Текст книги "Замок Горменгаст"
Автор книги: Мервин Пик
Жанр: Зарубежное фэнтези, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)
Глава тринадцатая
Глубокий старик, в чьих метафизических сетях так безнадежно запутались его три почитателя – Зернашпиль, Заноз и Врод, – стоял настолько сильно наклонившись вперед, будто опирался на невидимую ручку невидимой палки; казалось странным, почему он не падает лицом вниз.
– В этой части коридора всегда дует, – сказал он, слегка качнув головой; на его плечи спадали белые волосы. Затем хлопнул себя руками по бокам и снова вытянул их вперед, словно опять оперся на невидимую палку.
– Ломает человека, разрушает его, превращает его в тень, швыряет его волкам, загоняет в гроб.
Не нагибаясь, старик своими длинными руками подтянул толстые носки и заправил в них брюки, потопал ногами, распрямился, снова согнулся, а затем бросил разгневанный взгляд вглубь коридора.
– Грязная продувная дыра. И почему? Безо всякой на то причины. Гадкая труба. Засасывает. И все же, – старик тряхнул своими белыми кудрями, – знаете, это не так. Я не верю в то, что существуют сквозняки. Я не верю в то, что мне холодно. Я ни во что не верю! Ха-ха-ха-ха! Например, не могу согласиться с вами.
Человек, стоявший рядом со стариком, дернул головой – словно передернул затвором винтовки. Он был значительно моложе старика; у него были впавшие щеки и длинная нижняя половина лица. Он поднял брови, словно хотел сказать: «Продолжайте!», но старик молчал. Тогда этот человек спросил пустым, очень громким и бесстрастным голосом, словно воскрешал словом мертвого:
– Что вы имеете в виду, говоря, что вы не согласны?
– Не могу согласиться – и все, – ответил старик, наклоняясь вперед и вытягивая вперед руки со сцепленными пальцами, – Не могу согласиться – и все.
Его собеседник слегка повернул голову и опустил одну бровь.
– Но я еще ничего не сказал. Мы только что повстречались!
– Может быть, вы и правы, – сказал старик, поглаживая свою бороду. – Весьма возможно, что вы правы. Но с уверенностью этого я не могу сказать.
– Но я же вам говорю, что еще не успел ничего сказать! – Бесстрастный бесцветный голос прозвучал еще громче, человек сделал огромное усилие, чтобы его глаза вспыхнули гневным огнем. Но либо дрова промокли, либо тяга была недостаточной – в глазах, как ни странно, не мелькнуло ни искорки.
– Я ничего не сказал, – повторил он.
– Не сказали? Ну и что? Мне не нужно полагаться на произнесенное слово, – И старик рассмеялся ужасным, всезнающим смехом. – Я не согласен – вот и все. Не согласен, например, с вашим лицом. Оно у вас неправильное, как и все остальное. Если на жизнь смотреть с такой точки зрения, она становится такой простой – ха-ха-ха!
Низкое, утробное наслаждение, которое старик получал от жизни, рассматриваемой таким образом, было пугающим. И молодой человек, несмотря на свой характер, несмотря на свою меланхолию, несмотря на свое неправильное лицо, несмотря на свой выхолощенный голос, несмотря на свои глаза, лишенные света, рассердился.
– А я не согласен с вами! – закричал он. – Я не согласен с тем, как вы наклоняетесь, не согласен с вашим отвратительным старческим телом, не согласен с тем, как вы стоите, наклонясь вперед под таким невозможным углом! Не согласен с тем, как ваша белая борода свисает с подбородка, словно грязная мочалка! Не согласен с вашими изломанными зубами… Я…
Старик был очень доволен. Его булькающий, утробный смех, казалось, никогда не прекратится.
– Но я тоже… я тоже… молодой человек, не согласен со всем этим, – просипел наконец старик сквозь смех. – Я со всем этим тоже не согласен. Видите ли, я даже не согласен с тем, что я здесь! И даже если бы я согласился с этим, я бы не был согласен с тем, что я согласился. Все так смехотворно просто.
– Вы просто циник, – воскликнул молодой человек, – Вы просто циник!
– О нет! – заявил старик, у которого были такие длинные руки и такие короткие ноги, – Я не верю ни в какие определения. Я не верю в то, что можно быть циником или не-циником. О, если бы люди оставили свои попытки изображать из себя кого-то! Чем они могут быть сверх того, что они уже есть? Или чем бы они были, если бы я даже поверил, что они что-то?
– Вы говорите зло, зло, ЗЛО! – вскричал молодой человек со впавшими щеками На тридцатом году жизни его подавляемые страсти нашли наконец свой выход, – В могиле у нас, мерзкий старик, вполне достаточно времени, чтобы быть ничем! В могиле! Когда со всем покончено, когда вокруг пустота и холод! Неужели же и жизнь должна быть такой же? Нет, нет, и еще раз нет! Жизнь – это горение! Давайте же гореть! Давайте сжигать свою кровь на высоком костре жизни! Но старый философ ответил:
– Могила – это совсем не то, что вы себе воображаете молодой человек. Вы, молодой человек, оскорбляете своими словами мертвых. Непродуманными словами вы полили грязью гробницу, осквернили усыпальницу, потоптались грязными ботинками на чистом могильном холме. Ибо смерть – это жизнь. Только в живущем нет жизни. Разве вы никогда не видели ангелов вечности, приходящих в сумерках? Неужели не видели?
– Нет – сказал молодой человек, – не видел. Тело старика еще больше наклонилось вперед, и он вперил свой взор в собеседника.
– Как! Неужели вы никогда не видели ангелов вечности, с огромными крыльями, каждое величиной с одеяло?
– Нет, не видел и не желаю видеть.
– Для несведущих нет святых и глубоких истин, – заявил старик. – Вы назвали меня циником. Как я могу быть циником? Я ничто. Большее содержит в себе меньшее. Но вот что я скажу вам: хотя Замок – это лишь бестелесный призрак, хотя зеленые деревья, переполненные жизненными соками, в реальности лишь переполнены отсутствием таковых, когда начнут понимать, что апрельский агнец[2]2
Аллюзия на Христа и Пасху, обычно приходящуюся на апрель.
[Закрыть] есть всего лишь просто ягненок, родившийся в апреле, – вот когда все это поймут и примут, вот тогда, о, только тогда, – старик поглаживал бороду все убыстряющимися движениями, – можно сказать, что подходишь к границам удивительного царства Смерти, в котором все протекает в два раза быстрее, все цвета в два раза ярче, любовь в два раза великолепнее, а грех в два раза пикантнее. Только дважды слепые не видят, что только по Ту Сторону открывается возможность Согласия. Но здесь, здесь, – старик сделал жест рукой который включал и отрицал весь земной мир – с чем можно согласиться? Здесь нет никаких ощущений, совершенно никаких ощущений.
– Есть радость и боль, – возразил молодой человек.
– Нет, нет, нет, все это чистая иллюзия, – изрек старик – А вот в удивительном царстве Смерти Радость не знает границ. Там ничего не стоит проплясать целый месяц на небесных лугах совершенно ничего. Или петь, восседая на летящем орле, пылающем в лучах незакатного солнца. Петь от радости, переполняющей грудь.
– А что же делать тогда с болью?
– Мы придумали идею боли, чтобы потворствовать жалости к самим себе. Однако Настоящая Боль существует лишь по Ту Сторону и только ее стоит ощущать. Какое великое ощущение – засунуть в огонь палец!
– А что если я сейчас подожгу твою бороду, старый мошенник? – вскричал молодой человек, который натер за день ногу и знал цену земным неприятностям.
– И что бы произошло, дитя мое?
– Огонь бы опалил твое лицо, и ты это прекрасно знаешь! – еще громче выкрикнул молодой человек.
Презрительная улыбка, которая играла на губах старика, разглагольствующего о Смерти, была невыносима. И молодой человек, не в силах более совладать с собой, схватил со стены ближайшую свечу и, быстрым движением поднеся ее к бороде старика подпалил ее. Огонь быстро охватил бороду, пламя побежало вверх по волосам. На лице у старика появилось выражение крайнего удивления и испуга, которое придало ему какой-то театральный вид, словно все происходило не по-настоящему. Хотя старик испытывал пусть и земную, но вполне настоящую боль, которая сначала охватила его подбородок, а затем и обе стороны головы.
Из его глотки вырвался пронзительный и ужасный крик, и коридор наполнился бегущими людьми, которые появились так быстро, словно ожидали лишь этого сигнала. На пылающую голову старика набросили куртки, и огонь был погашен. А возбужденный молодой человек со впалыми щеками успел в суматохе скрыться, и о нем никто никогда уже больше не слышал.
Зернашпиль, Врод и Заноз
Старика отнесли в его комнату, напоминавшую коробку темно-красного цвета, ковра на полу не было, комнату ничто не украшало кроме картинки, на которой была изображена фея, сидящая в желтом цветке на фоне ярко-голубого неба. Через три дня старик пришел в себя и тут же умер от шока, вспомнив, что с ним произошло.
Среди тех, кто находился у кровати старика в момент его смерти, присутствовали и трое преподавателей, последователей обожженного огнем Учителя.
Они стояли один за другим, слегка наклонившись, ибо потолок был очень низок. Несмотря на небольшие размеры комнаты, ничто не вынуждало их прижиматься друг к другу так плотно, что их старые черные кожаные преподавательские шапочки при малейшем движении головы сталкивались и неподобающим образом съезжали на бок.
И все же это был трогательный момент. Они чувствовали, что уходит великий источник вдохновения. Их Мертвый Учитель лежал перед ними на постели. Будучи до конца его верными учениками, они свято верили в то, что боль и неприятные эмоции – это лишь иллюзия, а теперь им оставалось лишь оплакивать уход в вечность источника их веры.
Рядом с кроватью, на которой лежал умерший старик, стоял низенький столик, а на нем – стеклянная призма и бутылка из-под коньяка, в которую была вставлена зажженная свеча. Ее пламя было единственным источником света в комнате, и тем не менее стены горели мрачным цветом. Профессоры были приблизительно одного роста, но в остальном между ними было столь мало общего, что мог возникнуть вопрос: а принадлежат ли они к одному и тому же виду живых существ? В их внешнем облике единственной общностью являлись их одинаково длинные, почти до пола, мантии, плоские квадратные шапочки и кисточки, свисающие с шапочек как серые складки кожи, болтающиеся под клювом у индюков. Если взгляд перемещался с одного лица на другое, а потом на третье, то возникало ощущение, подобное тому, которое появляется, если провести рукой по трем совершенно разным поверхностям: стеклу, наждаку и каше. Наждачное лицо было столь же интересным, сколь и стеклянное, но взгляду следовало двигаться по нему очень осторожно и медленно, ибо густая поросль на его поверхности скрывала опасные провалы, ямы, остро выпирающие кости, заболоченные овраги и заросшие колючками пустыри; взгляду, начавшему движение с одного края, с огромным трудом удавалось добраться до другого, ибо ему приходилось преодолевать все эти препятствия, возникающие на его пути.
В противоположность наждачному лицу, стеклянное было столь гладким, что следовало применять значительные усилия, однако теперь не для того, чтобы двигать взгляд вперед, а затем, чтобы предотвратить мгновенное соскальзывание взгляда, упавшего на стекло.
Что же касается третьего лица, оно не было ни раздражающе скользким, ни испещренным рытвинами. Пересечь его быстрым движением взгляда было бы так же невозможно, как медленно двигаться по скользкой поверхности стеклянного лица.
По третьему лицу взгляд перемещался так, словно брел, погружаясь в него по щиколотку. Третье лицо было чавкающе мокрым, постоянно возникало впечатление, что оно покрыто тонким слоем воды. Взгляду, который вознамерился бы резво пробежаться по всем этим лицам, пришлось бы столкнуться со многими трудностями – преодолевать изрытую и заросшую поверхность наждачного лица, скользить как по льду по поверхности стеклянного лица и терпеливо брести по третьему.
Три фигуры Профессоров, стоящих у кровати, на которой лежал их почивший Учитель, отбрасывали большие тени на красную стену позади них. Стекляннолицый (Профессор Зернашпиль) склонился над своим мертвым Учителем. Его лицо казалось подсвеченным изнутри тусклым светом. Однако в этом свечении ничего духовного не было. Длинный нос, на вид твердый как стекло, был поразительно острым. Сказать, что он гладко выбрит – это еще не значит описать состояние его лица, глядя на которое трудно было бы даже представить, что на таких щеках может появиться хоть один волос. Точно так же нельзя представить, чтобы на льду росла трава.
Последовав примеру Зернашпиля, склонил голову и Профессор Врод; черты его лица было бы трудно выявить в общей массе головы; нос и рот казались лишь небольшими нарушениями единообразной водянистой поверхности.
Третий Профессор, Заноз, следуя примеру своих коллег, также склонился над трупом, освещенным свечою. Если бы с его головы, казавшейся сборищем диких камней, поросших колючим кустарником, на постель умершего посыпались змеи и взлетели попугаи, то это показалось бы вполне естественным.
Достаточно быстро Зернашпиль, Врод и джунглеголовый Заноз устали стоять, молчаливо склонившись над своим Учителем, созерцание которого даже для наиболее преданных учеников было далеко не самым приятным занятием. И все трое распрямились.
В маленькой комнатке стало очень душно; свеча, торчащая из горлышка бутылки, догорала; прыгающий свет освещал фею на картинке; она ухмылялась, глядя на происходящее. Пора было уходить.
Что эти трое могли поделать? Их Учитель мертв.
Промолвил подводнолицый Врод:
– Скорбь остра, как подлива с перцем.
Молвил скользколицый Зернашпиль:
– Как грубы ваши сравнения, мой друг. Неужели в вас нет ничего поэтического? Наш Учитель был пронзен сосулькой Смерти.
– Глупости, – злобно и мрачно прошипел джунглелицый Заноз. Несмотря на свой дикий вид, он в глубине души был очень мягким человеком. Но сейчас его рассердило то, что, как ему показалось, его более блистательные коллеги просто упражнялись в суесловии.
– Глупости, никакая это не подлива и не сосулька. Его убил огонь – вот и все. Жестокая смерть, скажу я вам. Но… – И тут в его глазах появилось волнение, которое впервые за много лет привело их в некоторое соответствие с его обликом. – Но… посмотрите – ведь он не верил в боль, и он не признал огня. А теперь он мертв и, если хотите знать… Он ведь мертв, правда?
Заноз быстро перевел взгляд на закоченевшее тело. Было бы ужасно, если бы старик слышал все, о чем они говорили. Зернашпиль и Врод снова склонились над телом, чтобы еще раз убедиться в том, что старик мертв. Всякие сомнения тут же рассеялись, хотя мигающее пламя свечи, отбрасывающее прыгающие тени, придавало некоторую видимость движения чертам обгоревшего лица. Профессор Заноз прикрыл голову трупа простыней и повернулся к своим коллегам.
– Ну, что вы хотели сказать? – вопросил Зернашпиль – Говорите, только побыстрее.
Его нос, когда он поворачивался к ухабистолицему Занозу, вспорол своим острым стеклянным концом застоявшийся воздух.
– А вот что, Зернашпиль. Вот что я хочу сказать… – Произнеся это, Заноз, в чьих глазах еще сверкали искры, поскреб подбородок и, придвинувшись вплотную к кровати, воздел руки горе. – Слушайте меня, друзья мои! Когда три недели назад я споткнулся и упал со ступенек, я притворился, что не почувствовал никакой боли. Теперь же я должен вам признаться, что боль испытал острейшую. И сейчас, сейчас, когда он мертв, я безмерно рад своему признанию – ибо я больше не боюсь его. И я сообщаю вам, вам обоим, что с нетерпением жду того момента, когда со мной опять что-нибудь такое случится, пускай даже что-нибудь очень серьезное, потому что, испытывая боль, мне уже не придется ее скрывать. Я буду вопить на весь Замок: мне больно! Мне очень больно! И когда мои глаза наполнятся слезами, то это будут слезы радости и облегчения, а не слезы боли. О, братья мои, коллеги, неужели вы не понимаете?..
Возбужденный Заноз отступил от кровати и опустил руки, до сих пор поднятые вверх. Зернашпиль и Врод в дружеском порыве тут же крепко схватили его за руки. О, какая дружба! О, какое бурное проявление настоящей мужской дружбы! Казалось, электричество пробежало по их рукам.
Никаких слов больше не требовалось. Они, как по команде, повернулись спинами к мертвому старику. Повернулись спиной к своей вере. Трусость (они ни разу не посмели выразить свои сомнения, когда старик был еще жив) теперь связывала их крепче, чем любая совместная отвага – если бы они ее вдруг проявили.
– В отношении подливы с перцем – я несколько переусердствовал в своем сравнении, – сказал Врод. – Я это сказал, потому что он в конце концов мертв, а мы ведь в некотором роде восхищались им, когда он был жив. А я люблю говорить то, что нужно – в нужный момент. Я всегда любил это делать. Но я несколько переусердствовал.
– Это касается и моей фразы про сосульку Смерти, – довольно тихо произнес Зернашпиль. – Но согласитесь – это была удачная фраза.
– Не очень подходящая к обстоятельствам его смерти. Ведь он умер от огня – сказал Врод, считавший, что Зернашпиль раскаялся и отступился от своих слов, как это сделал он сам.
– Как бы там ни было, – вмешался Заноз, который вдруг почувствовал себя главным действующим лицом (эту роль обычно играл Зернашпиль), – мы свободны. Наши идеалы исчезли. Мы верим в боль. В жизнь. Во все то, что он заставлял нас считать несуществующим.
Свеча трещала, пламя должно было вот-вот угаснуть. Его отблески плясали на стеклянном носу Зернашпиля, который, выпрямившись, спросил своих товарищей высокомерным тоном – не считают ли они, что было бы более тактично обсуждать отказ от идей их Учителя, удалившись от его останков? Хотя Учитель был уже так далеко, что никак не мог их услышать, у него был вид почти живого человека, внимающего беседе из-под простыни.
Все трое немедленно вышли из комнаты, дверь за ними закрылась. Пламя свечи после последнего неудавшегося прыжка вверх съежилось, маленьким пятнышком присело на лужицу расплавленного воска и погасло. Небольшая коробкоподобная комнатка превратилась в черную коробочку или – для более возвышенного воображения – в таинственное место, где пребывают мертвые.
Едва Зернашпиль, Врод и Заноз вышли в коридор и закрыли за собой дверь, в их телах запела какая-то особая легкость.
– Вы правы, Заноз, совершенно правы, мой дорогой друг… Мы свободны, мы свободны! – В тонком, остром, учительском голосе Зернашпиля прозвучал такой искрящийся восторг, что его удивленные сотоварищи повернули к нему головы.
– Я всегда подозревал, что под вашей внешней холодностью прячется теплое сердце, – просипел Врод. – Я охвачен тем же чувством свободы.
– Не нужно уже ожидать прихода Ангелов! – завопил Заноз во всю глотку.
– Не нужно уже с нетерпением ожидать Конца Жизни! – пророкотал Врод.
– Пойдемте, друзья! – взвизгнул стекляннолицый Зернашпиль, и, позабыв о необходимости соблюдать достоинство, обняв коллег за плечи, он быстро с высоко поднятой головой зашагал по длинному коридору. Его квадратная шапочка залихватски съехала набок. Все трое шли, все убыстряя шаг; вокруг них развивались мантии, кисточки шапочек взвивались в воздух. Поворачивая то в одну, то в другую сторону, они двигались по артериям холодного камня. Казалось, они уже не шли, а летели над полом. Наконец они совершенно неожиданно оказались на какой-то террасе на южной стороне Горменгаста. Перед ними раскинулись пространства, омытые солнцем; вдали виднелись холмы, деревья, их окружавшие; на фоне синего неба сверкала Гора Горменгаст. И на какое-то мгновение комнатка Учителя и его тело, распростертое на кровати, всплыли в памяти каждого.
– О, как восхитительно все вокруг! – воскликнули они. – Как восхитительно!
И трое обретших свободу Профессоров, держась за руки, бросились бежать вниз по ступеням, а затем уже не бегом, а галопом, подпрыгивая, помчались по сочной траве земли, погруженной в золотистое сияние. Их мантии взвивались в воздух, их тени прыгали вместе с ними.
Глава четырнадцатая
Впервые Тит стал сознательно размышлять о таком удивительном явлении, как цвет, сидя на уроке Рощезвона. Почему все в мире имеет цвет? И почему каждый предмет имеет свой особый цвет? И почему цвет предмета может меняться в зависимости от того, где он находится, в зависимости от освещения, в зависимости от того, какой цвет располагается рядом?
Рощезвон, как и большинство учеников в классе, пребывал в полудреме. В комнате было жарко; в воздухе плавали золотистые пылинки. Монотонно тикали огромные настенные часы. Большая муха ползала по окну, или билась в стекло, или время от времени лениво летала от парты к парте. И тогда измазанные чернилами руки пытались ее поймать, или же поднималась линейка и пыталась прихлопнуть ее, будоража утомленный воздух. Иногда муха садилась на чернильницу или на спину какого-нибудь мальчика и начинала, скрещивая передние лапки, тереть их друг о друга, а потом так же и задние. Муха совершала лапками движения, которыми, казалось, хотела либо что-то стереть с них, либо заточить их, а иной мог бы и вообразить, что перед ним дама, наряжающаяся на бал и примеряющая длинные, невидимые перчатки.
Но увы, муха, – бал не место для тебя. Надо признать, что никто на балу не танцевал бы лучше тебя, но тебя бы сторонились, ты была бы слишком оригинальной, ты была бы впереди своего времени. Другие дамы на балу не знали бы всех тех па, которые знаешь ты, никто из них не смог бы так играть отблесками серых, черных и темно-голубых цветов на боках и в глазах, как это умеешь делать ты. Нет, дорогая муха, на балу не захотели бы с тобой общаться, в этом и заключается твоя трагедия. Жужжание дамской беседы – не твое жужжание, муха. Ты ведь не знаешь никаких скандальных историй, сплетен, не умеешь говорить банальности, не умеешь льстить, не знаешь современного жаргона, и поэтому – о, муха! – тебе бы ни за что не удалось бы стать частью бала даже несмотря на то, что ты так грациозно надеваешь длинные перчатки. Поэтому держись во всем своем великолепии у чернильниц и окон классных комнат, жужжи себе в теплые солнечные дни. Пускай тебе аккомпанируют часы своим тиканьем, пускай твой танец будет вечно сопровождаться свистом березовых розог, стуком снарядов, пущенных из рогатки, и затаенным шепотом. Жужжи, муха, жужжи в тюрьмах, называемых классными комнатами, отныне и довеку. Жужжи над головами поколений скучающих мальчиков. Тикайте часы, тикайте! В одной минуте – шестьдесят секунд, в одном часе – шестьдесят минут. Сколько будет тиканий в час? Шестьдесят на шестьдесят.
Сложная задача, но выполнимая. Сначала умножаем шесть на шесть. Тридцать шесть. А теперь, сколько нулей прибавить? Кажется, два. Ага – три тысячи шестьсот секунд в часе. А сколько секунд осталось до переменки? Тикайте, часы, жужжи, муха! Снова считаем. Так… Четверть часа осталось, значит нужно: 3600:4. О Боже! Девятьсот секунд! Нет, все-таки это замечательно! Замечательно! Замечательно! Ведь секундочки такие маленькие. И сколько времени ушло на все эти подсчеты… Нет, все-таки секунды такие длинные: одна… две… три… четыре… ох, какие длинные!
Измазанные чернилами пальцы запущены в волосы – от вытертого мела доска серая – последние три урока, как бледные пятна, одно бледнее другого – уходят вдаль – туман забытых цифр – забытых карт – забытых языков…
* * *
А пока Рощезвон спал, пока мальчик Псоглаз вырезал что-то на парте, пока тикали часы, пока жужжала муха, пока в комнате летали мириады медовоцветных звездочек-пылинок, мальчик Тит (такой же испачканный чернилами, как и все остальные, такой же сонный), прислонив голову к теплой стене, позволил ряду мыслей, сцепленных между собой, медленно, отстраненно, не вызывая поначалу особого интереса, проползти у него в мозгу. Это была первая вереница связанных между собой мыслей и образов, по которой он проследовал так далеко. Неудивительно, что происходило это медленно. И как неохотно образы и отдельные мысли выделялись из общего потока и позволяли себя разглядывать более пристально!
Тит сонливо заинтересовался не столько самими образами и мыслями, сколько тем, как безо всяких усилий они сменяют друг друга. Взгляд Тита начал свое путешествие от чернильницы, утопленной в дерево на краю его парты и наполненной чернилами особого, очень темного, грязно-синего цвета, а потом переполз и на другие предметы, окружающие мальчика. Так: чернила синие, грязно-синие, как болотная грязь ночью. А другие предметы какого цвета? И Тита поразило богатство и разнообразие цветов и оиенков. До сих пор он рассматривал замусоленные книги как вещи, из которых заставляют что-то читать (и как хорошо, когда этого можно избежать!); вещи, в которых имеются картинки, карты, цифры; как вещи, которые время от времени теряются. Теперь же он увидел их как цветные прямоугольники: бледно-голубые, салатово-зеленые; когда откроешь их – белые полотна с оконцами-картинками; в углу первой страницы – уродливая вязь букв, нацарапанных им самим: «Тит».
Крышка парты – коричневое поле, усеянное оттенками от желтоватых – там, где поверхность взрезана и обломана, – до золотисто-коричневых. Его ручка, такая изгрызенная с одного конца, что из нее торчали мокрые волокна, играла цветами, как рыба; перо и нижняя часть вымазаны темно-синими чернилами; зеленая краска, в которую она была когда-то нарядно выкрашена, облуплена; белесоватый изжеванный противоположный конец, как хвост.
Тит даже собственную руку некоторое время рассматривал как некий отдельный предмет с особой окраской. И лишь потом осознал, что она – часть его самого; охристый оттенок кисти, чернота рукава. Потом он увидел стеклянный шарик для игры, лежащий рядом с чернильницей – шарик играл крутящимися радужными спиралями, зажатыми в холодной стеклянной оболочке. О, какое богатство! Тит потыкал шарик пальцем и попытался сосчитать цветные полоски, закрученные спиралями в шарике – красная, желтая, зеленая, фиолетовая, голубая… А вокруг них – белый кристальный мир, такой совершенный, чистый, холодный, гладкий, тяжелый и скользкий. И какой восхитительный звук он производил – звонкий и резкий, как выстрел, – когда сталкивался во время игры с другими шариками! Как замечательно он катился по полу! А потом – бац! И ударялся о сверкающий лоб своего противника! О восхитительные шарики! И все таких разных оттенков! О кристальные миры, звенящие в кармане! Как приятно чувствовать их тяжесть!
А как приятно держать шарик в руке, как холодную сверкающую виноградину жарким летним днем, когда Профессор мирно спит за своим изрезанным столом! Как замечательно ощущать его прохладную скользкую округлость в потной ладони! Тит схватил шарик и, зажав между указательным и большим пальцами, подставил его под луч солнца. Катая шарик между пальцами, Тит всматривался в радужные полоски, которые двигались в нем, беспрестанно извиваясь. Красная, желтая, зеленая, фиолетовая… и снова красная. Все его мысли и видимые образы окрасились в красный цвет. Тит растворился в красном; потолок, стены, пол – все стало красным. Потом все сжалось, и перед внутренним взором Тита возник четкий образ маленькой капельки крови, теплой и мокрой. На нее упал луч света, и она засверкала. Оказалось, что капелька крови проступила на одной костяшке его кулака – год назад в этой самой комнате он дрался с одним мальчиком. При этом воспоминании Тита охватил печальный гнев. Воспоминание было очень живым, очень реальным, и капелька крови казалась совершенно реальной. Сквозь гнев потекли другие чувства – восхищенность, уверенность в себе и страх, страх от того, что он пролил эту красную жидкость, священную, легендарную жидкость, такую красную и теплую. И тогда образ капельки крови стал размываться, менять свою форму и превратился в сердце… да, в сердце. И Тит приложил руки к своей детской груди. Поначалу он ничего не почувствовал, но поводив кончиками пальцев по груди, он наконец ощутил глухой удар. И тогда из другой части его памяти приплыли звуки ночной реки; он один; вокруг него подымаются черные колонны камышей, ведущих битву с небом.
Облака на воображаемом небе поменяли форму и превратились в красного цвета рыб, плывущих над горами, с головами, как у того древнего карпа, которого однажды выловили во рву Горменгаста; тела рыб вытягивались в длинные полосы. А небо, в котором непрерывным потоком плыли эти создания, превратилось в океан, а горы превратились в подводные кораллы, а красное солнце превратилось в глаз бога моря, светящийся на морском дне. В глазу померкла угроза, и он стал величиной с шарик, зажатый в руке Тита.
Поднимаясь из глубоких вод, на Тита двигалась банда пиратов. Они шли сначала по грудь в воде, потом по пояс, потом по колено, становились все больше и больше. Пираты возвышались как башни, над глубоко посаженными глазами хмурились густые брови – как камни, нависающие над водами. В их ушах висели серьги красного золота, а в зубах они держали кривые кинжалы, с которых капала то ли вода, то ли кровь. Выйдя из красной полутьмы, они прищурили глаза, ослепленные ярким солнцем. Вокруг их ног и тел бурлила вода, брызгая отражениями. Тела пиратов заслонили все вокруг, заполнили полностью поле зрения, но по-прежнему продолжали приближаться. Вот уже видны только головы, вот уже остается лишь одна голова главного пирата, великого властителя морей; каждый дюйм его лица покрыт шрамами и заживающими ранами – как колено у мальчика, зубы у него в форме черепов; шея обвита татуировкой в виде чешуйчатой змеи. Голова все увеличивается в размерах, вот уже виден лишь один глаз, сверкающий из глубин глазницы. Его дикий и зловещий взгляд устремлен на Тита. Все исчезло – остался в этом огромном мире один только шар-глаз. И вдруг это уже совсем не глаз, а земной шар. И шар катится, катится и снова становится глазом, но теперь в нем виден лишь зрачок. И в этом черном зрачке, бездонном, как безлунное небо, Тит увидел отражение себя самого, заглядывающего в эту черноту. И из черноты зрачка глаза пирата выходит человеческая фигура. Над головой у нее – переплетенные локоны вздымающейся шапки волос – точь-в-точь как у его матери. Но сделав шаг к нему, она исчезла, растворилась, и вместо нее засиял рубин Фуксии. Рубин прыгал на фоне тьмы, словно был подвешен на ниточке, которую кто-то резко дергал А затем и он исчез, и вместо него снова на ладони у Тита засветился стеклянный шарик с крутящимися в нем радужными спиралями: желтая, зеленая, фиолетовая, голубая, красная, желтая… желтая…
И Тит тут же очень четко и ясно увидел большой подсолнух, склонившийся на своей уставшей колючей шее – в последние два дня Фуксия везде носила с собой такой подсолнух; видел Тит и руку, державшую подсолнух, но то была рука не Фуксии. Рука держала подсолнух за стебель, зажатый между указательным и большим пальцами, словно то было не тяжелое растение, а самая хрупкая и изящная вещь в мире. На каждом пальце горело несколько золотых колец, так что казалось, что на руку надета рыцарская перчатка из сверкающего металла…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.