Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 19 мая 2020, 20:40


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– От других я слышала, будто он обижен, что я его не зову. Но я не хочу навязываться. Он, видимо, дуется на меня. (Я подумал, что это мягко сказано.) Постарайтесь разузнать, а завтра мне расскажете. Но если все-таки ему станет совестно и он выразит желание поехать вместе с вами, то привезите его. Незамолимых грехов не бывает. Я была бы даже отчасти рада его приезду – мне хочется позлить маркизу де Сюржи. Я предоставляю вам полную свободу действий. У вас на такие вещи ох какое тонкое чутье! Я не хочу, чтобы обо мне подумали, будто я зазываю к себе гостей. Словом, я на вас рассчитываю.

Я подумал, что Сван, наверно, истомился, ожидая меня. К тому же мне надо было вернуться домой пораньше из-за Альбертины, поэтому я поспешил распрощаться с маркизой де Сюржи и с бароном де Шарлю и вернулся к больному в игорную. Я задал ему вопрос, отзывался ли он о пьеске Бергота, разговаривая с принцем в саду, так, как нам это передал граф де Бреоте (Свану я его не назвал). Сван рассмеялся. «Тут нет ни одного слова правды, ни единого, все от начала до конца выдумано, и притом ужасно глупо. Нет, в самом деле, в таком мгновенном возникновении ложных слухов есть что-то непостижимое. Я вас не спрашиваю, кто вам об этом сказал, а все же было бы очень занятно исподволь проследить в таком узком кругу, как все это образовывается. Одного не могу взять в толк: почему людям так важно знать, что́ мне сказал принц? Люди до крайности любопытны. Сам-то я никогда не был любопытен – только уж если был влюблен и ревновал. А что это мне дало? Вы ревнивы?» Я ответил Свану, что ревность мне незнакома, что я о ней понятия не имею. «В таком случае я вас поздравляю. Когда человек ревнует чуть-чуть, это даже отчасти приятно – приятно по двум причинам. Во-первых, благодаря этому люди нелюбопытные начинают интересоваться жизнью других или по крайней мере жизнью одной какой-нибудь женщины. А во-вторых, благодаря этому вы более или менее ясно предощущаете, какую радость доставляет обладание, – это когда вы садитесь в экипаж рядом с женщиной, не оставляете ее одну. Но ревность приятна только в самом-самом начале болезни или уж когда наступает почти полное выздоровление. В промежутке – это мучительнейшая пытка. Впрочем, должен сознаться, даже те два приятных ощущения, которые я имею в виду, я почти не изведал: первое – из-за моей натуры, не способной на долгие размышления; второе – в силу обстоятельств по вине женщины, то есть, я хочу сказать, – по вине женщин, которых я ревновал. Но это не существенно. Когда мы уже чем-нибудь не дорожим, нам все-таки не вполне безразлично, что раньше оно было нам дорого, а другим этого не понять.

Мы сознаем, что воспоминание о минувших чувствах только внутри нас, и больше нигде; чтобы воспоминание вырисовалось перед нами, нам нужно вернуться внутрь себя. Не смейтесь над моим идеалистическим лексиконом, я просто хочу сказать, что я очень любил жизнь и что я очень любил искусства. Ну и вот, теперь я так устал, что мне трудновато жить с людьми, и мои былые чувства, мои, и больше ничьи, – это свойство всех, помешанных на коллекционерстве, – стали для меня драгоценностями. Я открываю самому себе мое сердце, точно витрину, и рассматриваю одну за другой мои влюбленности, которые никто, кроме меня, не узна́ет. И вот об этой-то коллекции, которая мне теперь дороже всех остальных, я говорю себе, почти как Мазарини о своих книгах[116]116
  …как Мазарини о своих книгах… – Кардинал Мазарини (1602–1661) благодаря колоссальному состоянию собрал в своем дворце богатейшую коллекцию книг и произведений искусства, которая положила начало Королевской библиотеке (впоследствии Национальной).


[Закрыть]
, хотя и без малейшей боли в сердце, что расставаться с ней мне будет невесело. А теперь перейдем к моей беседе с принцем; расскажу я о ней только одному человеку: этот человек – вы». Слушать Свана мне мешали бесконечные разглагольствования де Шарлю, вернувшегося в игорную. «А вы тоже читаете книги? Чем вы занимаетесь?» – спросил он графа Арнюльфа. Тот даже имени Бальзака никогда не слыхал, но оттого, что он был близорук и все видел в очень уменьшенных размерах, казалось, что он видит очень далеко, и – поэтическая черта, изредка встречающаяся в статуе греческого бога! – в его зрачках как бы вычерчивались далекие таинственные звезды.

– Пройдемтесь по саду, – предложил я Свану, а в это время граф Арнюльф, сюсюкая, – этот недостаток речи как будто свидетельствовал об его недоразвитости, во всяком случае умственной, – отвечал на вопрос де Шарлю с простодушной и словоохотливой точностью:

– О нет, я больше по части гольфа, тенниса, мяча, пешеходных прогулок, главное – по части поло.

Так Минерва[117]117
  Минерва – италийская богиня мудрости, соответствует греческой Афине.


[Закрыть]
, раздвоившись, в некоторых городах переставала быть богиней Мудрости и воплощала часть самой себя в божество чисто спортивное, в божество конно-беговое – в Афину Гиппию[118]118
  Афина Гиппия (от греч. «hippos» – «лошадь») – по одной из версий греческого мифа, богиня мудрости и справедливой войны Афина научила людей обуздывать коней и запрягать быков, строить колесницы и управлять ими.


[Закрыть]
. Походил он на лыжах в Сен-Морице, ибо Паллада Тритогения[119]119
  Паллада Тритогения – в греческой мифологии одно из имен Афины, которая появилась на свет из головы Зевса в полном боевом вооружении и с воинственным кличем неподалеку от озера (или реки) Тритон в Ливии (откуда ее прозвище Тритонида или Тритогения). Космическое происхождение богини подчеркивается тем, что ее изображение, так называемый палладий, упало с неба (отсюда – Афина Паллада).


[Закрыть]
посещает выси гор и настигает всадников. «А-а!» – протянул де Шарлю со снисходительной улыбкой человека, занимающегося умственным трудом, человека, который даже не считает нужным скрывать, что он посмеивается над другими, который считает, что он выше всех, презирает даже и не таких уж глупых и почти не делает разницы между ними и непроходимо глупыми, а если и делает, то лишь когда эти глупцы могут представлять для него интерес с другой точки зрения. Де Шарлю полагал, что, беседуя с Арнюльфом, он тем самым возвышает его над другими, что у других это должно вызывать зависть и что превосходство Арнюльфа должно быть всеми признано. «Нет, – сказал Сван, – я устал, и ходить мне трудно, лучше посидим в уголке, я еле стою на ногах». Это была истинная правда, и все же, заговорив, он слегка оживился. Дело в том, что даже непритворная усталость, особенно у людей нервных, частично зависит от того, поглощено ли усталостью их внимание и помнят ли они про свое утомление. Человек внезапно устает, как только к нему закрадывается боязнь усталости, – чтобы приободриться, ему достаточно о ней позабыть. Конечно, Сван не целиком принадлежал к породе изнуренных, но неутомимых людей, которые, придя куда-нибудь в состоянии полного изнеможения, поблекшие, валящиеся с ног от усталости, оживают во время разговора, как цветы в воде; такие люди могут целыми часами черпать силы в своих словах, но, к сожалению, они не наделены даром заражать бодростью своих слушателей, напротив: чем сильнее у них подъем, тем заметнее упадок у слушателей. Зато Сван был из могучего еврейского племени, чья живучесть, чье сопротивление смерти передаются и отдельным его представителям. Общая болезнь всего племени – гонение, отдельные же его представители болеют разными болезнями, и во время мучительной агонии они бьются в бесконечных судорогах, которые могут продолжаться невероятно долго – до тех пор, когда у страждущего видна только борода, как у пророка, а над ней торчит громадный нос с расширяющимися ноздрями, напоследок втягивающими воздух, пока наконец не послышатся полагающиеся по обряду молитвы, после чего начинается строго торжественное шествие дальних родственников, двигающихся механически, точно на ассирийских фризах.

Мы сели, но, прежде чем отойти от группы, которую образовали де Шарлю и оба молодых Сюржи с их матерью, Сван не мог не задержать долгого взгляда знатока, взгляда широко захватывающего и плотоядного, на ее стане. Чтобы лучше видеть, Сван воспользовался моноклем, и потом, разговаривая со мной, он все посматривал на нее.

– Вот вам слово в слово, – начал Сван, когда мы с ним сели, – мой разговор с принцем, а если вы вспомните, что́ я вам сейчас говорил, то поймете, почему я решил открыть это именно вам. Есть и еще одна причина, о которой вы когда-нибудь узнаете. «Дорогой Сван! – сказал мне принц Германтский. – Если вам с некоторых пор стало казаться, что я вас избегаю, то простите меня. (А я и не заметил – я болен и сам всех избегаю.) Во-первых, я слышал от других, да и предугадывал, что ваш взгляд на злосчастное дело, разбившее страну на два лагеря, диаметрально противоположен моему. И мне было бы невероятно тяжело, если б вы начали высказывать свои взгляды при мне. Вот до чего я был взвинчен: два года назад зять принцессы, великий герцог Гессенский, сказал ей, что Дрейфус невиновен, – она вспылила, но, чтобы не раздражать меня, мне об этом не сказала ничего. Почти одновременно в Париже побывал наследный принц Шведский; по всей вероятности, он от кого-то услышал, что императрица Евгения[120]120
  Императрица Евгения (1826–1920) – испанская аристократка Евгения де Монтихо, ставшая в 1853 г. супругой Наполеона III. В действительности императрица верила в невиновность Дрейфуса.


[Закрыть]
– дрейфусарка, но спутал ее с принцессой (согласитесь, что это довольно странно: как можно было спутать мою жену, принадлежащую к высшей знати, с испанкой, гораздо более худородной, даже чем о ней думают, вышедшей замуж просто за Бонапарта!), и он ей сказал: «Принцесса! Я счастлив вас видеть вдвойне – мне известно, что на дело Дрейфуса мы с вами смотрим одинаково, и это меня не удивляет, потому что вы, ваше сиятельство, родились в Баварии». А она ему на это: «Ваше высочество! Теперь я – французская принцесса, и больше никто, и я придерживаюсь тех же взглядов, что и мои соотечественники». Но вот в чем дело, дорогой Сван: года полтора назад, после разговора с генералом де Босерфеем, у меня закралось подозрение, что в ходе судебного разбирательства были допущены не просто ошибки, а грубые нарушения закона».

Нас прервал (Сван не хотел, чтобы кто-нибудь слышал наш разговор) де Шарлю (кстати сказать, не обращавший на нас внимания), – провожая маркизу де Сюржи, он проходил мимо и вдруг остановился, чтобы задержать ее: то ли ради сыновей, то ли потому, что им руководило присущее Германтам желание – оттянуть конец данного мига, желание, которое погружало их в какую-то тревожную неподвижность. Немного позднее Сван сообщил мне некоторые подробности, отнявшие у фамилии Сюржи-ле-Дюк тот ореол поэзии, каким я его окружил. Маркиза де Сюржи-ле-Дюк во много раз превосходила и положением в обществе, и кругом знакомств своего двоюродного брата, графа де Сюржи, обедневшего, жившего у себя в имении. Но окончание ее фамилии – «ле-Дюк» – совсем не имело того смысла, какой я в него вкладывал и по которому я ставил его рядом с Бур-л’Аббе, Буа-ле-Руа и т. п. Просто-напросто один из графов де Сюржи в эпоху Реставрации женился на дочери богатейшего промышленника Ледюка, или Ле Дюка, – сын владельца химического завода, он был самым богатым человеком своего времени, получившим звание пэра Франции. Король Карл X основал для ребенка, родившегося от этого брака, маркизат Сюржи-ле-Дюк, так как маркизат Сюржи в этом роду уже был. Присоединение буржуазной фамилии не воспрепятствовало этой ветви породниться благодаря громадному состоянию с самыми именитыми семьями во всем королевстве. И нынешняя маркиза де Сюржи-ле-Дюк, столь благородного происхождения, могла бы стать в обществе звездой первой величины. По наущению демона порочности маркиза, однако, пренебрегла унаследованным ею блестящим положением и, убежав от мужа, повела беспутную жизнь. В двадцать лет, когда великосветское общество падало перед ней ниц, она им пренебрегла, но по прошествии десяти лет, в течение которых никто, кроме двух-трех верных подруг, ей не кланялся, она отчаянно затосковала по этому обществу и решила напрячь усилия, чтобы постепенно отвоевать то, чем она владела от рождения (такие случаи бегства и возвращения наблюдаются довольно часто).

Что же касается ее вельможных родственников, от которых она в свое время отреклась и которые отреклись от нее, то она оправдывала радость, какую ей сулило восстановление отношений с ними, тем, что их связывают воспоминания детства и теперь, мол, ей будет с кем вспоминать его. Говорила она это для того, чтобы скрыть свой снобизм, и все-таки, неведомо для нее самой, она была не так уж далека от истины. «Ба-зен – да это же вся моя молодость!» – воскликнула она в тот день, когда он к ней вернулся. И доля правды в этом была. Но маркиза добилась того, что он стал ее любовником, и тут она просчиталась. Дело в том, что все подруги герцогини Германтской не могли не принять ее сторону, и маркизе де Сюржи снова приходилось спускаться с крутизны, на которую ей так трудно было взобраться. «Ну так вот! – продолжал де Шарлю – ему явно не хотелось обрывать разговор. – Засвидетельствуйте мое почтение прекрасному портрету. Как он поживает? Что с ним стало?» – «Но вы же знаете, что у меня его больше нет, – ответила маркиза де Сюржи, – моему мужу он не понравился». – «Не понравился? Не понравился один из шедевров нашего времени, который можно сравнить только с портретом Натье[121]121
  Натье, Жан-Марк (1685–1766) – французский художник, автор многочисленных полотен на мифологические сюжеты и портретов придворной знати. Его кисти принадлежат несколько портретов герцогини де Шатору (1717–1744), фаворитки Людовика XV.


[Закрыть]
, написавшего герцогиню де Шатору, и который, кстати сказать, запечатлел черты столь же величественной и смертоносной богини? Ах, этот синий воротничок! Да сам Вермеер и тот ни разу не превзошел автора вашего портрета в технике, когда писал материю!. Только давайте говорить тише, а то как бы нам не досталось от Свана – он своего любимого художника, дельфтского мастера, в обиду не даст». Маркиза, обернувшись, улыбнулась и протянула руку Свану – тот встал и поздоровался с ней. Уже не украдкой – то ли потому, что с возрастом он почти перестал что-либо делать украдкой, то ли потому, что он обладал сильной волей, то ли потому, что к общественному мнению он относился равнодушно, или потому, что тут было что-то чувственное, что в нем вспыхнуло желание, а пружины, сдерживающие желание, ослабли, но только, пожимая руку маркизе и смотря сверху вниз, он, едва увидев совсем близко от себя ее грудь, тотчас устремил за корсаж изучающий, строгий, задумчивый, почти озабоченный взгляд, а его ноздри, с наслаждением вдохнувшие запах духов, затрепетали, как бабочки, опускающиеся на цветок. Это опьянение тут же у него прошло, но даже маркиза, хотя и была смущена, хотя и тайком, а все-таки глубоко вздохнула – до того заразительно бывает иногда желание. «Художник обиделся и забрал портрет, – сказала она барону. – Я слышала, что теперь он у Дианы де Сент-Эверт». – «Вот уж никогда бы не подумал, что у шедевра такой плохой вкус!» – заметил де Шарлю.

– Он говорит с ней об ее портрете. У меня нашлось бы о нем сказать не меньше, чем у Шарлю, – провожая взглядом удалявшуюся пару, циничным тоном, подчеркивая слова, проговорил Сван. – И уж конечно, это доставило бы мне больше удовольствия, чем Шарлю, – добавил он.

Я спросил, верить ли молве о де Шарлю, и в этом моем вопросе была двойная ложь: хотя я ничего такого о нем не слышал, но в соответствии действительности того, на что я намекал, у меня с недавних пор не оставалось и тени сомнения. Сван пожал плечами с видом человека, которому кто-то сморозил чушь.

– То есть лучшего друга, чем он, не найдешь. Но его дружеские чувства носят характер чисто платонический – это яснее ясного. Он сентиментальнее других, только и всего, а с женщинами дело у него никогда не заходит слишком далеко, оттого-то нелепым слухам, о которых вы со мной заговорили, кое-кто и придал значение. Я допускаю, что Шарлю очень привязан к своим друзьям, но можете быть уверены, что эта его любовь не выходит за пределы головы и сердца… Ну, наконец мы с вами, кажется, хоть несколько минут можем поговорить спокойно. Так вот, дальше принц Германтский сказал мне следующее: «Откровенно говоря, мысль о беззакониях, возможно чинившихся на суде, была для меня нестерпимо тяжела, потому что, как вам известно, я боготворю армию; я имел еще один разговор с генералом, и вот этот разговор – увы! – положил конец моим колебаниям. Скажу вам по чистой совести: мысль, что невинный человек может быть приговорен к позорнейшему из наказаний, как раз не волновала меня. Но под влиянием мысли о беззакониях я стал изучать то, от чего раньше отмахивался, и вот тут-то меня начали одолевать сомнения – теперь уже не в законности, а в виновности. Я решил ничего не говорить об этом принцессе. Видит Бог: она стала такой же француженкой, как я. Ведь я же все-таки, женившись на ней, из кожи вон лез, чтобы показать ей нашу Францию во всей ее красоте, а чем Франция, с моей точки зрения, может больше всего гордиться, так это армией, и мне было бы слишком больно делиться с принцессой моими сомнениями, тем более что они касались только некоторых офицеров. Но я из военной среды, и я отказывался верить, что эти офицеры могли ошибиться. Я опять заговорил с Босерфеем, и он сообщил мне, что преступные махинации затевались, что хотя бордеро[122]122
  Бордеро – опись ценных бумаг, здесь – опись секретных документов, якобы составленная Дрейфусом.


[Закрыть]
составлено, может быть, и не Дрейфусом, но неоспоримое доказательство виновности Дрейфуса налицо. Это был „документ Анри“[123]123
  …«документ Анри». – См. об этом примеч. к стр. 235 романа «У Германтов».


[Закрыть]
. А через несколько дней выяснилось, что документ подложный. После этого, втайне от принцессы, я взял себе за правило каждый день прочитывать „Век“[124]124
  «Век» – французская ежедневная газета (1836–1927), поддерживавшая пересмотр дела Дрейфуса.


[Закрыть]
и „Зарю“[125]125
  «Заря» – ежедневная газета либерального толка, в которой 13 января 1898 г. было опубликовано знаменитое письмо Э. Золя «Я обвиняю».


[Закрыть]
; вскоре все мои сомнения рассеялись, я перестал спать. Я не утаил моих душевных переживаний от нашего друга, аббата Пуаре, – к моему удивлению, оказалось, что и он того же мнения, тогда я попросил его служить молебны о здравии Дрейфуса, его несчастной жены и его детей. Прошло еще некоторое время, иду это я утром к принцессе и встречаюсь с ее горничной – горничная что-то держит в руке, но при виде меня прячет. Я спрашиваю со смехом, что это такое; она краснеет, но в ответ – ни звука. До сего времени я верил своей жене безгранично, однако этот случай привел меня в крайнее замешательство (да, безусловно, и самое принцессу; камеристка, конечно, рассказала ей про нашу встречу, потому что за завтраком моя милая Мари все время отмалчивалась). В тот же день я спросил аббата Пуаре, может ли он завтра отслужить молебен о здравии Дрейфуса…» Ну вот опять! – перебив себя, вполголоса проговорил Сван.

Я поднял голову и увидел, что к нам направляется герцог Германтский. «Простите, дети мои, я вам помешал. Вот что, мой мальчик, – обратился он ко мне, – меня послала к вам Ориана. Мари и Жильбер попросили ее остаться у них отужинать вместе с принцессой Гессенской, госпожой де Линь, госпожой де Тарант, госпожой де Шеврез, герцогиней д’Аранбер – всего будет человек пять-шесть. К сожалению, мы не можем остаться – мы едем на скромный костюмированный бал». Я внимательно выслушал герцога, но ведь каждый раз, когда нам нужно в какой-то момент поступить так или иначе, мы поручаем кому-то, привыкшему исполнять подобного рода обязанности, следить за часами и вовремя извещать нас. Этот внутренний мой слуга напомнил мне – о чем я его несколько часов назад как раз и просил, – что Альбертина, от которой в этот миг мысли мои были далеко, должна приехать ко мне после театра. И я отказался от ужина. Не потому чтобы у принцессы Германтской мне не понравилось. Человек может получать удовольствие от многого. Настоящее для него удовольствие – это то, ради которого он жертвует другим. Правда, из-за этого другого желания, если оно заметно для окружающих или даже если оно одно и заметно, может быть неправильно истолковано желание настоящее, оно усыпляет бдительность ревнивцев или же сбивает их со следа, оно обманывает общественное мнение. Но посулите нам немного счастья или немного душевной боли – и мы поступимся любым удовольствием ради истинного. О третьем разряде удовольствий, более трудоемких, зато более насущных, в иных случаях мы долго не подозреваем, и они дают нам знать о своем существовании, только когда вызывают у нас сожаление или упадок духа. И все же именно такого рода удовольствия в конце концов перевешивают. Возьмем самый простой пример: военный в мирное время пожертвует светским образом жизни ради любви, но, как только объявят войну (и дело тут не в патриотических чувствах), он пожертвует любовью ради более сильной страсти – страсти сражаться. Сван уверял меня, что ему страх как хочется рассказать мне о принце, но я-то чувствовал, что беседа со мной из-за позднего времени и скверного самочувствия довела его до такого изнеможения, которое у людей, осведомленных о том, что излишества и бессонные ночи для них пагубны, вызывает, как только они возвращаются домой, порыв отчаяния, подобного тому, какое охватывает мота после очередной бешеной траты денег, что не мешает ему на другой же день снова бросить деньги на ветер. В определенной стадии слабости – вызвана ли она возрастом или болезнью – любое удовольствие, которое человек доставляет себе за счет сна, которое выбивает его из колеи, любое нарушение режима нервируют его. Он продолжает говорить из вежливости или потому, что он возбужден, но он знает, что время, когда он мог бы заснуть, уже прошло, и еще не знает, как горько будет он себя упрекать, когда для него начнется пытка бессонницы и переутомления. Притом даже это мимолетное удовольствие улетучилось, тело и ум опустошены, и человеку уже не под силу поддерживать разговор, который его собеседнику представляется любопытным. Его тело и ум напоминают квартиру в день отъезда или переезда, когда сидеть с гостями на чемоданах, глядя на часы, невмоготу.

– Наконец мы одни, – сказал Сван. – Не помню, на чем я остановился. Кажется, я дошел до того, как принц спросил аббата Пуаре, нельзя ли отслужить молебен о здравии Дрейфуса. «Нет, – сказал мне аббат („Я говорю «мне», – пояснил Сван, – потому что я дословно передаю рассказ принца, понимаете?“), – на завтра утром мне заказали молебен, и тоже за Дрейфуса». – «Ах вот как! – сказал я. – Значит, нашелся еще один католик, который, как и я, убежден в невиновности Дрейфуса?» – «По-видимому». – «Но этот сторонник Дрейфуса убедился в его невиновности, должно быть, позднее меня?» – «Да нет! Этот сторонник заказывал мне молебны, когда вы еще полагали, что Дрейфус виновен». – «Ну, это, как видно, кто-нибудь не из нашего круга». – «Ошибаетесь». – «То есть как? Среди нас есть дрейфусары? Вы меня заинтриговали; как бы мне хотелось излить ему душу, если только я знаком с этим редким экземпляром!» – «Знакомы». – «Кто же это?» – «Принцесса Германтская». Я боялся задеть националистические взгляды моей дорогой жены, ее любовь к Франции, а она в это же самое время со страхом думала о том, как бы не оскорбить мои религиозные убеждения, мои патриотические чувства. Но мы с ней были единомышленниками, только к тем же выводам она пришла раньше меня. А горничная прятала, входя к ней в комнату, и ежедневно покупала для нее «Зарю». Дорогой Сван! После этого я все время думал о том, как вы будете рады, когда узнаете от меня, что у нас с вами никаких разногласий в этом вопросе нет; простите, что я не сразу вам об этом сказал. Если, как вы теперь знаете, я таился даже от принцессы, то вас не должно удивлять, что сходство во мнениях с вами отдалило бы меня от вас в большей степени, чем разномыслие. Касаться этого предмета мне было мучительно трудно. Чем для меня яснее, что была допущена ошибка, более того – что были совершены преступления, тем сильнее болит у меня душа за армию. Я воображал, что вы ничуть от этого не страдаете, и вдруг недавно узнаю, что вы возмущены оскорблениями, сыплющимися на армию, а также теми из дрейфусаров, кто заодно с ее хулителями. Тогда я решился; скажу вам по чистой совести; мне было больно признаваться вам в том, что́ я думаю о некоторых офицерах, к счастью – о немногих, но теперь я испытываю облегчение при мысли, что мне уже не надо вас сторониться, а главное, вы теперь знаете, что, как бы я ни был настроен, в обоснованности приговора я не сомневался. А после того, как сомнение зародилось, я желал одного: чтобы ошибка была исправлена». Должен вам сказать, что исповедь принца Германтского глубоко взволновала меня. Если б вы его знали так же хорошо, как я, если б вы понимали, как дорого дался ему переход в наш стан, вы преклонились бы перед ним, и есть за что. Впрочем, его точка зрения меня не удивляет: ведь он на редкость порядочный человек!

Еще сегодня Сван доказывал мне – но об этом он успел позабыть, – что в основе отношения к делу Дрейфуса лежит атавизм. Единственное исключение он делал для людей умных: так, например, в Сен-Лу именно ум взял верх над атавизмом, и благодаря этому Сен-Лу стал дрейфусаром. Победа эта была, однако, недолгой: на глазах у Свана Сен-Лу переметнулся в другой лагерь. И вот ту роль, какую Сван отводил уму, сейчас он отводил порядочности. В этом нет ничего удивительного: мы всякий раз слишком поздно устанавливаем причину, по которой люди примыкают к враждебной нам партии, слишком поздно приходим к выводу, что дело тут не в том, насколько эта партия права, и что наших единомышленников именно ум – если их душевная организация не столь тонка, чтобы имело смысл пытаться воздействовать на нее, – или врожденная порядочность – и если они недостаточно проницательны – привлекают на нашу сторону.

Теперь Сван всех, кто был одних с ним воззрений, считал умными людьми: и своего старого друга принца Германтского, и моего приятеля Блока – все время он старался держаться от Блока подальше, а тут вдруг пригласил на завтрак. Блок очень заинтересовался, когда узнал от Свана, что принц Германтский – дрейфусар: «Надо попросить его подписаться под нашим протестом против дела Пикара[126]126
  …дела Пикара… – См. об этом примеч. к стр. 106 романа «У Германтов».


[Закрыть]
; его имя произведет потрясающее впечатление». Однако иудейская пылкость в отстаивании своих убеждений уживалась у Свана со сдержанностью светского человека, повадки которого так укоренились в нем, что теперь ему было уже поздно от них освобождаться, и он отсоветовал Блоку посылать принцу – пусть даже эта мысль возникла будто бы стихийно – бумагу для подписи. «Он не подпишет; ни от кого нельзя требовать невозможного, – твердил Сван. – Это человек необыкновенный – он проделал к нам огромный путь. Он может быть нам очень полезен. Но, подпиши он ваш протест, он только скомпрометирует себя в глазах своего окружения, пострадает за нас, может быть, раскается и перестанет с кем бы то ни было откровенничать». Этого мало: Сван отказался поставить и свою подпись. Он считал, что его фамилия чересчур еврейская и оттого может произвести неблагоприятное впечатление. А потом, ратуя за пересмотр дела, он не хотел, чтобы о нем думали, будто он в какой-то мере причастен к антимилитаристской кампании. Раньше он никогда не носил, а теперь стал носить орден, который он получил в ранней молодости, в семидесятом году, когда служил в Национальной гвардии, и сделал добавление к своему завещанию, выражая просьбу, чтобы, в отмену его прежних распоряжений, ему, как кавалеру ордена Почетного легиона, на похоронах были возданы воинские почести. Вот почему вокруг комбрейской церкви потом собрался целый эскадрон тех самых кавалеристов, участь которых в давнопрошедшие времена оплакивала Франсуаза, допуская возможность новой войны. Короче говоря, Сван отказался подписаться под протестом Блока, хотя многие смотрели на него как на завзятого дрейфусара, а мой приятель считал его умеренным, считал, что он заражен национализмом, и называл его охотником за орденами.

Сван, уходя, не пожал мне руки, чтобы не прощаться со всеми в этой зале, где у него было полно друзей, он только сказал мне: «Вам следовало бы повидать вашу приятельницу Жильберту. Она так повзрослела и так изменилась, что вы ее не узнаете. Она будет очень, очень рада!» Я разлюбил Жильберту. Она была для меня как бы покойницей, которую долго оплакивали, потом забыли и которая, если б она воскресла, уже не сумела бы врасти в жизнь, потому что эта новая жизнь ей чужда. Мне уже не хотелось видеть ее, даже не хотелось показать ей, что я не желаю видеться с ней, а между тем, когда я любил ее, я каждый день давал себе слово, что, разлюбив, непременно дам ей почувствовать свое нежелание.

Вот почему, направляя в данный момент усилия только на то, чтобы Жильберта вообразила, будто я всем своим существом стремлюсь к возобновлению отношений с ней, чему мешали обстоятельства, которые, как принято выражаться, «не зависят от нашей воли», хотя на самом деле эти обстоятельства складываются с известной последовательностью так, а не иначе, именно потому, что наша воля этому не препятствует, я живо откликнулся на приглашение Свана и расстался с ним только после того, как взял с него слово подробно объяснить дочери, что́ служило и еще какое-то время будет служить мне помехой для того, чтобы с нею видеться. «А впрочем, как только приеду домой, сейчас же напишу ей письмо, – прибавил я. – Но только предупредите ее, что это будет письмо угрожающее, потому что месяца через два я буду совершенно свободен, и тогда горе ей: я буду столь же частым вашим гостем, как прежде».

Прощаясь со Сваном, я спросил, как он себя чувствует. «Да ничего, – ответил он. – Но ведь я вам уже говорил, что я устал от жизни и, что бы со мной ни случилось, я ко всему отнесусь спокойно. Вот только, откровенно говоря, обидно было бы умереть до окончания дела Дрейфуса. Что-что, а морочить головы вся эта мразь насобачилась. В конце концов с ней справятся – в этом я не сомневаюсь, – но ведь она очень сильна, у нее везде заручка. Как будто опасаться уже нечего – и вдруг: трах! Все насмарку. Я бы хотел дожить до того часа, когда Дрейфуса оправдают, а Пикар будет полковником».

Когда Сван уехал, я вернулся в большую гостиную и увидел принцессу Германтскую, ту самую, с которой – о чем я тогда и не подозревал – судьба свяжет меня тесными узами дружбы. Ее страсть к де Шарлю открылась мне не сразу. Я только стал замечать вот что: с некоторых пор барон, никогда не проявлявший к принцессе Германтской враждебного чувства, – а с его стороны это было бы как раз неудивительно – был с нею, пожалуй, даже нежнее прежнего, но когда при нем заходил о ней разговор, то это вызывало у него неудовольствие и раздражение. Ее имя уже не значилось в списке тех, с кем ему хотелось вместе поужинать.

Еще раньше один светский злопыхатель говорил при мне, что принцесса очень изменилась, что она влюблена в де Шарлю, но я отнесся к его словам как к возмутительной клевете. Однако вот что меня удивляло: если я, рассказывая о себе, упоминал де Шарлю, внимание принцессы так чутко настораживалось, как настораживается оно у больного, который, когда мы говорим ему о себе, естественно, слушает нас с рассеянным и скучающим видом, но который, едва лишь ему послышится название его болезни, вдруг радостно встрепенется. Стоило мне сказать, например: «Как раз от де Шарлю я об этом и узнал…» – и принцесса мгновенно натягивала удила своего внимания. Как-то я сказал в ее присутствии, что де Шарлю увлечен одной дамой, и, к моему удивлению, в глазах у принцессы мелькнули особые черточки, как бы трещинки, нанесенные мыслью, которую мы, сами того не желая, заронили в душу собеседника, – мысль сокровенную, которая не выразится в словах, а лишь прихлынет из всколыхнутых нами глубин к поверхности взгляда, отчего взгляд на мгновение замутится. Но я не догадывался, чем я так взволновал принцессу.

А вскоре она сама заговорила со мной о де Шарлю – и почти без обиняков. Она намекала на слухи, кое-кем распускавшиеся о бароне, лишь как на вздорные и грязные сплетни. Но говорила она и другое: «Я считаю, что у женщины, которая полюбит такого большого человека, как Паламед, должны быть широкие взгляды, она должна быть всецело ему предана, чтобы понимать его во всем, чтобы принимать его таким, как он есть, со всеми его странностями, чтобы не посягать на его свободу, чтобы только о том и думать, как бы облегчить ему жизнь, как бы утешить его в горе». И вот в этих-то – правда, весьма неопределенных – словах обнаруживалось стремление принцессы Германтской превознести де Шарлю таким же образом, как превозносил он сам себя. Сколько раз говорил он при мне людям, которые были не уверены, возводят на него напраслину или все так и есть: «В моей жизни было много взлетов и много падений, кого я только не знал: от воров до королей, – и, скажу откровенно, воры мне, в общем, нравились больше – я искал красоту во всех ее проявлениях…» и т. д.; я неоднократно был свидетелем того, как он с помощью этих монологов, которые ему самому представлялись необычайно хитроумными, опровергая слухи, еще не дошедшие до тех, с кем он вел беседу (а быть может, он – из прихоти, считая нужным проявить чувство меры, заботясь о правдоподобии, – делал истине уступку, которую только он один и считал незначительной), рассеивал последние сомнения у одних и зарождал первые сомнения у других. Дело в том, что из всех видов укрывательства самый опасный для преступника – это укрывательство преступления в его сознании. Неотвязная мысль о преступлении не дает ему возможности установить, в самом ли деле никто не догадывается и отнесутся ли к нему с полным доверием, если он станет на путь решительного запирательства, а с другой стороны, не дает возможности определить, где в его правдивых словах, которые ему кажутся невинными, начинается признание. В сущности, у него не было оснований таиться, потому что нет такого порока, который не нашел бы в высшем свете услужливого сочувствия; в одной усадьбе надо было уложить спать на одной кровати двух сестер, и это вызвало целый кавардак, начавшийся после того, как все поверили, что они любят друг дружку только как сестры. А на любовь принцессы мне внезапно пролило свет одно обстоятельство; но здесь я на нем подробно останавливаться не буду, ибо оно имеет прямое отношение к рассказу о том, как де Шарлю ушел от умирающей королевы, чтобы не упустить парикмахера, обещавшего сделать ему мелкую завивку, а завивкой барон хотел угодить омнибусному контролеру, перед которым он почему-то страшно заискивал. Так вот, чтобы покончить с любовью принцессы, я сейчас расскажу, какая чистая случайность открыла мне глаза. Однажды мы ехали с ней вдвоем в экипаже. Когда мы проезжали мимо почты, она сказала кучеру, чтобы он остановился. Лакея она с собой не взяла. Вытащив наполовину из муфты письмо, она совсем уже собралась выйти из экипажа, чтобы опустить письмо в ящик. Я попытался удержать ее, она оказала слабое сопротивление, однако нам обоим сейчас же стало ясно, что попытка выйти с письмом из экипажа бросает на нее тень, так как можно подумать, будто она охраняет какую-то тайну, а моя попытка – попытка нескромная, так как можно подумать, будто я хочу вырвать у нее тайну. Первая взяла себя в руки принцесса. Густо покраснев, она отдала мне письмо, я послушно взял его, но, опуская в ящик, нечаянно обнаружил, что оно адресовано де Шарлю.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации