Текст книги "Мир среди войны"
Автор книги: Мигель де Унамуно
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
– Оставь, совсем озверел!
– Что же, так мне мою игрушку и не омочить?
Сам не понимая как, Игнасио оказался в траншее, над которой с визгом летели осколки гранат. Перейдя траншею, они оказались в круглой котловине, похожей на большую глиняную миску. Кто-то упал рядом с Игнасио, но никто не обратил на упавшего внимания. Наконец бегущие остановились перед участком открытой местности, который простреливался противником и который поэтому приходилось пересекать поодиночке; Игнасио трясло как в лихорадке. Глядя на то, как его товарищи один за другим, пригнувшись, перебегают открытый участок, он думал: «Вот… вот сейчас… вот…» – и часто на одно из этих «вот» пуля попадала бежавшему в голову, самое уязвимое место, и, сделав несколько спотыкающихся шагов, тот падал неуклюже, как кукла, быть может, чтобы уже больше не встать.
Осколки гранат, визжа, вспарывали воздух, а стоявшие рядом бойцы третьего батальона лишь крепче сжимали ружья, когда кто-нибудь из их рядов падал.
Услышав приказ, Игнасио пригнулся и побежал через простреливаемый участок, стараясь не наступать на лежащие тела. Бежавший рядом с ним вдруг глухо вскрикнул и, перекувыркнувшись, тяжело упал на землю, причем Игнасио едва не рассмеялся при виде этого неуклюжего сальто.
– Второй раз родились! – сказал Фермин, когда они оба были уже по ту сторону опасного участка, а Игнасио все еще душил смех, по-прежнему виделась неуклюже кувыркнувшаяся фигура. И словно бы в ответ на слова Фермина он расхохотался, и этот нервный смех, сняв напряжение, успокоил его.
Высмеявшись, он почувствовал, что судорога страха отпустила, и в тот же момент увидел неприятеля, бегущего на них с примкнутыми штыками. Выбрав одного из солдат, Игнасио тщательно прицелился и, подумав: «Ну-ка, посмотрим!» – выстрелил. Уже отступая вместе с другими и напоследок оглянувшись, он увидел солдатика, стоявшего, согнувшись, на коленях и словно пьющего из небольшой лужицы натекшей на землю крови.
Наконец они оказались вне досягаемости, в надежном месте; темнело.
– Вот все что есть, ребята! – сказал командир, в конец обессилевший и тоже ничего не евший с утра, доставая буханку хлеба; откусив кусок, он передал хлеб ближайшему в ряду. Тот тоже откусил, передал дальше; кто-то сказал: «Как на причастии», – и вместе с шуткой буханка стала переходить из рук в руки, сопровождаемая улыбками и смехом. Хлеба хватило ровно на всех.
Скоро командиру принесли корзинку с едой, и кто-то уже подошел, чтобы прислужить ему, но, поглядев на корзинку и сообразив, что парни его голодны, командир пнул ее ногой.
– Браво!
– Вот это человек!
Вдруг послышались голоса: «Вниз их! Трусы! Пусть бы дома с бабами за прялкой сидели!» Это злосчастные гипускоанцы, понуро опустив головы, шли между рядами своих товарищей – кастильцев и наваррцев.
– Им кататься, а нам – саночки возить! – сказал один из кастильцев.
– Эти своего не упустят, – поддержал его другой. – Лопочут себе по-тарабарски, сам черт ногу сломит, да плечами пожимают: «Я не знать, я не понимать», – а глядишь, лучший кусок всегда им достается.
Тяжелой была расплата за страх. Совсем стемнело; о том, что делается дальше по линии, никто ничего не знал.
В ту ночь дул ледяной ветер. Кутаясь в плащ, Игнасио чувствовал, как коченеет разбитое, уставшее за день тело. Некоторые из парней спали в обнимку, греясь теплом друг друга; лица у многих были в черных разводах от смешанной с потом пороховой копоти. Укрываясь за скалами, в двух шагах от убитых, лежали они в ночной тишине, ожидая дня и, быть может, смерти.
Игнасио лежал, не в силах сомкнуть глаз, и старался восстановить в памяти события минувшего дня, но только что-то смутное, похожее на кошмар, вспоминалось ему, и лишь отдельные сцены виделись ярко и живо, среди них – молодой солдатик на коленях, пьющий из кровавой лужицы.
А тот смех? С чего вдруг напал на него тот глупый смех? На душе было тяжело, и хотелось плакать – такой трагической казалась сейчас, в ночной тишине, неуклюже кувыркнувшаяся фигура. Уже не возьмет больше в руки гитару бедняга Хулиан; сальто-мортале – смертельное сальто.
Временами Игнасио казалось, что земля уходит из-под него и он висит в воздухе. «Смерть? Что это такое? – думал он, не в силах представить себя не живущим. – А если я умру? Бедные родители!.. Господи, помилуй того, на коленях…»
Интересно, что думает отец о его самочинном переводе в Соморростро, о том, что он оставил батальон, в котором прожил столько времени? Мальчишество, глупость… может быть, еще можно все переиграть? Нет, сделанного не воротишь.
В эти вечерние часы, в торжественно и неподвижно темнеющем воздухе, когда само время, казалось, застывало, обращаясь в мимолетную вечность, призрак смерти окутывал душу Игнасио густым туманом мрачных предчувствий. Он слышал тяжелое, хриплое дыхание лежащих рядом; неподалеку при свете костра играли в карты. Кто-то из лежавших поблизости вскрикнул во сне; Игнасио потряс его за плечо.
– Ты что?
– Мертвый приснился, которого я в детстве видел, – отвечал тот, открывая глаза и переводя дух, – мертвый, ночью, рядом с дорогой…
– Не могу я в поле ночью спать, – добавил другой, сидевший на корточках, опершись на ружье. – Как ни пробовал, не выходит.
И всем стало не по себе, когда кто-то сказал: «Часовой-то чуть не до смерти замерз, закоченел, как ледышка!»
– Эй, кто там?! Ну-ка пошли поглядим! Кто-то из линии вышел, я видел!
– Ба! Да это небось Сориано, опять пошел по убитым шарить…
– Эх, собачья жизнь…
– Эва! Чего ж лучше, – послышался голос Санчеса, – здесь хоть работать не нужно…
– То-то и плохо.
– Хуже работы ничего нет.
– Ну да, работа – это…
– Знаю, дело почетное.
– Говорят, работа – добродетель…
– Знаю, когда не сам работаешь. Насчет добродетелей это все господа говорят, чтобы мы за них надрывались. Кто мы для них? Скотина, и все. Погляди кругом: каждый только и смотрит, как бы от работы отлынить, и правильно делает… Самая распаскудная вещь – эта работа… Пусть другие надрываются! А то что ж выходит: ты себе надрывайся, вшей корми, загнись под забором, а тебе почет да уважение, честный, мол, человек, и дети твои, голодные рты, пусть тобой гордятся, мотыгу в руки и… Пусть вон Папа Римский поработает! Люди мы или скот?! Спроси, зачем все эти парни сюда пришли?…
– Играю! – раздался голос у костра.
Потом, сквернословя, стали рассказывать разные истории. Под конец разговор снова зашел о войне.
Стало светать, послышались свежие звуки зари, быстро окрасившей небо, и все думали уже только о предстоящем бое, о своих обязанностях.
Солнце еще не показалось, когда вновь стало шумно. Противник наступал по всей линии; из долины, скрывшейся в облаке дыма, долетал непрестанный треск выстрелов. Над плотной завесой дыма раскинулось безмятежное и бесстрастное сияющее весеннее небо, а составлявшие зеленый покров гор деревья, и травы, и обитающие в них насекомые продолжали медленную, молчаливую борьбу за жизнь.
Их перебросили на Пучету, откуда, укрывшись во рве, они вели огонь по противнику, который трижды безуспешно пытался штурмовать высоту и трижды был отброшен штыковой атакой. Они шли в атаку слепо, как бык, который, нападая, опускает голову, гладя в землю.
Солдатики-рекруты валились как зрелые, подкошенные серпом колосья их родных полей. Изрешеченные пулями, они корчились в пыли, испуская дух, кто молча, кто отчаянно ругаясь. А батальон шел вперед, стиснув зубы, с остекленевшими глазами, готовый погрузить сталь штыка в горячую плоть, и люди падали как подкошенные, когда враг, готовый к атаке, встречал их залпом. Некоторым, бывшим лесорубам, было неудобно держать ружье со штыком наперевес, им хотелось по привычке занести его над головой, как топор.
Оторвав их от родных очагов, от их жизни, их родителей, их мира, их привозили сюда умирать так же, как и многих других, и, возможно, никто из них даже и не слышал никогда названия деревушки, откуда были родом его товарищи. Со смертью угасали их воспоминания, отпечатлевшийся в каждом образ ею безмятежных родных полей и неба над ними, их любови, надежды, их миры; весь мир рассыпался, истаивал для них; вместе с ними умирали целые миры, так и не узнавшие друг о друге.
Не меньше десяти тысяч ружей и тридцати орудий давали залп каждую минуту, но либералам так и не удалось обойти левый фланг карлистов.
Игнасио чувствовал себя оглушенным; впечатления путались, наслаиваясь одно на другое. Весь тот вечер они рыли окопы – укрытие от огня неприятельской артиллерии. Наваррцы, кастильцы, баски, арагонцы работали рьяно, наперебой прося лопат и мотыг, стараясь и здесь превзойти друг друга. Со стороны казалось, что они копают себе могилы.
В полночь Игнасио и его товарищи снялись с места и еще до рассвета оказались в Муррьете. Эти дни оставили глубокий след в его душе, и он вновь задумался: «А к чему она, война?»
Утро дня Богоматери Скорбящих, водительницы карлистского войска, выдалось прекрасное. Предыдущие дни настроили всех на определенный лад, и, когда с утра началась перестрелка, в душах людей ощущалось напряжение и наэлектризованность, как перед столкновением двух грозовых туч. В эти торжественные часы командирам раздали корреспонденцию. Одни получили весточку от детей; кто-то читал тревожное письмо жены; кого-то ждало последнее материнское напутствие. Великая тишина царила надо всем и всеми; каждый, уйдя в себя, думал о своем.
Игнасио с товарищами все утро просидели в траншее напротив Муррьеты. Одни чистили оружие, другие спокойно ожидали, когда начнется дело. В полдень артиллерия противника сосредоточила огонь на монастыре святого Петра, стены которого уже были изрешечены осколками, и на Муррьете. Перейдя мост в Мускесе, большая колонна либералов направилась к Монтаньо, стремясь отвлечь правый фланг карлистов, чтобы, атакуя монастырь в центре, вклиниться в линию противника.
То и дело над остроконечной вершиной Монтаньо вздымалось облако пыли, затем рассеивалось, и становились видны карлистские командиры, размахивающие руками, направо и налево бьющие плашмя саблями. Под градом летящих с Ханео гранат несколько тысяч человек, как черви, извивались, вжимаясь в каменистую землю вершины, и не переставая отбивали огнем атаки противника.
В час дня, в лучах ослепительно сияющего солнца. колонны либералов двинулись против карлистского центра. Грохот пушек заглушал треск ружейных выстрелов.
Солдаты стреляли наугад, чтобы хоть как-то занять руки, чтобы разрядить нервное напряжение.
Показывались кивера, звучала команда «огонь!», и Игнасио стрелял, видя сквозь дым, как падают люди, а на их месте появляются другие, между тем как офицеры махали платками, как пастухи, загоняющие строптивое стадо на бойню. Строем выходили солдаты из монастыря Каррерас, но уже через несколько шагов ряды их редели вдесятеро. Страх каждого, сливаясь со страхом остальных, обращался в общее чувство страха; толпа на мгновение останавливалась и, бросая убитых и раненых, бежала назад, чтобы затем, моментально построившись, вновь идти вперед. Они шли на смерть со звериной покорностью, не зная ни куда, ни почему, ни зачем они идут, шли убивать незнакомых им людей или самим быть убитыми ими, с покорностью ягнят, чье будущее им самим неведомо; они гибли в пылу боя, в воинственном порыве, застигнутые врасплох вездесущей смертью.
Огонь велся по линии шириной в две лиги, а национальные войска между тем под прикрытием артиллерии двигались вперед, то откатываясь, то накатываясь вновь, подобно морским волнам.
Перед домами Муррьеты, на пересечении тропинок, ведущих от главной дороги к отрогам Монтаньо, смерть выкашивала людей десятками. Солдаты, пригнувшись, прятались за кустами, которыми были обсажены тропинки, прижимались к земле, чувствуя ее неумолимо властное дыханье и слушая свист гранат. Офицеры, опираясь на длинные палки, подбадривали замешкавшихся, а иногда и били их этими палками. В некоторых местах живые складывали брустверы из мертвых тел. Движущиеся со стороны монастыря массы пехоты разбивались о подножие холма и откатывались, оставляя за собой, как море – водоросли, окровавленные тела. Случалось, что живые, спотыкаясь о лежащие тела, падали на них, и жалобы раненых заглушались ворчаньем пушек. Временами то тут, то там возникала паника, но страх все равно, увлекая в едином потоке всех, трусов и смельчаков, заставлял их бежать вперед. Кто-то скользил и спотыкался; взгляды живых, идущих навстречу смерти, скрещивались со взглядами неподвижных, полных тайны глаз. Кто-то из причитавших раненых умолкал, когда его настигала вторая пуля, другие по-прежнему жаловались на то, что их топчут, и просили пить. Люди не владели собой, двигаясь как в некоем горячечном просветлении.
Игнасио стрелял размеренно и хладнокровно, отдавая себе ясный отчет во всем, что происходит. Время дремотно застыло для него, и бессвязные, но ясные и отчетливые образы проходили перед его внутренним взглядом. Увидев, что один из его товарищей выскочил из траншеи, а затем и другие, он последовал за ними, между тем как неприятель входил в траншею с другого конца, штыками добивая раненых и отставших.
Конечная цель решений, принимаемых всей массой, была неясна каждому из составляющих эту массу людей; офицерам, чьи приказы сводились к тому, чтобы устремлять к определенной цели стихийные действия своих подразделений, тем не менее казалось, что это именно они вызывают и направляют эти действия.
Батальон поднялся выше, к первым домам Муррьеты, где предполагалось закрепиться.
– Пока в щепки дома не разнесут, нас отсюда не выкурить…
Солдаты двигались вперед, подгоняемые ударами палок. Новые массы атакующих, нахлынув, толкали вперед отступавших. Увидев солдат в киверах, выбегающих из-за прикрытия кустов на ровное место, Игнасио подумал: «Пора!» – и вслед за выстрелом кто-нибудь из солдатов, выпустив ружье, падал неуклюже, как сорвавшаяся с нитей марионетка. Рядом с Игнасио один из его товарищей, лежа на полу, жадно дышал, словно стараясь вдохнуть как можно больше воздуха про запас.
Неожиданно раздался оглушительный шум, облако пыли наполнило дом, в одной из стен показалась трещина.
– Тут нас в порошок сотрут, забираемся выше!
– Сначала дом запалим!
При этих словах неизвестно как и откуда взявшийся крестьянин стал, предлагая деньги, умолять их не жечь дом.
– Все одно, теперь он тебе не нужен…
Игнасио и еще несколько человек, поднявшись на сеновал, собрали большую охапку сена и подожгли дом. Выбежав из дома, они стали подниматься вверх, прячась за домами, а красный отблеск пламени все ярче заливал уже мертвенно-бледное лицо того, кто так жадно дышал рядом с Игнасио.
Враг наседал сзади вплотную, и в неразберихе и толчее они то и дело сталкивались. Оказавшись в двух шагах друг напротив друга, они застывали, ошеломленные, не понимая, что происходит. Офицер-либерал угрожающе заносил палку над одним из отступавших, приняв его за своего.
Много карлистов собралось в домах верхней окраины Муррьеты, поскольку, заняв нижнюю окраину, неприятель прекратил огонь.
По глубокому, со всех сторон стесненному горами ущелью Игнасио и его товарищей перевели на новую позицию, на вершину Гихас.
Наступила недолгая передышка. Почва в этом месте была сланцевая, поросшая вереском и дроком; внизу, на значительном расстоянии, виднелись дома Муррьеты. Отсюда карлисты простреливали всю дорогу от Каррерас до Муррьеты и пересечение тропинок. Перед ними расстилалась широкая панорама поля сражения; монастырь святого Петра, весь в зелени, и монастырь святой Хулианы, колокольня которого, как огромный филин, казалось, следит за бойней двумя темными проемами окон, похожими на широко раскрытые в ужасе глаза; позади их позиции тянулось ущелье, где в феврале предприняли свою знаменитую атаку наваррцы; над ними высился островерхий Монтаньо, и между ним и Ханео виднелся кусочек тихого моря и полоска берега в Побенье, где волны мягко накатывались на прибрежный песок. Но и там, в глубоком лоне этих сейчас спокойных и безмятежных морских вод, в тихих морских безднах, между их немыми обитателями тоже продолжалась медленная и молчаливая борьба за жизнь. Кругом, насколько хватал глаз, вздымались один за другим горные хребты, как лестница, ведущая в небо, и вершины тянулись ввысь, словно для того, чтобы получше разглядеть битву. А там, вдали, виднелась Бегонья и окрестности Бильбао. Изогнувшееся полукругом облако скрывало долину.
Неприятельские гранаты, не долетая, падали в тянущиеся внизу виноградники. Опасней были те, что летели с фланга, со стороны Ханео, где собравшиеся группами крестьяне разглядывали картину боя, вооружившись очками да большими и маленькими биноклями.
Стоя на коленях во рву, батальон укрывался за узким длинным бруствером. Небо затянулось облаками; бой приутих, словно переводя дыхание.
– Вряд ли они сюда сунутся, – рассуждал кто-то. – Хуже места для атаки не найти, прямо верша какая-то.
Услышав слово «верша», Игнасио непроизвольно взглянул в сторону Бильбао, родного уголка, вспомнив про ловцов угрей, которые зимними ночами вытаскивают и вновь забрасывают в холодную воду свою снасть при дрожащем свете фонарика, служащего приманкой. И этот мимолетно мелькнувший образ мирной жизни, воспоминание о мирных рыбаках, старающихся перехитрить угря, чтобы поживиться им, ненадолго отвлек его внимание.
Из неприятельского лагеря донеслись громкие крики, и скоро карл исты увидели, как новые массы пехоты потекли к монастырю. Дело было в том, что главнокомандующий, мирно дремавший после обеда в плетеном соломенном кресле, узнав о том, что его адъютант ранен, в порыве внезапного воинственного одушевления потребовал коня, чтобы самому повести войска на штурм. Заразившись его воодушевлением, солдаты бурно приветствовали своего командира, как собравшаяся на бой быков публика бурно приветствует матадора, который, величественно откинув назад голову в суконной шапочке, застывает на миг, прежде чем броситься вперед и поразить зверя.
Встречая беспощадный огонь в центре и с флангов, атакующие двигались к монастырскому ручью, который, в свою очередь, отчаянно защищали карлисты. От этой позиции сейчас зависело все, в ней был ключ к победе, по крайней мере все думали так, и из-за того, что все так думали, так оно и оказывалось на самом деле.
Когда у Игнасио неожиданно кончились патроны и он поневоле оказался без дела, чувство страшной тоски и беспокойства охватило его. Он не знал, что делать со своим ружьем, с самим собой; ему казалось, что теперь, безоружный, он стал для неприятельских пуль намного уязвимей. «Этот слишком высовывается, – думал он, глядя на одного из своих соседей, – если его подстрелят…» Когда же сосед его действительно упал, словно выбившись из сил (а на самом деле раненный), выпустив из рук ружье, Игнасио подобрался к нему и, взяв патроны, снова стал стрелять, ожидая, пока раненого подменят.
С приближением вечера схватка становилась все ожесточеннее; казалось, все торопятся завершить дело до наступления темноты. Каждую из сторон злило упрямое сопротивление противника; речь теперь шла о том, кто крепче, даже просто упрямей, и никто не хотел уступать. Но за этим слепым, твердолобым упрямством крылась все растущая, великая усталость; надо было решить исход дела до того, как иссякнут силы, чтобы растянуться на земле и отдышаться, глубоко, полной грудью вдыхая вечерний воздух. Последнее усилие и – на покой!
«И я останусь один», – думал Игнасио, и чувство одиночества все сильнее охватывало его. Один, совсем один среди такого множества людей, брошенный всеми, как тонущий, и никто не протянет ему дружескую руку. Люди убивали друг друга, сами того не желая, движимые страхом смерти; страшная скрытая сила слепо влекла их и, не давая видеть ничего, кроме сиюминутно происходящего, заставляла в ярости уничтожать друг друга.
Игнасио выдали еще патроны, и он продолжал стрелять, как вконец обессилевший путник, которого ноги несут сами по себе.
Атаки либералов – и какое дело было этим несчастным солдатам до одолевавших его мыслей! – по-прежнему бессильно гасли у каменистого подножия Сан-Педро. Рота за ротой, во всем блеске, стройными рядами шли вперед, и лишь немногие возвращались, оставляя тела своих погибших в цвете лет товарищей. Смерть косила людей без разбора.
Дело шло уже к вечеру, когда Игнасио, из чистого любопытства, выглянул за край бруствера, и вдруг что-то кольнуло его в грудь под талисманом с сердцем Иисуса, вышитым материнскими руками; в глазах у него потемнело, он схватился за грудь и упал. Он то терял сознание, то приходил в себя, очертания окружающего мира таяли перед глазами, затем он погрузился в глубокий сон. Чувства его перестали воспринимать окружающее, память умолкла, душа собралась в комок, и образы детства, тесно толпясь, в одно неотследимо короткое мгновение промелькнули в ней. Сейчас, когда тело его лежало на дне траншеи, а душа зависла над вечностью, перед ним, ожив на одно лишь мгновение, вместившее в себя годы, прошла в обратном порядке вся его жизнь. Он увидел мать, которая после очередной уличной потасовки усаживала его к себе на колени, чтобы вытереть ему чумазое лицо; увидел школьный урок; восьмилетнюю Рафаэлу, в коротком платьице, с косичками; вновь пережил вечера, когда отец рассказывал о прошлой войне. Потом он увидел себя в ночной рубашке, стоящим на коленях в своей детской кровати, и мать, молящуюся рядом, и когда вслед за этим мелькнувшим виденьем губы его неслышно шепнули слова молитвы, угасающая жизнь вся сосредоточилась в его глазах и – отлетела, а мать-земля впитала всю до единой капли сочившуюся из раны кровь. Лицо его сохранило безмятежно-спокойное выражение, как у человека, который, одолев жизнь, обрел покой в мирном лоне земли, никогда не пребывающей в мире. Бой по-прежнему грохотал рядом с ним, и волны времени разбивались о порог вечности.
Утро двадцать восьмого числа было невеселым и туманным. Канонада все так же грохотала над Монтаньо, и многие из карлистов громко, вслух читали покаянные молитвы. Из-за тумана обстрел прекратился, пошел дождь, размывая глину возле убитых.
На место национальных батальонов, обессиленных, поредевших, подтягивались резервные войска. Батальон Эстельи потерял треть состава, из двадцати одного офицера в живых остались пятеро. Поле сражения было усеяно телами в шинелях, брошенными ранцами, пустыми гильзами, кусками хлеба; земля, хранящая прошлое и таящая будущее, приняла в себя останки того и другого войска. Многие из убитых лежали с открытыми, устремленными в небо глазами, то дремотно спокойными, то черными от застывшего в зрачках ужаса; другие мертвецы, казалось, спали; кто-то судорожно сжимал в руках оружие; одни лежали ничком, другие застыли, упав на колени. Кто-то уронил простреленную голову на бездыханную грудь врага. Некоторых великая минута застала в движении, поглощенных боем, спешащих выполнить приказ; другие лежали, безвольно раскинувшись; фигуры одних были скрючены ужасом, другие расслаблены, как во сне, последнем сне тления.
В эту невеселую ночь двадцать восьмого живые спали подле убитых, и стаи воронья слетались на вершины. Наваррцы перешептывались, недовольные тем, что их оторвали от родной земли и привезли на эту бойню, все из-за проклятого Бильбао. Даже среди начальства царило уныние. В ту ночь на генеральском совете, под предводительством старого Элио, прославившегося еще в прошлую войну, при Ориаменди, восемнадцать из присутствующих, в том числе и Король, высказались за то, чтобы снять осаду, сэкономив за счет этого силы и время. Против были двое: Беррис и старый Андечага, странствующий рыцарь, любимец всех бискайцев. И Элио, присоединившись к мнению этих двоих, высказался за продолжение осады. Протесты не возымели действия: вялому, словно постоянно погруженному в дремоту старцу все еще мерещились упорные бои, шедшие здесь, в этих же горах, в тридцать шестом году. Настоящее неизбежно должно было представляться его старческому воображению невыразительным и бесцветным; жестокие и кровопролитные трехдневные бои в долине должны были пробудить в нем лишь слабое эхо, туманный образ, за которым оживали во всей своей мощи образы Семилетней войны; все, что происходило сейчас, в настоящем, воздействуя на его полууснувшие чувства, будоражило в нем живые и яркие воспоминания молодости. Единственное, что могли пробудить последние события в уставшей от жизни душе Элио, – призрачную память о давней славной поре, о самых дорогих для него годах. Другой старик, Андечага, тот, что клялся железом бискайских рудников и деревом лесов Бискайи, тоже не желал расставаться с воинственными горами своего прошлого. Дух традиции позволил им одержать верх над молодыми традиционалистами, убедить их отплатить врагу за тридцать шестой год. Умудренным опытом старцам легко было повести за собой неопытную молодежь; к тому же это был цвет карлизма, преданнейшие из преданных.
Сойдясь на нейтральной земле, чтобы похоронить убитых, противники вместе рыли глубокие рвы, в которые мертвецы, лишенные последнего материнского напутствия, падали вперемежку, белые и черные, связанные святыми братскими узами смерти, чтобы обрести вечный покой на поле боя, политом их кровью. Земля, вместе с последней молитвой, с последним сочувственным словом, укрыла их великим забвением. И небеса бесстрастно взирали на живых, которые, стоя рядом с мертвыми, обнажив головы, вторили молитвам капелланов, вслед за ними прося, чтобы" пришло царство Божие; чтобы исполнилась воля Его на земле, как на небе, в мире действительном и в мире запредельном; чтобы дал Он им хлеб их насущный; чтобы простил им долги, как они прощали своим врагам; и чтобы избавил Он их от лукавого. И, по привычке прося всего этого, не вникая в то, чего они просят, но сознавая свое участие в акте высшего милосердия, они глядели на безвольные, неподвижные тела, глядели пристально и завороженно, торжественно серьезные перед извечной тайной смерти. Разве не были похожи эти люди на спящих? Что происходило у них внутри? Чувствовали ли они что-нибудь? У большинства зрелище смерти не вызывало каких-то определенных мыслей, которые можно было бы оформить в слова, но чувство глубокой серьезности охватывало всех.
Вдали от родителей, сваленные без разбора в эту землю, по которой скоро пройдутся мотыга и плуг! И даже простой крест не напомнит путнику о жизнях тех, кто кровью своей полил эти усеянные железом поля.
Глядя на тело Игнасио, Санчес сказал:
– Верно сделал. Что толку – жаться да прятаться… Чем оно скорей, тем лучше.
Поля и луга были вытоптаны; полуразрушенные, опустелые стояли дома.
Вначале обмениваясь бранью, карлисты и либералы стали мало-помалу сближаться и скоро уже собирались все вместе, пели хором и пили из одного стакана.
Двадцать девятого как гром обрушилось на наваррцев известие о гибели Ольо и Радики, убитых гранатой во время осмотра неприятельских позиций. Они потеряли своих героев: Ольо, который в тридцать третьем году сменил сутану семинариста на мундир королевских войск, а теперь оставил Королю в наследство тринадцать тысяч готовых к бою людей – вместо тех двадцати семи, с которыми он пятнадцать месяцев назад пересек границу; они потеряли Радику, своего Байярда, своего рыцаря без страха и упрека, каменщика из Тафальи, который столько раз приводил к победе свой второй наваррский батальон. Скорбная новость посеяла в рядах наваррцев уныние, озлобленность и недоверие; то они хотели броситься в штыковую, чтобы отбить виновницу-пушку; то роптали на безумную затею с осадой Бильбао, против которой Ольо выступал так же, как, поговаривали, во время прошлой войны – Сумалакарреги. Каждый рассказывал о происшедшем на свой лад; говорили, что Доррегарай и Мендири вовремя ушли, предупрежденные лазутчиком; что граната унесла жизни двух единственно неподкупных. Говорили и о том, что, увидев умирающего Ольо, которого уносили с поля на руках, Доррегарай, встав в трагическую позу, во всеуслышание поклялся отомстить за столь подло пролитую кровь. Эти две смерти символизировали собой великое множество других смертей; бесславной оказалась гибель тех, кто столько раз приводил их к славе. И вот уже пронеслось по рядам роковое «Измена!».
Наконец гневные страсти поулеглись; солдаты и офицеры с той и с другой стороны все чаще стали собираться вместе – поболтать, попеть, угоститься, перекинуться в карты. К чему им были деньги? Фермин отдал свой выигрыш одному из черных, чтобы тот, вернувшись домой, поставил свечку Богородице, если, конечно, она поможет ему выйти из этой переделки живым и деньги у него еще останутся.
Офицеры обсуждали военные дела.
– Кто бы мог подумать вначале, что мы дойдем до такого!.. Все наши верили, что это будет не война, а прогулка и что не успеем мы глазом моргнуть, как окажемся в Мадриде!..
– А мы думали, что людей у вас – кот наплакал и что, стоит вам увидеть кивер, как вы – наутек… Стоит, мол, послать сюда хорошую колонну, и всех бунтовщиков как ветром сдует…
– А теперь что!.. И кто бы мог подумать! И хуже всего, что обратно теперь не повернешь, просто так не поладишь, а жаль – столько крови пролито за Правое дело…
– Как бы не пролилась та, что еще осталась.
– А жаль, полковник! Помните кампанию в Марокко, как мы там вместе дрались! – говорил полковник-карлист либералу. – Против общего врага все были как один…
– Черт побери! Как бы там ни было, а все же приятно драться с храбрыми людьми… Как ни крути, все мы испанцы…
Расставаясь, они уже по-новому, крепко и горячо пожимали друг другу руки; после стольких сражений, воюя гораздо лучше, чем против чужеземцев, они чувствовали родину, сладость человеческого братства. Сражаясь между собой, они научились сострадать друг другу; могучее чувство милосердия вырастало из этой борьбы; в основе же ее лежало ощущение близости, единства, изливавшееся на людей благоуханием братского сострадания. Братство рождается в драке.
Но это было жестоко, а главное, глупо, действительно глупо, абсолютно глупо. Солдаты шли на гибель за других, опутывали себя новыми цепями, не зная точно, почему идут на погибель. Между ними провели черту: «Враг – там!». Словом «враг» все было сказано; враг был там, по ту сторону черты. Война стала для них повинностью, делом, службой.
К одной из групп, где угощались, играли и пели рядовые карлисты и либералы, подошел крестьянин.
– А тебе чего здесь надо? Мало ты с нас шкур на постое драл?
– У, кровосос, скупердяй, иуда… Смотрит, может, чего ему перепадет…
– Пошел, деревенщина! Убирайся! Ступай работай!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.