Текст книги "Взлетают голуби"
Автор книги: Мелинда Абони
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Номи ставит заказанный мною кофе на поднос, хотя вообще-то это моя обязанность; Номи даже радио не включает, когда я работаю в зале: знает, что оно действует мне на нервы; Пфистер уже получил свое яйцо, тихо говорит Номи и подмигивает мне (матушка запретила нам разговаривать на нашем тайном языке: посетители могут подумать, что мы о них сплетничаем), я беру поднос, уставленный чашками, и бодро иду в зал: гости не должны беспокоиться, что их долго будут обслуживать; особенно хорошо я отношусь к строительным рабочим, у них голодные глаза, в которых тлеет нетерпение, усталые лица, которым они вовсе не пытаются придать солидное, умное выражение; их шестеро или семеро, они садятся вместе, сдвинув два столика, курят, едят, пьют кофе, одного лишь они явно не любят – излишней разговорчивости; доброе утро! – и я ставлю им на сдвинутые столики крепкий кофе; они все пьют крепкий кофе и кладут в него много сахара; у строителей простые и понятные желания, вот почему они мне нравятся.
Девять часов, в кофейне шумно, и никто не замечает, что радио у нас молчит, это единственное, что мне нравится в такие сумасшедшие утренние часы: во всеобщем гаме никому не придет в голову жаловаться, что у нас тихо, как на кладбище (это Глория говорит: когда нет музыки, тут чистое кладбище, она считает, что к кофе, к газетам для хорошего настроения обязательно нужна музыка, хорошая мелодия придаст положительный наст рой всему длинному дню); в общем шуме смешиваются различные диалекты, высокие и низкие голоса, но напряженно-гортанный местный говор всегда стремится заглушить прочие сдавленные, сиплые голосишки, к обладателям которых мне приходится слегка наклоняться; но именно в этом звуковом хаосе выясняется, какие голоса как на меня влияют; иногда хватает двух слов, Froilein zalle[27]27
Барышня, счет! (швейц. нем.)
[Закрыть], произнесенных резко, на высокой частоте, чтобы мне захотелось уйти в себя и никого не видеть вокруг (нет для официанта более страшной ошибки, чем потерять терпение; на кухне это еще может сойти, но в зале – ни в коем случае, даже в самые напряженные моменты); да, матушка права, я не люблю работать в зале, и единственное, ради чего я это терплю, – возможность испытать себя, проверить, удастся ли мне с шести утра до двух дня оставаться «барышней» (и суть тут, я думаю, вовсе не в нервах).
Второе важнейшее правило: ни в коем случае не бегать; что бы ни случилось, как бы быстро ни наполнялась кофейня, ты можешь позволить себе разве что побыстрее ходить (именно ходить, а не мчаться; спешить, но не бежать сломя голову); если официантка бежит, значит, она куда-то уже опоздала, что-то уже упустила (у гостей должно быть ощущение, что работать тебе легко, понимаете?), и я, понимая это, стараюсь и в девять часов не утратить контроль над залом, выполнять заказы элегантно, пробивать чеки в кассе как бы между прочим, не торопить гостей (даже если у тебя голова идет кругом); вот уже и Номи незаметно берет на себя обслуживание столиков возле стойки, и колготки неприятно прилипают к бедрам, Номи дает мне знак, что у нас все в порядке, к половине десятого аврал все равно закончится, я бросаю взгляд на стенные часы, нет, это неправда, будто время бежит, когда у тебя дел по горло, мы-то с Номи точно знаем, что между девятью и половиной десятого время складывается из бесконечно долгих минут, а сколько взглядов, рук, галстуков, блузок, обручальных колец, высоких причесок, лысин, сигаретных пачек, ароматных духов, газетных заголовков, крупных и мелких, ты успеваешь заметить, хотя бы вскользь, за эти полчаса!
Слушай, эти, на Балканах, как же они грызутся друг с другом, чисто гиены, ну до чего же драчливый народец (герр Пфистер, который занимается организацией переездов, в любой город, в любую страну, хоть за океан, сейчас разговаривает с приятелем), вы просили кофе с молоком, правильно? Да, большое спасибо, вы не подскажете, как имя того сербского генерала в Боснии? Ах да, конечно, Младич, точно, спасибо, барышня, ну и еще этот Милошевич, оба они хуже нацистов, будь спокоен.
Фрау Мюллер, фрау Цвик ки, герр Пфистер, герр Вальтер, фрау Хунгербюлер, герр и фрау Шиллинг, учитель, кассирша, садовник из соседней деревни, парикмахерша, которая до сих пор ходила пить кофе к нашим конкурентам, почтовые служащие, строительные рабочие – все-все хотят кофе, и, может быть, еще что-нибудь к нему, желаете к кофе что-нибудь сладкое или что-нибудь соленое?
Я ведь правильно помню, отец Милошевича был сапожником?
Неправда, что время бежит: чем быстрее ты работаешь, тем медленнее оно ползет, да, фрау Виттельсбахер, сию минуту, это большое искусство – выполнять все просьбы быстро и четко, работать, как хорошо смазанный механизм, второй и третий столики просят счет, говорит Номи (да, сию минуту, уже иду), и тут вдруг – один необычный заказ, но между девятью и десятью даже он не выбьет меня из колеи (да-да, само собой разумеется!), жесткий стоячий воротничок моей парадной блузки дает о себе знать при каждом шаге (вы считаете мне идет? спасибо, да, вы точно подметили, этот цвет я вообще-то не ношу), Номи снова ставит мне стакан воды, фрау Хунгербюлер ищет свою вторую туфлю, в одной туфле она ковыляет к стойке, говорит, мальчишки утащили у нее вторую, вот хулиганы, где они? – я лезу под скамью, искать вторую туфлю фрау Хунгербюлер (и все это между девятью и половиной десятого!), вон она, темно-синяя туфля, в самом дальнем углу, терпеливо ждет ногу фрау Хунгербюлер, моя рука подает фрау Хунгербюлер ее туфлю, большое спасибо, огромное спасибо, что я за это могу для вас сделать? (еще одно правило, которое нельзя забывать: никогда не ходить с пустыми руками, всегда, а особенно между девятью и половиной десятого, успеть что-нибудь по пути захватить: тарелки, пустые чашки и бутылки, смятые салфетки; и не забывать про пепельницы: кому хочется садиться за столик с окурками!), и как эта чертова туфля ухитрилась туда попасть? Просто чудеса! Номи спрашивает: может, тебя сменить? Фрау Хунгербюлер наверняка сунет мне в руку Fünfiber, пятифранковую купюру (за то, что мне пришлось встать на колени, шарить под скамьей, напрягаться), нет, не надо, все в порядке, отвечаю я, фрау Хунгербюлер берет мою руку в свои ладони, я живу тут недалеко, на Хорнвег, загляните ко мне как-нибудь, если будет время, я буду очень рада; по глазам фрау Хунгербюлер видно, что ее приглашение – не просто вежливость, я так удивлена, что не могу найти нужных слов и отвечаю: очень хорошо; вместо того чтобы радоваться неожиданной любезности фрау Хунгербюлер, я злюсь на герра Пфистера, который любит посмеяться, а потому громко и радостно хохочет, пока я ползаю на коленках в поисках туфли фрау Хунгербюлер; скажите, барышня, почему Анита здесь не работает, какая прекрасная была официантка! – а я вдруг, и это между девятью и половиной десятого, вижу собаку герра Пфистера, ее темно-карие испуганные глаза, вижу под лавкой этот клубок спутанной черной шерсти, я, в блузке и юбке, стою на коленях, носом к носу, к влажному собачьему носу; когда-нибудь, если собака этого не сделает, я сама укушу герра Пфистера за лодыжку; почему? Скорее всего, потому, что герр Пфистер, чуть нагнувшись, заглядывает под скамью и говорит мне и своей собаке: я ведь и сам работодатель, знаю, что у швейцарцев нынче другие запросы, и, если не найдется швейцарцев, придется нам довольствоваться услугами албанцев и прочих балканцев; тут до герра Пфистера что-то доходит, с вами, конечно, дело другое, вы уже получили гражданство, вы знаете, какие здесь обычаи и традиции, но те, кто сюда приехал в девяностых, это все пока сырой материал, говорит герр Пфистер, он уже выпрямился и обращается не ко мне и не к своей собаке, а снова к приятелю, который тоже наверняка работодатель, знаете, homo balcanicus[28]28
Человек балканский (лат.).
[Закрыть] просто еще не прошел стадию просвещения, говорит герр Пфистер, вообще-то собака у меня не кусается, кричит он, глядя вниз, на меня, и скамья, удобная, мягкая, обитая горчично-желтой кожей, дрожит от его зычного хохота, а я думаю о том, какая странная перспектива открывается отсюда, из-под скамьи (особенно между девятью и половиной десятого), и, пока я тянусь за туфлей фрау Хунгербюлер, собачьи глаза внимательно следят за мной, и какое-то мгновение я думаю о том, что надо бы спасать собак, да-да, именно собак, спасать их от вымытых шампунем ковров, собачьих площадок, фланелевых штанин и веселых шуток (вы, кстати, знаете, как зовут мою собаку? – доброжелательно спрашивает герр Пфистер), словом, перспектива в самом деле удивительная, какая-то совсем другая, под скамьями видны ноги, носки, чулки, крошки от круассана, лодыжки герра Пфистера, поразительно тонкие, лохматая собачья голова, которая здесь ни к селу ни к городу, ну что, нашли? – дрожащим голосом спрашивает фрау Хунгербюлер, да, нашла; в следующий раз я не стану спешить вылезать из-под скамьи, а то, пожалуй, еще и свернусь калачиком рядом с собакой герра Пфистера (большое спасибо!) в своей парадной блузке и тесных колготках, да и останусь там, чтобы поглядеть на «Мондиаль» под другим углом зрения, забавная мысль, забавная и пугающая, мне хочется остаться там, возле отопительных батарей, спрятанных под скамьями, я вспотела, я вся мокрая, потому что это уже больше, чем пот, седьмой столик, оттуда на меня глазеют братья Шерер, и взгляды их очень многозначительны. Простите меня, говорит герр Пфистер, вставая и застегивая пиджак, я считаю, что вы очень хорошо делаете свое дело (большое спасибо, да, и я желаю вам, герр Пфистер, удачного дня, до свидания, до завтра!), мне, несмотря ни на что, приятно слышать похвалу, и я злюсь на себя за то, что я такая, какая есть.
Что с тобой? – спрашивает Номи, когда «Мондиаль» снова наполовину пустеет; Номи дает мне прикурить сигарету, говорит: садись. Я надела явно не те колготки и не ту блузку, и не выспалась, и сегодня еще ничего не ела, сегодня пятница, а пятница – это день, который я терпеть не могу, почему, сама не знаю, может, потому, что это день, переполненный всякими делами и вообще суетой перед выходными…
Перестань, говорит Номи, ну иди сюда, что с тобой такое? Номи внимательно смотрит мне в лицо, гладит меня по плечу, но, как чаще всего и бывает, нам не удается поговорить, потому что снова открывается дверь, мы гасим свои сигареты, быстро допиваем кофе, потом поговорим, а завтра вечером пойдем куда-нибудь развлечься, хорошо?
Небесное
1986 год, мы приезжаем среди ночи, приезжаем не как обычно, не к мамике, на улицу Гайдука Станко, а к тете Ицу, и неподалеку от ее дома наш белый «мерседес» застревает в грязи. Не знающие асфальта улочки после внезапного ливня превращаются в болото, колеса «мерседеса» бешено вращаются, все глубже уходя в почву, отец ругается последними словами, гребаный Брежнев так его перетак (Брежнев давно умер, но мы, слушая отца, помалкиваем), дворники бешено мечутся, почти не очищая ветровое стекло, мы с Номи смотрим на желтые блики уличных фонарей, дождик шел… на охоту! – говорим мы, но нам не до смеха, потому что отец давит педаль, проклиная все на свете: систему, двухтактный двигатель и коммунизм, не для таких дорог эта машина сделана, тихо говорит матушка, все еще крепко сжимая ручку над дверью, надо кого-нибудь позвать на помощь, говорит она, отец натягивает пиджак на голову, вылезает из машины, его серые полуботинки уходят в грязь, мы слышим чавканье жижи, отец, сделав пару шагов, снимает обувь, носки, босиком переходит лужу, перепрыгивает канаву, бежит к теткиным воротам, нажимает кнопку звонка, мы слышим собачий лай, у них две овчарки, они ничего не делают, только бегают по своей клетушке туда-сюда, а если Бела, наш с Номи двоюродный брат, тяжелым шагом приближается к их клетушке, принимаются скулить, жалобный этот звук становится все тоньше, мы с Номи в таких случаях стоим в сторонке, у колодца, смотрим, как собаки покорно опускают головы к самой земле, будто Бела опоил их каким-то зельем или околдовал, что в общем-то одно и то же, и они теперь просят прощенья за то, что прежде смели показывать зубы. Бела привычным движением открывает дверцу и, небрежно потрепав собак по спине (словно играя с плюшевыми медвежатами), так же привычно сгребает на лопату собачье дерьмо, а остатки смывает струей из садового шланга; Бела не только собак способен гипнотизировать взглядом, он и сейчас неторопливо идет к машине, а его отец, дядя Пири, и наш отец бегут, далеко опережая Белу, будто он скомандовал им: вперед; сам же он идет солидным шагом, не обращая внимания на грязь.
Бела, который свой талант, или, не знаю, инстинкт дрессировщика, совершенствует на протяжении многих лет, славится как один из лучших голубеводов страны, его питомник типплеров[29]29
Порода голубей, выведенная в Великобритании.
[Закрыть]известен и за границей… но если уж у людей возникает зуд и они никак не могут обойтись без массовых убийств, не могут удержаться, чтобы не разгромить напрочь собственную страну, то жест Белы, когда он показывает свои кубки, аккуратно расставленные по ранжиру, выглядит в высшей степени беспомощным и нелепым, и суровые мужчины, одетые в строгую униформу защитного цвета, усмехаются в первый момент почти растерянно, видя его трофеи, весь этот позолоченный, пестрый кич, который свидетельствует о его действительно блестящих достижениях на поприще голубеводства. И кто-нибудь из них, щелкнув каблуками, сообщает Беле, что теперь, в новое время, все это ни одну собаку не интересует, и там, куда Бела сейчас будет препровожден, он гарантированно забудет всякую чушь, и первым делом – свои небесные создания, а точнее говоря, своих летучих крыс.
Здороваться будем потом, говорит Бела, когда его улыбающееся лицо появляется в открытой дверце машины и мы кидаемся его обнимать, сначала – дело; он и дядя Пири толкают «мерседес» сзади, отец жмет на педаль газа, матушка все держится за светло-коричневую ручку над дверцей, а мы с сестрой, выскочив из машины, прыгаем, как две выброшенные на берег рыбки, с жадностью наслаждаясь теплым летним ливнем, который за пару секунд превращает светлые летние брюки и футболки со звездами и надписью «Hollywood» в мокрые тряпки, обтягивающие нас, словно вторая кожа; колеса машины еще буксуют некоторое время в грязи, а после того как мужчины, громко ругаясь, наваливаются на задок «мерседеса», делают то, что от них ждут, то есть вращаются, причем не на одном месте.
Тетя Ицу приносит хлеб, помидоры, колбасу, перец – проголодались, поди? – сметану, творог, свежее сливочное масло; голова ее гладко причесана, а небесные глаза сейчас, поздней ночью, блестят, как у девочки: дети мои, наконец-то вы здесь! На столе еще есть место, ах ты, Боже мой, а сало-то! – как это я забыла про сало и палинку! – ее округлое тело исчезает в кладовой, и в следующий момент на столе появляется невероятный торт, о, про сало и палинку-то я опять забыла!
И вот все мы тесно сидим за столом, в конусе яркого света лампы, наши глаза возбужденно блестят, мы смотрим друг на друга, пытаясь понять, что принесли с собой годы, о, как быстро прошло время! Сколько же мы не виделись? Сколько раз мы что-то делали без вас, сколько всего без вас пережили! Время – как мешок, чего там только нет! Розы в этом году почему-то не захотели цвести, свинья недавно опоросилась, двадцать поросят, и всех пришлось забирать от матери, а то бы она их задавила, канализация все еще смердит, а вельможные господа там, наверху, у них вся жизнь – одни обещания, ладно, не будем о политике, дядя Пири быстро, прищурив наметанный глаз, наполняет рюмки, торопливо поднимает свою: по случаю нынешнего радостного дня да простит Господь всех, и бездельников, и бродяг, которые сегодня мой велосипед увели, да так ловко! Стоял велосипед – и нету. Будто корова языком… Ну, милые мои, с Богом. Пусть не сердится Он на нас за лишнюю стопку, которая согревает нам сердце, и не только сердце. Забудем наши заботы и беды и забудем про политиков, пускай они в собственном дерьме задохнутся! А у нас нынче есть что праздновать, и давайте праздновать, даже если это будет последнее, что мы успеем сделать!.. Бела, выпив несколько рюмок, прощается: завтра дел по горло.
Когда блеск в глазах дяди Пири и отца точно показывает число выпитых рюмок, когда тосты, клятвы, проклятия сливаются в едва различимый гул, когда в облаке табачного дыма мелькают жестикулирующие руки, когда эмоциональная атмосфера застолья напоминает контрастный душ, потому что переливающаяся через край нежность (руки, пальцы тесно сплетаются, лица ласково поворачиваются друг к другу) вдруг сменяется взрывом сладострастной ярости (и чей-нибудь кулак с грохотом обрушивается на ни в чем не повинный стол), – в такие моменты мне хочется, чтобы ночь и день тоже были едины, чтобы ночь не растворялась бесследно в завтрашнем дне; и мы с Номи, чтобы еще сильнее захмелеть от охватившего взрослых пыла, выходим на веранду и, приникнув к затянутому зеленой москитной сеткой окну, слушаем доносящийся из кухни беспорядочный гам и удивляемся, что родители наши так изменились, что они так бегло, так быстро говорят на нашем тайном языке, употребляя слова, которые мы никогда еще от них не слышали, и если у счастья есть имя, то у него должно быть и лицо, должен быть и рот, из которого свободно, легко, напевно льется наша родная речь.
Вы, я вижу, сильно избаловались там, на Западе-то, по мне, так это просто шикарная жизнь, я только так могу понять, когда слышу, как родители ваши рассказывают, до чего там у вас все дорого, говорит Бела и сует в рот зубочистку; мы с Номи и с Белой сидим на веранде, полдень, зной, тени во дворе уже уползли под стены, собаки забились в свою клетушку, вода в жестяной собачьей миске испарилась; сначала надо, чтобы все было, а уж потом – дорого или дешево! Бела большим пальцем нажимает на рычаг сифона, струя содовой бьет с такой силой, что забрызгивает скатерть; мы с Номи обожаем Белу, рядом с ним мы чувствуем себя совсем маленькими и каждое его слово воспринимаем как откровение (шевелюра у Белы напоминает мне прическу Лимала, английского поп-певца, модного в 80-е годы; правда, Бела, если б знал Лимала, наверняка бы посчитал его голубым).
А кроме того, вы чувствуете, что живете всегда в безопасности, говорит Бела, у нас такой роскоши никто не может себе позволить; он берет наши наушники, надевает на голову, нажимает на кнопку «play», но музыка, судя по всему, не производит на него впечатления, он не подергивается, не мычит в такт, даже ногой не качает, а, постучав пальцем по пачке, вытаскивает одну сигарету и сует в рот. Взгляд его соскальзывает с наших лиц – эх вы, девчонки! – и поднимается в небо; поднося огонек спички к сигарете, он небрежным движением сдвигает наушники на затылок, вон они, мои хорошие, тычет он сигаретой в безоблачный небосвод, стало быть, песня никак его не затронула, и мы пытаемся следовать за взглядом его голубых сосредоточенных глаз, которые сейчас нашли то, что его по-настоящему завораживает; на удивление маленькая рука его дымящимся кончиком сигареты указывает на стайку птиц в вышине, это еще так себе, хороши, но в меру, говорит Бела, сейчас увидите настоящих, и мы, разумеется, знаем, кто эти настоящие, это его голуби, с которыми он много лет побеждает почти на всех соревнованиях, а знаете, что ко мне уже из Германии и из Англии приезжали, United Kingdom, мне от них ничего не надо, а им от меня – надо, ну, что вы на это скажете?
И так как мы с Номи не отвечаем, поскольку не знаем, что сказать, Бела продолжает: Business is international[30]30
Бизнес – интернационален (англ.).
[Закрыть], что это значит? Business is international, то есть: настоящая коммерция не знает границ, запомните это, девчонки, потому что если ты в самом деле что-то умеешь, то всем наплевать, где находится твой домик, на Востоке или на Западе; вот родители ваши кроют политиков почем зря, а какой в этом смысле? Чушь все это, дерьмо, вот увидите. Мы-то с вами молодые, мы еще дождемся свободы, и Бела, подперев левой рукой локоть, направляет вверх струю дыма, пускает дым кольцами, вот приедете в следующий раз, тут уже куча западных фирм будет наперебой вкладывать в нас деньги, и уж им-то чихать будет на политиков, бизнесмены поймут, что у нас тоже можно много заработать, вот увидите!..
* * *
Тетя Ицу заворачивает в салфетку несколько котлет, оставшихся от вчерашнего застолья, укладывает их в корзину, кладет туда же кусок сала, каравай хлеба, дюжину вареных картофелин, желтый и зеленый перец, как ты думаешь, положить кусочек торта? – спрашивает она шепотом; сладкое никогда не повредит, отвечает матушка, или, может, все-таки повредит? Тетя Ицу смеется, похлопав по своему огромному животу, да уж, мне вот, кажется, повредило, есть что таскать, – и, отрезав большой кусок торта, кладет его в пластмассовую миску, закрывает глубокой тарелкой, еще раз оглядывается в кладовой, что бы еще-то взять? – спрашивает она, потом снимает с гвоздя большую связку чеснока, засовывает ее в корзинку, вот так! – теперь еще кофе, сахар и пакетик красного перца, все, можно идти.
Тетя Ицу, матушка и мы с Номи кое-что задумали; мужчины пускай себе дрыхнут, оправляясь от похмелья в верхних горницах, как называют их тетя Ицу и дядя Пири, хотя дом их, как и все другие дома в окрестностях, одноэтажный (иногда я действительно ясно представляю себе, как они, взявшись за руки, поднимаются по лестнице, чтобы вальяжно развалиться в верхних покоях, – должно быть, потому, что я часто слышала, как дядя Пири кричит, мол, когда-нибудь он ух как перестроит свой дом!), словом, мужчины храпят в верхних горницах, где летом даже днем не открывают жалюзи, чтобы было попрохладнее, а если кто-нибудь и открывает, скажем, тетя Ицу, то для того лишь, чтобы досадить этому тупоголовому Пири, муженьку ее, который столько пьет в последнее время, будто много дней брел по безводной пустыне, и если муженек от неожиданного яркого света вскинет руку, загораживая глаза, хотя рот его при этом и не думает закрываться, сыпля проклятия, то тетя Ицу спокойно так говорит: мол, моим цветам тоже нужно немного света, а кроме того, ты обещал ограду поправить, а то куры вон всю рассаду мне поклевали. Ну ладно, ладно, и дядя Пири натягивает на голову одеяло, а его тощие ноги выглядывают с другой стороны, но по ним никак не определить, что он накануне вечером выпил вы не поверите сколько.
Еще нет шести, мы в летней кухне стоя выпиваем кофе; тетя Ицу показывает на мух: жара сегодня будет особенная, вон мухи уже в такую рань мечутся, пляшут, как сумасшедшие, и я, хотя все еще чувствую себя одуревшей спросонок, смотрю на свою кругленькую тетю, которая стоит передо мной в платье умопомрачительной расцветки, словно мы еще находимся в середине семидесятых годов, и изумляюсь, как это она такую мелочь, как мухи, которые меня разве что выводят из себя, умеет видеть в совершенно непостижимом для меня ракурсе. Ну, в путь, пора, если хотите вернуться вовремя, и тетя Ицу подхватывает корзинку, которую матушка тут же забирает у нее – я все-таки помоложе! – а мы с Номи закидываем на плечи свои сумки, в которые вчера натолкали всякой одежды, и тетя Ицу, прежде чем открыть калитку, грозит собакам кулаком, чтобы они не вздумали выскочить из своей клетушки и залаять, и те послушно убираются к себе, поджав хвосты.
Едва мы отошли от дома, тетя Ицу и матушка тут же взялись под руки и стали тихонько разговаривать, словно давным-давно дожидались этого момента, а мы с Номи шли следом и прислушивались: вдруг до нас долетит обрывок какой-нибудь фразы? Номи, которая, судя по всему, уже совсем проснулась, спрашивает: а вы не могли бы говорить чуть погромче? Нет, отвечает тетя Ицу, даже не оглянувшись, не обязательно вам все знать, узнаете в свое время! Раздосадованная Номи шепчет мне: смотри, как они дружно качают задницами, прямо сиамские близнецы, и смеется; ее смех передается мне; тетя Ицу и матушка останавливаются, и матушка сердито говорит через плечо: а ну-ка, ведите себя прилично, вы уже не маленькие девочки, чтобы дурачиться и хохотать на всю улицу! Но еще и недостаточно взрослые, чтобы знать то, что нам хочется, думаю я, и мы с Номи передразниваем походку тети Ицу и матушки, строим гримасы, обмениваемся всякими знаками, словом, ведем себя точно маленькие глупые девчонки, а все потому, что хотим побольше узнать о Чилле, нашей двоюродной сестре: ведь матушка с тетей Ицу наверняка говорят про нее.
Что-что? Наша Чилла?! – закричала матушка в телефонную трубку; это было пару месяцев назад: тетя Ицу позвонила ей с почты и, захлебываясь слезами, сообщила, что Чилла сбежала из дому с каким-то типом, ничего с собой не взяла, даже белье, и никто не знает, где она. Дядя Пири по такому случаю не ел и не пил несколько дней и молчал, а потом, в день святого Иосифа, вечером, сел к кухонному столу и, отрезая ножом по кусочку, съел полкаравая и большой шмат сала; закончив с едой, он выпил стакан содовой и заявил, что собственными руками свернет дочери шею, как паршивой гусыне, так что лучше пускай она в его доме не появляется. Какими-то путями тетя Ицу все же узнала, где прячется Чилла, поехала к ней, плакала, умоляла, чтобы дочь вернулась и попросила у отца прощения, и тогда все будет в порядке. Но девка же эта упряма, как осел, сказала тетя Ицу, и матушка дол го еще не могла положить трубку, хотя тетя Ицу уже и не говорила ничего, только рыдала; матушке пришлось пообещать, что она при первой возможности, как только мы окажемся на родине, а это уже скоро, поговорит с Чиллой серьезно; тебя она послушает, я уверена, рыдала тетя Ицу.
Чилла сбежала с любовником. Ну и что, разве это такая уж трагедия? Случалось уже такое среди нашей родни, ты сама недавно о чем-то подобном рассказывала, дружно заговорили мы с Номи, когда матушка, положив наконец трубку, в задумчивости уставилась на телефон, ощупывая пальцами стол, словно хотела убедиться, что это на самом деле стол, а не что-то другое; в нашем маленьком палисаднике цвела роза «Форсайт», и матушка, повернув голову к окну, глядя на куст золотого дождя, как мы с Номи называли этот цветок по-венгерски, сказала: да вы хоть понимаете, что это значит? – ничего вы не понимаете, и не хотела бы я, чтоб вы когда-нибудь это поняли, и я не знаю, как мне вам объяснить, что это такое, если отец говорит, что готов свернуть шею родной дочери! Что может быть хуже этого? Но разве вы поймете?.. Мы с Номи давно привыкли, что отец то и дело пытается научить нас уму-разуму, рассказывая какие-то жизненные истории без начала и конца, и матушка часто брала нас под защиту: да оставь ты их в покое, ведь ты сам хочешь, чтобы они жили лучше, чем мы, – и вот теперь она сама нам говорит, что о некоторых вещах, которые происходят у нас на родине, мы и понятия не имеем.
Что ж, тогда нам ничего не остается, сказала Номи, кроме как спросить: если мы о каких-то вещах понятия не имеем, то почему бы тебе нам этого не объяснить, а? Я посмотрела на Номи, и удивилась, и ощутила гордость: сестренка-то у меня – какая умная! Матушка же ответила очень странно, примерно в таком роде: хорошо, тогда я расскажу одну историю, но не вам, а вон тем цветам за окном. И в самом деле, матушка все время обращалась к цветам, а на нас, пока говорила, даже не взглянула ни разу. Как вам известно, растения вопросов не задают, сказала матушка, прежде чем начала свою историю, которую мы с Номи запомнили как историю золотого дождя; мы всегда ее вспоминали, когда нам приходило в голову, что у каждого человека есть своя тайна, даже у матушки, хотя мы долго думали, что знаем ее, как самих себя.
Не помню уже, долго ли мы шли, кажется, около часа; мы с Номи скоро прекратили свои хиханьки и хаханьки, нам как-то стало не до них, потому что окрестности выглядели совсем незнакомыми, дома стояли облезлые и явно требовали ремонта (помню крышу одной хатки: можно было подумать, будто по ней ахнул кулаком какой-то великан). Мы шагаем, внимательно глядя под ноги; неровная пешеходная дорожка вливается в грунтовую дорогу, Номи показывает мне на канаву, там валяется дох лая кошка и пестреет всякий мусор; даже дикие маки и васильки кажутся здесь замызганными, пыльными; отчего это? – спрашивает у меня Номи, я не знаю, что ей ответить, но чувствую: то, что мы здесь видим, забыть будет непросто.
Лачуги, сооруженные из досок, кусков жести и резины, обрывков ткани, Бог знает из чего, очаги под открытым небом, всюду грязь, хотя дождя не было уже несколько дней, мусор, дым, запах горелой пластмассы, мочи, куриного помета; вот где живет сейчас моя Чилла, говорит тетя Ицу и показывает на хибару, у входа в которую стоит бордовая велосипедная рама, ну разве не срам? – говорит тетя Ицу и громко кричит: Чилла, Чилла, тут твоя тетя и двоюродные сестры, встречай нас! Мне не хочется смотреть вокруг, хочется отвести куда-нибудь взгляд, на небо, может, чтобы не видеть полуголых, чумазых детишек, которых если и замечала раньше, то лишь издали, несколько женщин смотрят на нас колючими глазами, словно желая содрать с нас не только платья, но и нашу гладкую кожу; да, все здесь выглядит, как на свалке, на окраине городка, там, где живут цыгане; я уже знаю кое-что по-английски, видимо, поэтому у меня всплывает английское слово slum[31]31
Трущобы (англ.).
[Закрыть], и мне вспоминается фильм, который наш учитель истории показал нам перед каникулами, документальный фильм об окраинах Сан-Паулу, но здесь не Сан-Паулу, здесь живет моя двоюродная сестра Чилла, вот она, с заспанным лицом, бросается нас обнимать, тут же закуривает, выпуская дым из беззубого рта, вы пришли повидаться со мной, восклицает она, я знала! – и плачет, давится слезами, целует матушке руку, волосы у нее кажутся опаленными; Номи, Ильди, всхлипывает Чилла, вот так оно бывает, когда смертельно влюбишься, я вас сейчас даже не могу познакомить с моим Чабой, он рано утром куда-то ушел, говорит она, все еще плача, ладно, ладно, успокаивает ее тетя Ицу, свари нам кофе, тетя Роза хочет с тобой кое-что обсудить.
Чилла ведет нас в дом, только вот кофе у нас кончился, говорит она, шумно втягивая носом воздух, тетя Ицу молча ставит на стол банку с кофе, Чилла, тоже молча, берет кофе и корзинку с провизией, садитесь, говорит она; но куда сесть? Наша двоюродная сестра приносит от соседки два стула, как она может тут жить? – шепчет мне Номи, но у тети Ицу хороший слух, а вы это у нее спросите, она тяжело вздыхает и вытирает тряпкой стол; невозможно описать, что представляет собой этот дом изнутри. То, что я вижу, трудно назвать шкафом, или кроватью, или раковиной; с потолка свисают консервные банки на бечевке, смешно, говорю я, зачем это? – потому что каплет сверху, отвечает тетя Ицу, ища какую-нибудь посудину, чтобы сварить кофе, вот, возьми здесь, и Чилла, которая только что вернулась со стульями, показывает на деревянный ящик, в котором грудой лежат стаканы, чашки, тарелки. Садитесь, говорит Чилла, садитесь же, дайте я на вас полюбуюсь, и наша двоюродная сестра снова целует руку матушке, тетя Роза, радость моя, ты выглядишь все моложе и все красивее! Чилла, милая, что ты здесь потеряла? – спрашивает матушка, пока тетя Ицу кипятит воду, кладет в нее кофе и сахар; Номи не может оторвать взгляд от окна: впрочем, окном это тоже нельзя назвать, это просто дыра, которая, в зависимости от погоды, закрыта или плотной синтетической пленкой, или тряпицей, сшитой из лоскутков; рядом с окном булавкой приколота черно-белая фотография: тетя Ицу, дядя Пири, Бела и Чилла; фотографию эту я бы с радостью взяла с собой и никогда бы не расставалась с ней, не знаю даже почему, потому, может быть, что мне кажется, фотография эта – кусочек счастья, на ней увековечен момент, когда все-все кажется возможным; Чилла здесь в коротеньком летнем платьице в горошек и в светлой шляпке, она в центре снимка, а вокруг нее – дядя Пири, тетя Ицу и Бела.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.