Электронная библиотека » Майя Кучерская » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 9 декабря 2021, 08:05


Автор книги: Майя Кучерская


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Лесков и разночинцы

Тринадцатого мая князь Владимир Федорович Одоевский записал в дневнике: «У меня Лесков – толковали о глупых прокламациях и о нелепости нашего социализма. “Уж если будет резня, – сказал Лесков, – то надобно резаться за Александра Николаевича” (императора Александра II. – М. К.). “Северная Пчела” начинает поход на социалистов»211. Князь был близок к «Северной пчеле», и, по-видимому, Лесков оказался у него именно как сотрудник этой газеты. Одоевский преувеличивал, подлинного похода на социалистов редакция так и не предприняла. Замечателен, однако, сам факт их встречи: Одоевский, представитель ушедшей литературной эпохи, имел совсем иной круг общения – был близок ко двору, в 1861 году стал сенатором – и давно отошел от занятий изящной словесностью, но молодым литературным поколением живо интересовался.

Они говорили на самую злободневную тему – по Петербургу разбрасывали прокламации с призывами к революции, в воздухе висело ощущение близкой катастрофы. Но пока до нее осталось еще две недели, попробуем разобраться, как Лесков ухитрился не пропасть, не сгинуть в пьяном чаду, в болезнях, в нищете вместе с теми, чьи имена уже столько раз появлялись на страницах этой книги, – с шестидесятниками XIX века.

Никто поначалу не осознал, что в литературу пришел не еще один Николай Успенский, Левитов, Якушкин, Решетников или Помяловский, а писатель, чем-то очень похожий на них и всё же совершенно иной по интересам и устремлениям. Вычти из раннего Лескова любого из перечисленных авторов – пропадут сказовая манера, интерес к народной речи, останется отец Илиодор со своими странными снами и нежным сердцем, сохранятся ажурное кружево литературной игры с источниками, вполне модернистской по духу, и языковые загадки.

Приход в литературу писателей-шестидесятников напоминал реку, вскрывшуюся после долгой чистенькой зимы.

Пошел черными трещинами лед мистической и светской романтической повести, лопнули искрившиеся кристаллические решетки эпистолярных романов. Все эти постылые марлинские с их псевдоразбойниками, говорившими с вальтер-скоттовским акцентом, – ни за что не потерпели бы их суровые русские леса; все эти Лермонтовы, переносимые лишь в пародийных переделках (И скучно и грустно, ⁄ И некого в карты надуть ⁄ В минуту карманной невзгоды…»); все эти искусственные страсти, тщательно выстроенные симметричные сюжетные схемы, заимствованные из европейских романов; все эти изящные треугольники и четырехугольники любящих сердец – разнесены были в осколки, в пыль. От прежнего блестящего паркета остались чумазые щепки, которые плыли рядом с полуштофом, экскрементами, в треске, в шуме. Бурный напор отдавал черной злобой, прежде литературе неведомой; на дне реки темно, холодно лежало отчаяние. Талая вода затопила и идиллические избушки селян, и раскрашенные псевдоисторические декорации из романов Загоскина.

Придумывать они не умели, а когда придумывали, всё равно опирались на то, что видели и знали.

Но что они видели, что знали? Одну бесконечную русскую беду, горе-злочастие, злую кручину, которую не размыкать никак, никогда. Их очерки часто не имели последовательных сюжетов – какой у горя сюжет? Их судьбы были похожи так, будто шились по одним лекалам.

Николай Успенский – сын сельского священника, окончив семинарию и так и недоучившись в Петербургской медико-хирургической академии, пережил краткий миг славы в некрасовском «Современнике», публиковавшем его натуралистические очерки, безжалостные к дикости и убожеству крестьян, а закончил тем, что ходил по улицам Петербурга гаером с двухлетней дочкой. Пел под гармонику частушки, изображал сцены в компании с чучелом крокодила, чтобы не умереть с голода; в конце концов он совсем спился и зарезался прямо на улице. Федор Решетников – сын екатеринбургского почтаря, не имел даже семинарского образования, но опубликовал всё в том же «Современнике» повесть «Подлиповцы» об абсурдном русском крестьянском мире, тоже много пил и умер от отека легких, не дожив до тридцати. Помяловский, тяжелый алкоголик, скончался и того раньше – в 28 лет, каким-то чудом успев написать несколько очерков и повестей, в том числе легендарные «Очерки бурсы». Продолжать ли? Уже не раз упомянутый нами Александр Левитов по сравнению с ними долгожитель – протянул 41 год, последние пять лет полунищим, ютясь по чердакам и трущобам, и тоже запивал свое горе отнюдь не ключевой водой. Они сочиняли с голодухи.

«У нашего поколения, – напишет Глеб Иванович Успенский в 1888 году, – не было портфелей, но наброски были, только лежать в письменном столе они не могли, а тотчас же по напечатании сохранялись на прилавке в овощной лавке. Обо всём этом времени будет написана целая глава литературных воспоминаний о нашей бесприютности, об отсутствии таких кружков, которые, как в 40-х годах, воспитывали наших писателей. Когда я появился в Петербурге в [18]61 г., то было два резких явления – начало движения молодежи и пьянство остатков и полуталантов людей 40-х годов, людей старого воспитания. Я жил между тем и другим. Аполлон Григорьев, Аверкиев, Курочкин, В. Якушкин, Левитов, Решетников, Помяловский, Кущевский, Демерт, С. В. Максимов (его спасло то, что он сделался редактором “Полиц[ейских] ведомостей]” и получал 5000 в год) и тьмы тем пьяных людей. Никуда нельзя было прийти, чтобы не натолкнуться на пьяные сцены. Я года два только и делал, что возил пьяниц в белой горячке в больницы, выправлял из квартала, звонил дворнику – “не ваш ли?” Хороших руководящих личностей не было. [В 18]61 г. в ноябре я видел Добролюбова в 1-й раз, в гробу, в [18]63 увезли Черн[ышевского] в Сиб[ирь]. Писарев до [18]67 был невидим, сидел в крепости. Некрасов написал стихи Муравьеву, Комиссарову. Салтыков был в Рязани начальником] контрольной] палаты. Мих[айловский] еще не показывался] на свет литературы. Я готов был наложить на себя руки, но, получив как-то случайно 300 р., уехал за границу и прожил с женой и ребенком там целых два года. Тут я пришел в себя и, несмотря на крайнюю бедность и нищету, стал писать уже по возможности сознательно. Наша хорошая молодежь, среди кот[орой] я был, окончательно прервала мои связи с пьяным миром»212.

Разночинный разгул был недоброй версией дружеского пира поэтов пушкинской эпохи. Но утраченная истина, которой питались отцы и деды, не открывалась в вине.

Лескова тоже коснулось это неистовство. Уже в пожилом возрасте, говоря о поэте Фофанове, еще одном известном любителе напитков, волнующих кровь, он сделал признание: «Это поэт с головы до ног, непосредственный, без выдумок и деланности. Он творит даже против воли. Но и пьет, может быть, против воли. Страшно пьет, как теперь в редкость, но как пивали мы когда-то»213.

Как Лесков не утонул в этом омуте?

Во-первых, был он рядом с ними, но всё-таки не разночинец – дворянин, хотя и «колокольный», и со своей средой так резко, как они, не порвал, принимал от семьи помощь. Сначала ему, письмоводителю, пусть и иронично щурясь, подал руку дядюшка-профессор, выволок из пыльного, «прогорелого» Орла, это его связи помогли племяннику не только начать служить в Казенной палате, но и сделать первые шаги в журналистике. Потом другой «дядюшка», англичанин Шкотт, позвал Лескова в контрагенты и подарил драгоценный жизненный материал.

Второй причиной был талант – вероятно, большего масштаба, чем у многих его современников-разночинцев, до дна исчерпавших свои личные впечатления и иссякших. Лесков обладал счастливой способностью описывать не только личный опыт, но и мир вокруг; каждый встреченный попутчик был ему интересен, каждый услышанный анекдот увлекал. К тому же он был художник, рисовал редкими, подслушанными словами, а не хватало подслушанных – вымышленными, складывал фантастические языковые миры, создавал параллельную реальность, в буйных узорах, в лабиринтах которой всегда мог затеряться, схорониться. Так и получилось: разночинные соблазны коснулись и покружили Лескова, но не затянули, не погубили. Его поджидали иные бездны.

Горим!

Духов день, 28 мая 1862 года, выдался солнечным, теплым. Ветерок прихватывал, но казался нестрашным, летним. Холода откатили, ледяные дожди схлынули. Облетела черемуха, сирень еще доцветала.

По широким аллеям Летнего сада текла праздничная толпа. Сквозь гомон голосов, смех, вскрики булькала музыка – в разных концах парка играли духовые оркестры. Мраморные нимфы и музы рассеянно глядели, как, точно в танце, степенно приподнимаются над аккуратными лысинами черные циммерманы[42]42
  Циммерман – мужская высокая круглая шляпа, называемая так по фамилии известного владельца фабрики и магазина головных уборов.


[Закрыть]
, плавно качаются зонтики-парасольки и женские шляпки, как ветер колышет голубые и розовые ленты, завязанные под нежными подбородками. Вспыхивают околыши фуражек приказчиков и чиновного люда, пестреют головные платки. Нет-нет да и вынырнут из цветной реки суровые бороды староверов – не удержались и тоже пришли на гулянье, тешить беса. Дамы бросают друг на друга зоркие взгляды, высматривают, что нынче носят; сынки, незаметно отстав от родителей, огрубевшими голосами сговариваются, как сподручнее бежать от старших да и махнуть на Минерашки[43]43
  Так петербуржцы называли лечебницу с минеральными водами в Новой деревне, в которой с 1834 года действовал и сад с буфетом и музыкой (на одном из местных балов побывал и А. С. Пушкин с женой), а с конца 1850-х – открытый театр с живыми картинами и акробатами (см.: Стеклова И. А. Феномен увеселительных садов в культуре Петербурга – Петрограда // Архитектура и культура: Сборник научных трудов. М., 1991. С. 165–177; Конечный А. М. Петербургские общедоступные увеселительные сады в XIX веке // Europa Orientalis. 1996. Vol. 15. № 1. Р. 37–50).


[Закрыть]
. Шныряют лавочные мальчишки – и у них выходной. Цветочные ароматы перебивает тяжелый запах пачулей, дегтя, деревянного масла.

Праздно, приподнято, возбужденно – наконец-то тепло и после вчерашней Троицы выпал еще один праздник. А тревожные слухи, что на Троицу непременно подожгут Апрашку, не подтвердились – пустая трескотня.

Но в начале шестого часа кто-то крикнул высоким тенором: «Пожар!»

Через мгновение снова, уже густо, басовито: «Апраксин горит!» Апраксинцы заозирались. «Апраксин двор! Толкучий! Горим!» – неслось уже отовсюду.

Утратив и величие, и степенность, мужчины бросились к выходу – спасать товар. Началась давка; карманники не терялись – подхватывали бумажники, рвали цепочки, драли серьги из ушей. С кого-то тащили бурнус, с барышень – шали с брошками, с мужчин сдергивали жилетные часы. Музыканты еще играли, но уже вразнобой, потерянно, пока их совершенно не заглушили брань, вопли, рыдания, женский визг.

Те, кто вырвался, наконец, на Невский, всё еще надеясь, не веря, застывали: из середины Апрашки тянулся густой черный столб дыма, затмевая солнце и небо. Воняло гарью, рынок смердел. На Каменном мосту уже толпились загруженные вещами возы – когда успели? Мелькали помертвевшие от ужаса лица.

На самом рынке царил хаос. Все улицы и переулки, что вели на Садовую, были запружены снующими людьми, каретами, телегами с мебелью. Ножки стульев торчали вверх, громоздились тюки с товаром, оплавленные зеркала печально глядели в медленно смурневшее небо. Полицейские метались, расталкивая народ. Дорогу! Какое там… Лошади ржали, пожарные с бочками воды не могли пробиться – цеплялись за мебель, вставали, чтобы не подавить людей. Глухие удары, звон, скрежет – на улицу летели шубы, сапоги, картонки, отрезы сукна, подушки, исподнее. Ловкий худенький паренек лез по водосточной трубе; два плотных бородача, явно отец и сын, выламывали двери лавки; дюжий молодец в праздничной красной рубахе зачем-то сбивал вывеску. Кто-то пытался помочь, кто-то норовил украсть, кто-то, потеряв рассудок, пробивался сквозь толпу, бормоча несвязное.

Вдруг крикнули злобно: «Вот же, вот поджигатель! Лови!» Толпа рванула за молодым человеком с большим мешком, из которого тянулась струйка темного порошка. Остановили быстро. Окружили кольцом. Парень в низко надвинутом картузе, бледный как полотно, не убегал, что-то пытался сказать, да кто его слушал! Сбили картуз: рыжий! Рыжий и есть! Толканули, мешок порвался, содержимое посыпалось прямо в тлевшую под ногами ветошь, и ползший огненный язычок сейчас же угас. Не порох – песок он тащил, тушить! Эх… Беги-ка проворней! Разошлись разочарованно сразу, без лишних слов. И в тот же миг сгинул рыжий с мешком.

Пылал и соседний Щукинский рынок.

В птичьем ряду метались куры, горько пахло паленым пером. Клетки заперты, хозяев не видать. Клокотали индюшки, голосили петухи и гоготали гуси, на глазах превращались в обугленные тушки.

На Садовой шло другое веселье. Народ, окружив разорванные кули со сладостями, ссыпал в карманы орехи и пастилу, черпал чай горстями. Взять съестное – не грех, всё одно пойдет прахом! Молодые ребята из приказных уже набрели (знали?) на запас водки и шагали красные, бешеные. Кто поджег? Там и здесь вспыхивал злой шепоток: опять поляки!., студент балует! Только попадись!

На Фонтанке торговцы сбрасывали товар на подходившие к берегу барки, лодки. Над чугунной решеткой гранитной набережной летели ружья и картины, миски и горшки.

Вспыхнул дровяной склад в Апраксином переулке, загорелись окружавшие рынок дома. Жители, обезумев, выталкивали из окон перины, выбегали в шубах и теплых пальто, с иконами и шкатулками под мышкой.

Ветер делался всё сильнее и гнал пламя дальше, на Министерство внутренних дел. Вот уже огонь лизнул его крышу, еще миг – охватил и здание; белые бумаги полетели по набережной, а пламя перекинулось через Чернышев мост.

Розовое зарево дрожало над черными обгорелыми трубами. Сиреневело небо. Толпа погорельцев, гудя, валила к мосту. Вдруг крики, проклятия, вой стихли, подернулись восхищенным рыдающим выдохом: «Ур-ра!»

К Чернышеву мосту скакал верхом император.

Осунувшийся, белый, скорбно глядел он на свой народ, на алое сияние, осветившее ночь.

«Ура!» не смолкало. Народ тянул к нему руки, бабы падали на колени, голосили, плакали: кормилец, спаси! Сгорело всё, до последней ниточки. Глаза государя налились слезами.

Довольно. Я бросаю перо.

«Пожарная» статья

Пламя полыхало всю ночь. Наутро солнце озарило то, что осталось после пожара: «…там, где кипела деятельность, где стояли сотни лавок, набитые товаром, где тысячи торговцев зарабатывали себе хлеб, было гладкое поле; только кой-где на земле тлелись уголья, да стояли почернелые остовы каменных строений и придавали еще более ужаса этой страшной картине разрушения»214. На месте скученного торгового города тянулся едкий дым.

«В несчастный день 28 мая… сгорел Апраксин двор, Толкучий рынок, Щукин двор, много капитальных домов частных владельцев, дом Министерства внутренних дел, Чернышев и Апраксин переулки и многие дома и деревянные дворы по левой стороне Фонтанки, Троицкий переулок от Пяти углов до Щербакова переулка, Щербаков переулок, барки и рыбные садки по Фонтанке»215, – писал Лесков 30 мая 1862 года в печально знаменитой статье «Настоящие бедствия столицы», опубликованной в «Северной пчеле», не подозревая, как скоро это пламя поглотит и его самого.

«Да когда же в России что-нибудь не горело? Из этого петербургского удивления перед пожарами и поджогами только видно, что Петербург в самом деле иностранный город»216, – язвил из Лондона Герцен. В самом деле, в то время редкая газетная хроника обходилась без сообщения об очередном пожаре – загорался то дом, то амбар, то сарай, то поленница, обычно по чьей-нибудь оплошности. Пламя уничтожало дома, улицы, кварталы. Тот же Орел полыхал многократно, за что и удостоился от Лескова презрительного «прогорелый». Но и на этом неизменном русском огненном фоне весенние пожары 1862 года выглядели страшно, необъяснимо.

За две последние майские недели Петербург пережил больше полутора десятков пожаров. Что-нибудь вспыхивало буквально ежедневно, иногда и дважды в день. Лиговка, Нарвская, Рождественская, Каретная, Московская часть, Петербургская сторона, Большая и Малая Охта. Эта системность наводила и простой народ, и власти на мысль о поджигателях. Но, перебирая кандидатов в злоумышленники, никто и думать не хотел о самом очевидном: правила пожарной безопасности не только не соблюдались – они попирались, высмеивались, особенно на Апраксином дворе.

В квадрат, ограниченный тремя улицами, а четвертой гранью прижатый к Фонтанке, был втиснут городок торговых лавок, набитых горючими вещами: ветошью, паклей, смолой, серой, воском, порохом и просто старым тряпьем, книжками – от кургановского «Письмовника» до старых номеров новиковских журналов, пачками литографированных портретов давно забытых генералов.

«Узенькие переулки лабиринта были вымощены сплошь тоненькими дощечками. В каждой лавчонке дымились чайники с горячим чаем, – описывал Апрашку критик Александр Скабичевский. – Надо прибавить к этому громадную часовню среди лабиринта, где теплились массы неугасимых лампад и горели тысячи свечей, ежедневно ставившихся благочестивыми торговцами. Принимая всё это в соображение, остается только удивляться, как мог уцелеть такой базар в азиатском вкусе до 1862 года!»217

Зимой лавки не отапливались, торговцы стояли на сквозном ветре при любой погоде. Неудобно, тяжко, холодно – что ж… Не гляди на лицо, гляди на обычай. Обычай и грел, место было насиженное, отстраивать новые отапливаемые ряды в другой части города или даже по соседству никто не хотел. Покупатель приходил сюда по давней привычке, за любой надобностью, твердо зная: нигде не сыщешь – на Апрашке сыщешь. Мужик шел за подарками деревенской родне, барыня – за отрезом на платье, чиновник – за рождественской игрушкой для сына, хозяйка – за новой кастрюлей.

Было чему полыхнуть! К тому же ветер к вечеру обратился чуть не в ураган. И всё-таки в пожаре винили не ветер, не скученность, не лампадки – студентов, поляков, злых людей. Мещанина Ивана Петрова, просившего милостыню218; загадочного человека, шагавшего по набережной Мойки: на нем вдруг загорелось пальто, он сбросил его в реку и убежал. Полицейские выловили пальто из воды, обнаружили в карманах «стклянку с спиртовою жидкостью, несколько газовых металлических рожков и связку ключей»219, но хозяина так и не отыскали.


С этого, самого болезненного для всех вопроса – были ли поджигатели? и если да, кто же? – Лесков и начал свою злополучную статью «Настоящие бедствия столицы». Она вышла без подписи, но вскоре авторство Лескова стало общеизвестно. Выделим в цитатах курсивом те места, которые вызвали особенно острое возмущение самых придирчивых читателей.

«Среди всеобщего ужаса, который распространяют в столице почти ежедневные большие пожары, лишающие тысячи людей крова и последнего имущества, в народе носится слух, что Петербург горит от поджогов и что поджигают его с разных концов 300 человек. В народе указывают и на сорт людей, к которому будто бы принадлежат поджигатели, и общественная ненависть к людям этого сорта растет с неимоверною быстротою. Равнодушие к слухам о поджогах и поджигателях может быть небезопасным для людей, которых могут счесть членами той корпорации, из среды которой, по народной молве, происходят поджоги… Насколько основательны все эти подозрения в народе и насколько уместны опасения, что поджоги имеют связь с последним мерзким и возмутительным воззванием, приглашающим к ниспровержению всего гражданского строя нашего общества, мы судить не смеем. Произнесение такого суда – дело такое страшное, что язык немеет и ужас охватывает душу… Но как бы то ни было, если бы и в самом деле петербургские пожары имели что-нибудь общее с безумными выходками политических демагогов, то они нисколько не представляются нам опасными для России, если петербургское начальство не упустит из виду всех средств, которыми оно может располагать в настоящую минуту. Одно из таких могущественнейших средств – общественная готовность содействовать прекращению пожаров»220.

Лесков пересказывает слух о том, что город поджигают «с разных концов 300 человек». Это очевидная нелепица. Чтобы запалить Апрашку и Щуку, а заодно устроить еще десяток-другой пожаров, 300 человек не нужны. Зачем же в ситуации, когда все раздавлены и напряжены, повторять глупости на страницах столичной газеты?

Дальше Лесков, с того же голоса улицы, дает примерный социальный портрет поджигателей: они принадлежат к определенной «корпорации». Какой? Имевший уши слышал в этом месте статьи не произнесенное автором, но повторяемое толпой слово: студенты.

Наконец, вслед за молвой Лесков связывает поджоги с «мерзким и возмутительным воззванием», не поясняя, что за воззвание имеет в виду. Но читатели и так понимали: это он о прокламации «Молодая Россия».

Сочинил ее сидевший в тот момент в полицейской камере в Москве студент-математик Петр Заичневский, а его товарищи напечатали в нелегальной типографии и разбросали по столице незадолго до пожаров, в первой половине мая. Надо сказать, даже для начала 1860-х годов этот манифест молодых революционеров звучал необычайно резко, призывая к социальной и демократической революции, «кровавой и неумолимой». Для осуществления «великого дела социализма» предлагалось учредить Национальное собрание, повысить жалованье солдатам и сократить срок их службы, уничтожить институт брака, закрыть монастыри, дать независимость Литве и Польше. Начать преобразования предлагалось с истребления царской семьи и ее защитников: «…мы издадим один крик: “в топоры”, и тогда… тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам!..»221

Герцен в «топоры» студентов не поверил и снисходительно списал всё на «юношеский порыв»: «Горячая кровь, а тут святое нетерпение, две-три неудачи – и страшные слова крови и страшные угрозы срываются с языка. Крови от них ни капли не пролилось, а если и прольется, то это будет их кровь – юношей-фанатиков»222. Но его благодушие разделяли не многие. А выкрик «В топоры!» молва связала с пожарами.

Оппоненты Лескова говорили потом, что необразованная чернь не ведала про прокламацию «Молодая Россия» и что вовсе не народ, а полиция распускала слухи о студентах-поджигателях223.

Если бы это было так, в Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии вряд ли летели бы тревожные доклады о том, что в народе в связи с пожарами беспокойство, подозрения и разговоры о подметных письмах. В архиве Третьего отделения сохранилась, например, анонимная «Записка о ропоте жителей в городе Санкт-Петербург на бездействие начальства против подозреваемых поджогов», составленная 24 мая 1862 года. Судя по дате, этот ропот поднялся еще до катастрофы, в день, когда в Петербурге вспыхнуло сразу семь пожаров.

В «Записке…» сообщалось не только о народном недовольстве бездействием властей, но и о носящихся в толпе слухах: «Больше всего подозрения изъявляются на студентов, правоведов и экстернов военно-учебных заведений, первых из них положительно обвиняют в поджогах, а о последних говорят, что они научены студентами и им помогают. Злоба в народе до того сильна, что при малейшем подстрекательстве студентов всех перебили бы. На пожарах вообще не соблюдалось никакого порядка: публика сама брала подозреваемых ею лиц и заставляла полицию арестовать их»224. Интересно, что помощь студентов в тушении пожара была воспринята как хитрый маневр: «Уловка студентов, правоведов и экстернов, состоящая в том, что они, желая переменить в публике мнение о себе, качали сами пожарные трубы, совершенно не удалась им: их как раз поняли и осмеяли еще более, так что все они потом удалились»225. Похожую сцену, в которой толпа готова была растерзать двух молодых людей, взявшихся помогать пожарным, описывает в воспоминаниях Авдотья Яковлевна Панаева226.

Судя по «Записке…», неприязнь к студентам была разлита в воздухе еще до «исторических» пожаров. В другом отчете, составленном полковником жандармского корпуса Ф. С. Ракеевым по поводу пожаров, произошедших раньше, 24 мая, сообщается, что в связи с одновременными возгораниями «в семи различных местностях» Петербурга рассказывают «о появлении будто бы в городе писем, в которых злоумышленники предуведомляют жителей, что по случаю неуспеха возбудить восстание все усилия их будто бы употреблены на распространение пожаров, произвели общий страх и общее негодование на недостаточность принимаемых мер по ограждению спокойствия и безопасности жителей»227. О том же 24 мая сделал запись в дневнике и цензор А. В. Никитенко: «Толкуют о поджогах. Некоторые полагают, что это имеет связь с известными прокламациями…»228 Итак, может быть, простой народ и в самом деле не читал кровожадного манифеста «Молодая Россия», но звон определенно слышал, давал свое объяснение происходящего и к моменту пожарной катастрофы был уже достаточно разогрет.

Таким образом, Лесков ничего не придумывает, а всего лишь пересказывает в газете действительно ходившие в столице слухи о связи пожаров и прокламации.

В «пожарной» статье он подхватывает вполне резонную идею, высказанную Артуром Бенни в том же номере «Северной пчелы», – о привлечении добровольцев. Пожарные команды явно не справлялись с огнем, помочь им вызывались многие, можно было придать стихийной инициативе законный статус. Но и это здравое предложение вызвало только глухие смешки. Возможно, оппонентам Лескова казалось, что в минуту такого бедствия разговоры о каких-то волонтерах – пустая болтовня, люди и без того помогают друг другу: «Санкт-Петербургские ведомости», например, регулярно публиковали адреса жителей, готовых разместить у себя погорельцев.

К тому же не идею о волонтерах вменили Лескову в самую непростительную вину, не за то сочли агентом Третьего отделения. Он не просто передавал непроверенные слухи, не просто намекал на участие студентов – он предлагал «самое строгое и тщательное следствие, результаты которого опубликовались бы во всеобщее сведение»: «Скрываться нечего. На народ можно рассчитывать смело, и потому смело же должно сказать: основательны ли сколько-нибудь слухи, носящиеся в столице о пожарах и о поджигателях?»229 Предложение было адресовано полиции – вот что по-настоящему покоробило всех.

Одних – тем, что искать правду Лесков предлагал в полиции, к тому же в традициях риторики проправительственных изданий упомянул о «политических демагогах». «Северная пчела» уже два года стояла на умеренных, но отчетливо либеральных позициях, рискуя критиковать правительство и законы. Неудивительно, что статья с призывом к властям найти виновных была воспринята как предательство.

Других – собственно, самих представителей власти – неприятно поразило, что им указывают, как поступать. Следственная комиссия была без подсказок назначена тотчас же после пожара. Император Александр II особенно обиделся на пассаж о том, что пожарные команды должны выезжать «для действительной помощи, а не для стояния», поскольку лично видел, как истово они трудились, и начертал на полях газеты напротив этого места: «Не следовало пропускать, тем более что это ложь»230.

Пожарные и в самом деле работали не за страх, а за совесть, тушили огонь всю ночь на 29 мая. Измученные лица пожарных, сутками не видавших ни пищи, ни сна, мелькают почти во всех репортажах. Они не стояли, но и возможности пробраться к огню сквозь паникующую толпу и сваленный скарб – с лошадью, тащившей бочку с водой и насосом – часто не имели. Да и оборудование не всегда было исправно. «Что касается пожарных команд, то они содержались ниже всякой критики. Бочки были вечно рассохшиеся и не довозили воды до места надобности; рукава, кругом продырявленные, поливали не столько пожар, сколько пожарных. Водопроводов еще не было. Воду возили водовозы, причем невская вода ценилась несравненно дороже канальной, и бедный люд принужден был пить гнилятину из Фонтанки и Мойки. Таким образом, если пожар был в местах, отдаленных от воды, то могли сгорать десятки домов, пока довозили до пожара хоть одну бочку, да и ту наполовину пустую»231, – писал А. М. Скабичевский о состоянии пожарного дела в 1860-е годы. Так что, вероятно, Лесков в этом вопросе не совсем удалялся от истины.


Колумнист «Северной пчелы» был не единственным, кто оживил на страницах газеты смутные страхи в режиме реального времени. И всё же изданий, повторивших всеобщие слухи сразу же после бедствия, 30 мая, было мало232. «Современная летопись» Каткова устами отца Иоанна Беллюстина[44]44
  «Но на кого указывает народ как на главную причину своих бедствий? Горько и тяжело, а нельзя скрыть – на учащуюся и ученую молодежь. Совершающиеся бедствия он ставит в неразрывной связи с предшествовавшими возглашениями, объявлениями – всею этою возмутительной нечистью, которую враги общественного спокойствия щедрою рукою сыпали в народ. Ради чести науки, ради стольких надежд, которые возлагались было на молодое поколение, не хотелось бы верить подозрениям народа. Но что если и тут есть своя доля правды?» (Беллюстин И. С. Из Петербурга // Русский вестник. Современная летопись. 1862. № 23).


[Закрыть]
и немецкоязычная газета «Санкт-Петербургише цайтунг» устами анонима[45]45
  «Из уст в уста передается таинственный страшный слух. И один нашептывает другому, из дома в дом распространяется ужас – не несчастный случай вызвал это бедствие, не недосмотр, не просто проступок, не ребяческое легкомыслие обрушило на нас этот страшный удар. Крадущиеся в темноте злодеи, преступники, чуждые роду человеческому негодяи, лишенные всякой человечности, – говорят, это они бросили искру и раздули пожар, который обрек многие тысячи на бедность и нищету. <…> Мы всё еще не можем и не хотим верить тому, что поджоги совершены революционерами…» (St. Petersbur-gishe Zeiting. 1862. № 115. 30. Mai).


[Закрыть]
также говорили о поджигателях, не скрывая подозрений, что ими могут быть студенты и революционеры. Но инквизиторская репутация первого издания сложилась уже давно, а со второго спрос был невелик. Даже официальные «Северная почта», «Санкт-Петербургские ведомости», «Русский инвалид» в первые дни после пожара ограничивались только горестным описанием бед, не повторяя чужих смелых предположений и не делая собственных.

Первого июня «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили о создании комиссии «для раскрытия причин необыкновенных пожаров в Санкт-Петербурге». Обывателей просили доводить до ее сведения всё, что поможет расследованию. Обер-полицмейстер призывал домовладельцев усилить «денной и ночной караульный надзор», а дворников – доставлять подозрительных людей в полицию, впрочем, «не дозволяя себе какого-либо самоуправства»233. Всех пойманных с горючими веществами или подозреваемых в поджигательстве грозились предавать военному суду в 24 часа. По распоряжению государя пострадавшим предоставлялись здания казарм и выдавались палатки. Император пожертвовал лишенцам 25 тысяч рублей серебром, государыня с детьми – 29 тысяч234. Чиновникам по высочайшему повелению полагалось пособие размером до годового оклада235. Жертвовали средства и петербургские купцы, и мещане, и все другие сословия. Но о причинах или возможных виновниках происшествия почти все молчали.

Только 5 июня проправительственная газета «Наше время» сообщила, что «целый город» говорит о «правильно организованной, многочисленной шайке поджигателей, имеющей связь с последнею гнусною прокламациею», и на следующий день повторила: «…во всех сословиях обвиняют в поджогах политических деятелей – уверенность в том общая!»236

Восьмого июня «Санкт-Петербургские ведомости» тоже, наконец, сослались на мнения тех, кто видел «связь между пожарами и теми листками, прокламациями и воззваниями, которые с некоторого времени стали распространяться в Петербурге». Но в политический подтекст газета не верила: «Если действительно существуют поджигатели, то это разбойники, воры, так называемые в народе “мазурики”. Но не демагоги, потому что если бы так действовали последние, то они действовали бы без всякого знания человеческой природы, без всякого знания народного духа, без всякого смысла…»237 Бедствие, по мнению газеты, лишь соединяло народ с властью; помощь, оказываемая правительством и лично государем, вызывала в погорельцах благодарность.

В те же июньские дни «Санкт-Петербургские ведомости» опубликовали пространный текст И. П. Балабина «По поводу пожаров, материальных и нравственных», напрямую связавшего пожары с прокламацией и недоумевавшего, зачем «Молодая Россия» предлагает русскому народу французскую революцию: «Грустно, невыносимо тяжело становится, когда подумаешь, что есть у нас молодежь с пылкою, отважною кровью, исполненная самых жарких и доброжелательных чувств и стремлений к твердому установлению общественного благополучия, и между тем, молодежь эта, с каждым шагом, более и более сворачивает с пути истины, именно только от незнания края и народа, от непонимания той среды, в которой она действует»238.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации