколько более обширное, но необходимое, чтобы дать представление об этом времени, и касаться оно будет отношений госпожи Вердюрен и Бришо. В самом деле, если беднягу Бришо так безжалостно осуждал господин де Шарлюс (будучи человеком достаточно тонким и к тому же – осознанно или нет – германофилом), гораздо хуже обращались с ним у Вердюренов. Разумеется, все они были шовинистами, поэтому их должны были весьма привлекать статьи Бришо, не лишенные к тому же достоинств стиля, столь ценимых госпожой Вердюрен. Следует вспомнить, что еще во времена пребывания в Распельере Бришо из великого человека, каким казался он Вердюренам в первое время, превратился если не в козла отпущения, как Саньет, то по крайней мере в объект довольно откровенных насмешек. Но, во всяком случае, в тот момент он оставался еще верным из верных, что обеспечивало ему определенную долю преимуществ, которые сами собой подразумевались статусом основателя или полноправного члена маленькой группы. Однако по мере того как (возможно, благодаря войне или той стремительности, с какой выкристаллизовывалось изящество, несколько запоздавшее, но элементами которого была пропитана атмосфера салона Вердюренов) салон воспринимал новую реальность, и завсегдатаи, поначалу оглушенные этой новой реальностью, в конце концов оказались ею поглощены, нечто подобное происходило и с Бришо. Несмотря на Сорбонну, на Институт, до войны его известность не переступала границы салона Вердюренов. Но когда почти ежедневно стали появляться его статьи, украшенные этими фальшивыми бриллиантами, которые когда-то он направо и налево расточал завсегдатаям салона, и в то же время отмеченные действительно богатой эрудицией, которую, как истинный сорбоннец, он не пытался скрыть за очаровательными обтекаемыми формулировками, весь «высший свет» был в буквальном смысле ослеплен. Раз в кои веки этот свет дарил своей милостью человека и впрямь отнюдь не бездарного, могущего привлечь своим изобретательным умом и обширной памятью. И в то время как три герцогини отправлялись провести вечер у госпожи Вердюрен, трое других оспаривали друг у друга честь заполучить к себе на ужин великого человека, который в конце концов принимал приглашение одной из них, еще и потому чувствуя себя более свободным, что госпожа Вердюрен, обескураженная успехом, какой имели его статьи в квартале Сен-Жермен и по соседству с ним, позаботилась о том, чтобы не видеть больше у себя Бришо, между тем как у нее проводила вечера одна блистательная особа, с которой тот еще не был знаком и которая, несомненно, привлекла бы его. Таким образом, журналистика (которой Бришо посвятил себя, получив с некоторым запозданием – причем с честью для себя и в обмен на очень даже приличное жалованье – то, что он всю жизнь, только даром и инкогнито, растрачивал в салоне Вердюренов, поскольку при его-то красноречии и учености написание этих статей стоило ему не больше, чем салонная болтовня) чуть было не принесла ему, а в какой-то момент даже показалось, что принесла, бесспорную славу… если бы не госпожа Вердюрен. Разумеется, статьи Бришо были далеко не столь замечательны, как это принято было считать в свете. Неприкрытая пошлость проскальзывала на каждом шагу под видом учености. И наряду с образами, которые сами по себе ничего не значили («немцы не смогут больше смотреть в лицо статуи Бетховена», «Шиллер, должно быть, не раз уже перевернулся в гробу», «едва лишь высохли чернила, которыми было подписано соглашение о нейтралитете Бельгии», «Ленин говорит, и степной ветер разносит его голос»), попадались такие вот тривиальности: «двадцать тысяч заключенных, это вам не шутка», «наше командование должно открыть глаза и кошелек», «мы хотим победы, и это все, что мы хотим». И в то же самое время сколько познаний, ума, сколько точных наблюдений! Госпожа Вердюрен, принимаясь за чтение статьи Бришо, заранее чувствовала удовлетворение от мысли, что непременно найдет в ней много смешного, и читала с неослабевающим до самого конца вниманием, чтобы ничего ненароком не пропустить. И в самом деле, к сожалению, находила это там, и неоднократно. Трудно было представить себе заранее, где она сможет отыскать то, что ее особенно порадует. Самая удачная цитата не слишком известного автора, во всяком случае, в произведении, к которому обращался Бришо, служила поводом для обвинения в несносном педантстве, и госпожа Вердюрен не могла дождаться вечера, чтобы рассмешить собравшихся у нее за ужином гостей. «Ну, что вы скажете о Бришо, что он нынче отмочил? Я прочитала эту цитату из Кювье и сразу подумала о вас. Боже мой, мне кажется, он окончательно сошел с ума». – «Я еще не прочел», – говорил Кот-тар. «Как, неужели еще не прочли? Вы даже не представляете, какого удовольствия себя лишили. Можно умереть со смеха». И, довольная в глубине души, что кто-то еще не читал Бришо и, стало быть, она сама имеет возможность пролить свет на эти нелепости, госпожа Вердюрен просила метрдотеля принести сегодняшний номер «Ле Тан» и принималась читать вслух, с невероятной выспренностью произнося самые невинные фразы. После ужина в течение всего вечера эта антибришотская кампания продолжалась, но уже с показной сдержанностью. «Я не могу говорить об этом в полный голос, потому что опасаюсь, что там, – произносила она, указывая на графиню Моле, – это не слишком придется по вкусу. Светские люди гораздо более наивны, чем это может показаться на первый взгляд». Госпожа Моле, которой, говоря достаточно громко, давали понять, что речь идет именно о ней, и в то же время изо всех сил стремились показать, что понижают голос специально для того, чтобы она их не услышала, вероломно отрекалась от Бришо, которого в действительности ставила наравне с Мишле. Она признавала правоту госпожи Вердюрен и, стремясь закончить разговор чем-то таким, что казалось ей самой непреложным, говорила: «И все-таки написано это хорошо, этого у него не отнимешь». – «Вы полагаете, это хорошо написано, в самом деле? – переспрашивала госпожа Вердюрен. – А мне кажется, так любая свинья напишет», – подобная дерзость вызывала смех присутствующих, тем более что госпожа Вердюрен, словно сама смущенная грубым словом, произносила его шепотом, поднеся ладонь к губам. Ее ярость против Бришо усиливалась, тем более что тот по наивности не скрывал, что весьма доволен своим успехом, несмотря на приступы дурного настроения, вызванные свирепостью цензуры: каждый раз, когда он, по своему обыкновению, употреблял какое-нибудь новое слово, желая показать, что не слишком академичен, она «вымарывала» целый кусок статьи. При нем госпожа Вердюрен не слишком показывала, разве что своим неприветливым видом, который должен был бы насторожить более прозорливого человека, как невысоко ценит она то, что написал Шошот. Как-то раз только она сказала ему, что он злоупотребляет местоимением «я». И в самом деле, он взял в привычку постоянно его употреблять, сперва оттого что, по профессорскому обыкновению, пользовался выражениями вроде «я допускаю, что», если хотел сказать «я хочу, чтобы»: «Я хочу, чтобы огромная протяженность фронта вынудила и т. д.», но главным образом потому, что, будучи ярым антидрейфусаром, который чуял все эти германские приготовления еще задолго до войны, теперь он довольно часто имел возможность написать: «Я заявлял еще в 1897 году», «Я обращал на это внимание еще в 1909 году», «Я предупреждал в своей брошюре, ныне труднодоступной (habent sua fata libelli)», а впоследствии эта привычка так у него и осталась. Он горячо покраснел в ответ на замечание госпожи Вердюрен, сделанное к тому же весьма язвительным тоном. «Вы правы, мадам. Некто, любивший иезуитов не больше, чем господин Комб (хотя и не получил в качестве предисловия статьи нашего нежного мэтра прелестного скептицизма) Анатоля Франса, который был, если я не ошибаюсь, моим противником… еще до потопа, сказал, что „я“ всегда отвратительно»[42]42
  Это высказывание принадлежит Паскалю.


[Закрыть]
. Начиная с этого момента Бришо стал заменять «я» безличным оборотом, но этот самый безличный оборот нисколько не мешал читателям догадаться, что автор говорит о себе, а автор так и продолжал говорить о себе, но отныне любая его фраза, даже если он строил свою статью на одном отрицании, находилась под защитой этого безличного оборота. К примеру, писал ли Бришо о том, что германские войска во многом утратили свою доблесть, свою статью он начинал так: «Здесь никто не собирается скрывать правду. Говорят, немецкие войска во многом утратили свою доблесть. Никто не говорит, что доблестными их назвать уже нельзя. И уж во всяком случае никто не осмелится утверждать, что ни о какой доблести уже и речи быть не может. Равно как и то, что никто не сможет сказать, что территория завоевана, если на самом деле она вовсе не завоевана, и т. д.» В общем, Бришо мог без особых усилий составить увесистый том исключительно из заявлений о том, чего он не собирается говорить, напоминаний о том, что он говорил несколько лет назад, а также о том, как высказывались Клаузевиц, Жомини, Овидий и Аполлоний Тианский[43]43
  Довольно нелепый и разрозненный набор имен (два теоретика военного искусства, поэт и философ-моралист).


[Закрыть]
в течение нескольких последних веков. Остается только посетовать, что том так и не был опубликован, потому что эти столь насыщенные статьи ныне труднодоступны. Предместье Сен-Жермен, наставляемое госпожой Вердюрен, смеялось над Бришо, сидя у нее в гостиной, но восхищалось им, едва лишь покинув ее. Издеваться над ним вошло в моду, как прежде было модным им восхищаться, и даже те из дам, что втайне восторгались, в уединении читая его статьи, решительно меняли свое мнение, оказавшись в компании, и начинали вместе со всеми смеяться над ним из опасения прослыть менее тонкой, чем остальные. Никогда прежде в маленьком кружке не говорили так много о Бришо, как сейчас, но говорили исключительно насмехаясь. Критерием ума всякого вновь прибывшего считалось то, что он думал о статьях Бришо: если он в первый раз не совсем удовлетворял этому критерию, то здесь не упускали случая указать ему, по какому именно признаку распознаются умные люди.

«В конце концов, дружочек, все это просто чудовищно, и мы здесь оплакиваем не просто скучные статьи, а нечто гораздо большее. Много любят говорить о вандализме, о разбитых статуях. Но разрушение стольких юных умов, которые тоже можно сравнить с бесподобными полихромными статуями, это, по-вашему, разве не вандализм? Разве город, в котором уничтожены все прекрасные люди, не будет похож на город, в котором уничтожена вся скульптура? Что за удовольствие получу я, придя поужинать в ресторан, где меня станет обслуживать старый уродливый шут, похожий на Отца Дидона[44]44
  «Отец Дидон» – отец Анри Дидон (1840–1900) – монах-доминиканец, известный теолог, проповедник.


[Закрыть]
, а то и тетки в чепцах, как будто бы я вдруг попал в „Буйон Дюваль“[45]45
  «Буйон Дюваль» – сеть дешевых ресторанов в Париже.


[Закрыть]
? Да-да, именно так, дорогой мой, и думаю, я имею право так говорить, потому что Прекрасное остается Прекрасным, в какой бы материи ни было выражено. Что за удовольствие, когда тебя обслуживает какой-нибудь рахитичный субъект в очках, у которого на физиономии написано, что он освобожден от военной службы по состоянию здоровья! В отличие от того, что было прежде, теперь, если хочешь порадовать взгляд каким-нибудь красивым лицом в ресторане, смотреть нужно не на официантов, а на клиентов. Но встретить вновь того же официанта еще возможно, хотя они и часто меняются, а вот если видишь английского лейтенанта, который, быть может, пришел сюда впервые, а завтра его вообще убьют, попробуй узнать, кто это! Когда Август Польский[46]46
  Никаких следов этой истории у Поля Морана нет, в том числе в его романе «Кларисса, или Дружба», высоко ценимом Прустом. Имеется в виду Август II Сильный (1670–1763) – курфюрст Саксонии, король Польский.


[Закрыть]
, как рассказал нам очаровательный Моран, тончайший автор „Клариссы“, обменял один из своих полков на коллекцию китайских фарфоровых ваз, на мой взгляд, он заключил неудачную сделку. Подумайте только, что все эти выездные лакеи под два метра ростом, которые некогда украшали монументальные лестницы дворцов наших самых красивых приятельниц, теперь убиты, а когда их призывали, то все твердили, что война продлится месяца два, не больше. Ах! если бы они, как я, знали мощь Германии, доблесть прусской расы», – забывшись, произнес он.

И потом, заметив, что слишком уж открылся, поспешил добавить: «Франции опасна даже не Германия, но сама война. Людям в тылу кажется, будто война – это всего лишь гигантский боксерский поединок, за которым они могут наблюдать издалека, читая газеты. На самом деле – ничего подобного. Это как болезнь, когда кажется, что отпустило в одном месте, – начинает болеть в другом. Сегодня освобожден Нуайон, завтра не будет ни хлеба, ни шоколада, послезавтра те, кто не беспокоились ни о чем и полагали, что готовы, если будет необходимо, получить пулю, которой они, впрочем, в реальности представить себе не могли, придут в бешенство, узнав из газет, что подлежат мобилизации. Что же касается памятников, то меня ужасает даже не то, что могут исчезнуть такие уникальные в своем роде шедевры, как Реймский собор, а то, что гибнет такое количество ансамблей, придающих невыразимое очарование и прелесть любой французской деревушке».

Я тотчас же подумал о Комбре, но некогда я полагал, что упаду в глазах госпожи Германтской, признавшись, какое невысокое положение занимала наша семья в Комбре. Я спрашивал себя, а вдруг это стало уже известно Германтам или господину де Шарлюсу, может быть, через Леграндена, Свана, Сен-Лу или Мореля. Но даже это умолчание было не столь тягостным для меня, как объяснения задним числом. Я хотел только, чтобы господин де Шарлюс не говорил о Комбре.

«Нет, месье, я не хочу сказать ничего плохого про американцев, – продолжал он, – похоже, их щедрость и в самом деле неиссякаема, и, поскольку в этой войне с самого начала не нашлось дирижера и каждый из танцующих вступал в круг с большим опозданием, а американцы начали, когда мы почти уже завершили свою партию, ничего удивительного, что у них сохранился пыл, который у нас за четыре года войны уже несколько поутих. Еще до войны они очень любили нашу страну, наше искусство, готовы были платить большие деньги за шедевры. Теперь многие из них перевезены туда. Но совершенно очевидно, что это лишенное корней искусство, как сказал бы господин Баррес[47]47
  Морис Баррес (1862–1923) – французский писатель, имеется в виду его произведение «Лишенные корней», первая часть трилогии «Роман национальной энергии».


[Закрыть]
, не имеет ничего общего с тем, что составляло невыразимое очарование Франции. Замок подчеркивал прелесть церкви, а церковь, будучи местом паломничества, подчеркивала прелесть древнего сказания. Я вовсе не собираюсь здесь расхваливать собственное происхождение и упоминать именитых предков, впрочем, не об этом сейчас и речь. Но не так давно мне пришлось, несмотря на некоторое охлаждение между мною и другими членами семьи, поехать повидаться с моей племянницей Сен-Лу, которая живет в Комбре, нужно было уладить кое-какие денежные вопросы. Комбре – всего лишь маленький городок, каких во Франции множество. Но на некоторых витражах остались имена наших предков-дарителей, на других запечатлены наши гербы. Там есть и наша часовня, наши могилы. Эта церковь была разрушена французами и англичанами, поскольку служила немцам наблюдательным пунктом. Вот эта вот связь искусства с живой историей и была разрушена, а ведь конца войны еще не видно. Я, разумеется, не собираюсь сравнивать, это было бы просто нелепо, разрушение церкви в Комбре с разрушением Реймского собора, который был жемчужиной французской готики и в то же время весь светился прозрачной чистотой античности, или, к примеру, собора в Амьене. Я даже не знаю сейчас, отколота ли поднятая рука святого Фирмена[48]48
  Св. Фирмен – первый епископ Амьена, статуя которого украшала собор.


[Закрыть]
. Если да, то в этом мире исчезло высочайшее проявление торжества веры и небесной силы». – «Их символ, месье, – ответил я ему. – Я, так же, как и вы, просто обожаю некоторые символы. Но было бы абсурдным приносить символу в жертву ту реальность, которую они символизируют. Соборами можно восхищаться до того самого дня, пока ради их сохранения не потребуется отречься от истин, которые они проповедуют. Рука святого Фирмена, поднятая в почти военном командном жесте, означала: пусть мы будем уничтожены, если этого потребует честь. Нельзя жертвовать людьми ради камней, красота которых запечатлела не что иное, как определенный миг торжества человеческих истин». – «Я прекрасно понимаю, что вы хотите сказать, – ответил мне господин де Шарлюс, – и господин Баррес, который заставил нас совершить, увы, слишком много паломничеств к статуе, символизирующей Страсбур, и к могиле господина Деруледа[49]49
  Статуя, символизирующая г. Страсбур (на площади Согласия в Париже) и могила Поля Деруледа (1846–1914), президента лиги патриотов, являлись местами паломничества.


[Закрыть]
, был весьма изящен и трогателен, когда писал, что сам величественный Реймский собор нам не столь дорог, как жизнь наших солдат-пехотинцев. Рядом с подобным заявлением особенно нелепым выглядит гневное возмущение наших газет немецким генералом, командующим в тех краях, который сказал, что Реймский собор менее ценен для него, чем жизнь одного-единственного немецкого солдата. Но, впрочем, прискорбнее всего то, что каждая страна заявляет одно и то же. Соображения, которые заставляют утверждать индустриальные общества Германии, будто владение Бельфором необходимо для защиты их нации от наших реваншистских идей, в общем, нисколько не отличаются от доводов Барреса, требующего Майнца для нашей защиты от поползновений бошей. Почему возврат Эльзаса и Лотарингии показался Франции мотивом, недостаточным для того, чтобы начать войну, но вполне достаточным, чтобы ее продолжить, возобновляя ее снова и снова, из года в год? Вы, судя по всему, полагаете, что отныне победа Франции обеспечена, и если я желаю ее всем своим сердцем, то вы в ней и не сомневаетесь. Но в конце концов, с тех пор как союзники, с основанием на то или без, считают, что победят наверняка (что касается меня, то я, естественно, был бы просто счастлив, если бы так и случилось, но вижу, что вокруг слишком много побед на бумаге, пирровых побед, обошедшихся нам в такую цену, которую мы платить были не готовы), а боши теперь вовсе не считают, что победят наверняка, похоже, что Германия всеми силами старается приблизить мир, а Франция – продолжать войну, та самая Франция, которую называют справедливой Францией и которая совершенно права, полагая, что необходимо донести до всех слова справедливости, но это еще и „милая Франция“, которой необходимо донести до всех слова милосердия, хотя бы ради собственных детей, хотя бы для того, чтобы распустившиеся по весне цветы украшали не только могилы. Вспомните, мой дорогой друг, вы же сами излагали мне свою теорию, будто все в мире существует лишь благодаря тому, что процесс созидания возобновляется беспрестанно. Сотворение мира не есть нечто такое, что произошло раз и навсегда, так вы сами мне говорили, оно происходит ежедневно. Так вот, если вы будете искренни, то не сможете исключить из своей теории войну. И напрасно наш великолепный Норпуа написал (вытащив на свет божий всю эту кучу риторических аксессуаров, столь ему дорогих, вроде „заря победы“ или „генерал Зима“): „Теперь, когда Германия захотела войны, кости брошены“, истина заключается в том, что войну заново объявляют каждое утро. Следовательно, тот, кто желает продолжения войны, виновен не меньше, чем тот, кто ее начал, а быть может, даже еще и больше, поскольку тот, первый, очевидно, не мог представить все эти ужасы.

Вряд ли кто возьмется утверждать, что столь продолжительная война, даже если она должна закончиться победой, не принесет никакого вреда. Довольно затруднительно рассуждать о вещах, не имеющих ни прецедента, ни последствий, если иметь в виду операцию, которую пытаются проделать впервые. В общем, правда заключается в том, что все новшества, которых опасаешься, проходят как раз превосходно. Самые мудрые республиканцы полагали, что отделение церкви от государства – это безумие. А все прошло, как по маслу. Не успели прийти в себя, как Дрейфус оказался реабилитирован, а Пикар стал военным министром. И тем не менее попробуйте представить себе последствия того перенапряжения, что испытывают все во время войны, не прекращающейся уже несколько лет! Что станет с теми, кто вернется? Усталость сломит их или доведет до безумия? Все может еще очень плохо обернуться если и не для Франции, то по крайней мере для правительства, возможно, даже для самого общественного устройства. Вы мне как-то посоветовали прочитать восхитительную „Эме де Куани“ Морраса[50]50
  В действительности речь идет о статье французского писателя Шарля Морраса (1868–1953) «Мадемуазель Монк, или Поколение действия», написанной по поводу выхода в свет «Мемуаров Эме де Куани». Эта женщина убедила Талейрана предать Наполеона и примкнуть к Людовику XVIII.


[Закрыть]
. Странно было бы, если бы какая-нибудь Эме де Куани не ожидала от войны, которую ведет Республика, того же самого, что в 1812 году Эме де Куани ожидала от войны, которую вела Империя. Если подобная Эме существует, сбудутся ли теперь ее надежды? Мне бы очень этого не хотелось.

Если вернуться к самой войне, кто первый начал ее, император Вильгельм? Весьма в этом сомневаюсь. А если и так, чем он отличается, к примеру, от Наполеона: то, что он сделал, на мой взгляд, чудовищно, но меня удивляет, почему это внушает такой же ужас наполеономанам, тем самым людям, которые в день объявления войны воскликнули, как генерал По: „Я ждал этого сорок лет. Это самый прекрасный день в моей жизни“. Одному Богу известно, протестовал ли кто-нибудь сильнее, чем я, когда в обществе непропорционально большое место стали занимать националисты, шовинисты, когда любой человек, отдававший себя искусству, обвинялся в том, что его деятельность пагубна для родины, когда тлетворной объявлялась всякая цивилизация, не прославляющая войну! Ни один истинно светский человек не выдерживал сравнения с генералом. Одна идиотка чуть было не представила меня господину Сиветону[51]51
  Габриель Сиветон (1864–1904) – французский политик, один из основателей лиги французского отечества.


[Закрыть]
. Вы скажете, все то, что я старался всеми силами поддерживать, всего лишь светские правила. Но, несмотря на их кажущуюся нарочитость, быть может, именно они и помогли бы избежать всяческих эксцессов. Я всегда почитал тех, кто защищает грамматику или логику. Это начинаешь понимать лет через пятьдесят после того, как они предотвратили огромную опасность. Наши националисты – самые большие германофобы, и громче всех кричат о войне-до-победного-конца. Но за пятнадцать лет их философия коренным образом изменилась. Они и в самом деле хотят продолжения войны. Но это, видите ли, лишь из любви к миру и для того, чтобы искоренить воинствующую расу. Потому что эта цивилизация, прославляющая войну, которую они находили прекрасной лет пятнадцать назад, теперь внушает им ужас. Они не просто упрекают Пруссию в том, что в этой стране преобладает военное начало, они полагают, будто воинствующие цивилизации суть разрушительны для всего, что отныне они считают ценным, причем имеется в виду не только искусство, но вообще все прекрасное. Достаточно одному из их критиков заделаться националистом, чтобы он тут же вступил в партию мира. Он убежден, что во всех воинственных цивилизациях женщина занимает приниженное и второстепенное положение. Бесполезно им и пытаться объяснить, что „прекрасные дамы“ рыцарей Средневековья и дантовская Беатриче были вознесены, может быть, выше, чем героини господина Бека[52]52
  Имеется в виду героиня пьесы драматурга Анри Бека (1837–1898) «Парижанка».


[Закрыть]
. Вполне возможно, что в один прекрасный день я окажусь за столом рядом с каким-нибудь русским революционером или даже просто с одним из наших генералов, которые воюют исключительно из страха перед войной или еще для того, чтобы наказать народ, проповедующий идеалы, которые они сами считали единственно верными лет пятнадцать назад. Прошло всего лишь несколько месяцев после того, как несчастному царю оказывали всяческие почести, поскольку он собрал конференцию в Гааге. А теперь все приветствуют освобожденную Россию и забывают этот славный титул. Так крутится колесо мира.

И тем не менее выражения, употребляемые Германией, настолько похожи на те, что произносит Франция, что можно подумать, она ее цитирует, Германия тоже не устает повторять, что „борется за существование“. Когда я читаю: „Мы будем бороться против жестокого и безжалостного врага, пока не заключим мир, который защитит нас в будущем от любой агрессии, чтобы кровь наших славных солдат не проливалась понапрасну“ или „Кто не с нами, тот против нас“, я не могу определить, кто сказал эту фразу: император Вильгельм или господин Пуанкаре, потому что и тот и другой произносили это раз по двадцать по меньшей мере, разве что с незначительными вариациями, хотя, по правде говоря, должен признать, император в данном случае подражал президенту Республики. Быть может, Франция и не стремилась бы так к продолжению войны, останься она слабой, но, главное, Германия не хотела бы так закончить войну, не потеряй она своей силы. Скажем так, значительной ее части, потому что она, как вы видите, еще достаточно сильна».

Он приобрел привычку очень сильно кричать, это происходило от нервозности, от попыток найти выход эмоциям, от которых – не занимаясь никаким видом искусства – он избавлялся, как авиатор от запаса бомб, где угодно, хоть в чистом поле, даже когда его слова не достигали ничьего внимания, и особенно в свете, где они падали наугад и где его слушали из чистого снобизма, из доверчивости и даже, настолько он тиранил своих слушателей, из страха, можно даже сказать, против их воли. Здесь, на бульварах, эти тирады были, помимо всего прочего, еще и знаком презрения по отношению к прохожим, ради которых он не собирался понижать голос, как если бы их не было и вовсе. Но прохожие были, они наталкивались на эти тирады, удивлялись и оборачивались на сии речи, из-за которых, очевидно, принимали нас за пораженцев. Я указал на это господину де Шарлюсу, но в ответ он лишь громко рассмеялся: «Согласитесь, это было бы забавно, – сказал он и добавил: – В конце концов, никогда не знаешь, каждый из нас ежевечерне рискует попасть в завтрашнюю колонку новостей. Собственно говоря, почему бы мне не оказаться расстрелянным во рвах Венсенского замка? Ведь произошло же такое с моим двоюродным дедом герцогом Энгьенским. Жажда благородной крови пьянит простолюдинов, иные из них, дабы утолить ее, становятся изобретательнее львов. Вы же знаете повадки этих тварей – чтобы они набросились на госпожу Вердюрен, достаточно одной царапины у нее на носу. На той части лица, которая в дни нашей молодости называлась рубильником!» И он засмеялся во весь голос, как если бы мы находились с ним одни в гостиной.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации