Текст книги "Мир среди войны"
Автор книги: Мигель де Унамуно
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Дон Мануэль признается Ласаро: «Я не мог бы противостоять искушениям пустыни. Не мог бы нести в одиночестве крест рождения». О каких искушениях пустыни идет речь? Может быть, это те же три вопроса, которыми «великий и умный дух» искушал в пустыне Христа? Искушения, которые были отвергнуты Христом, восприняты Церковью в лице Великого инквизитора, с той же неумолимостью по прошествии веков встают они и перед скромным деревенским священником. Избежать их не удается, даже оставшись в своей деревне, которая сама становится для отца Мануэля монастырем.
Для Анхелы Карбальино существуют «Христос всеземной и наш деревенский Христос» – дон Мануэль. Весь текст повести пронизан параллелями между Христом и отцом Мануэлем (притом что автор прямо указывает, что дон Мануэль не богоравен: он не может нести крест рождения и противостоять искушениям пустыни); вся видимая односельчанам жизнь священника строится как подражание Христу; первые главы повести написаны в традициях житийной литературы, так что дон Мануэль представлен читателю как святой деревни Вальверде-де-Лусерна. Но если применить к его подвижнической деятельности страшную и мудрую формулировку Великого инквизитора, то придется признать, что и власть дона Мануэля над своими прихожанами зиждется на тех же трех устоях: чуде, тайне и авторитете, хотя эти три категории получают в повести Унамуно иное наполнение, чем в легенде Достоевского.
Искать глубинную разницу между Инквизитором и доном Мануэлем нужно, наверное, в характере их зависимости от людей – от тех, кому они желают добра, кого признают слабее себя и в то же время счастливее.
В описании Великого инквизитора несколько раз повторяется мотив его отделейности от всех окружающих, отсутствия какого-то ни было контакта с людьми: помощники, рабы и стража следуют за ним «в известном расстоянии»; он останавливается перед толпой и наблюдает издали; толпа склоняется перед ним – высоким и прямым – до земли, как бы еще больше увеличивая дистанцию между Инквизитором и остальными людьми. Полное одиночество Великого инквизитора подчеркивает еще одна фраза (Инквизитор приходит в тюрьму): «Он один, дверь за ним тотчас же запирается».[11]11
Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы. Ч. 2, кн. 5, гл. 5.
[Закрыть]
Совсем другого характера одиночество дона Мануэля. Великий инквизитор подобен столпнику в пустыне (образы пустыни и башни проходят через всю легенду Ивана Карамазова); церковный хор, который возглавлял дон Мануэль, – это единый голос, «вобравший все наши и возносившийся подобно горе, а вершиною горы, порой уходившей в самые облака, был голос дона Мануэля». В этой заоблачной выси священник, как и всякий, знающий тайну, одинок, но подняться туда он способен только в тесном соприкосновении с другими людьми, ради них и с их помощью. Одиночество не уводит его от людей, а, напротив, заставляет быть как можно ближе к ним, счастливым в своем неведении.
Внутренний мир дона Мануэля многослоен. Для него вера односельчан – иллюзия, но собственная потеря веры воспринимается священником как трагедия – именно потому, что в глубине его души жив идеалист, верящий «в воскресение плоти и жизнь вечную» если не для себя, то для своих прихожан. Герой Унамуно, утратив веру, продолжает страстно желать вечной жизни. Как пишет X. Фернандес Пелайо, «есть четыре возможности достичь бессмертия: биологическое отцовство, духовное отцовство, жизнь славы и вечная жизнь христианина. Дон Мануэль пытается осуществить три последние, сливаясь со своим народом и избирая для себя мораль активного смирения».[12]12
Fernandez Pelayo H. El problema de personalidad en Unamuno y en San Manuel Bueno. Madrid, 1966. P. 159.
[Закрыть] Именно внутренняя вера в чудесное дает дону Мануэлю возможность совершить чудо – «воскресить» Ласаро, наполнить его жизнь новым смыслом. Это событие – повторение новозаветного воскрешения Лазаря, но так же несомненна параллель с «обращением в донкихотство» Санчо Пансы. Санчо не равен дон Кихоту, также как Иисус Навин, не видевший Бога, не может быть равен Моисею; так и Ласаро скорее поверил в дона Мануэля, чем понял его. Отличие его веры от веры других жителей Вальверде-де-Лусерны в том, что для Ласаро священник раскрыл свой внутренний мир, точнее, ту его часть, которая была доступна молодому материалисту-богоборцу: признался в своем неверии.
«Интраисторическая» жизнь народа в «Святом Мануэле» чужда процессам развития – также как и в «Мире среди войны» (не случайно прогрессистские устремления Ласаро не находят отклика в сердцах его односельчан). К сохранению этого порядка вещей стремится дон Мануэль, но, возможно, не сам Унамуно, сделавший героем своего произведения человека, вся жизнь которого – беспрестанная война с самим собой. Эта борьба, пусть и за сохранение вечного мира, пусть никому не известная, – явление совершенно иного рода, чем неподвижное сновидение горы, озера, народа Вальверде-де-Лусерны.
В «Святом Мануэле» нет и не может быть окончательных ответов на вопросы, которые ставят перед собой дон Мануэль и сам его создатель – Унамуно. Дон Мануэль и Ласаро умирают, но продолжают жить в записках Анхелы Карбальино, их земного ангела-хранителя. «Я верила и верю, – пишет Анхела в конце своего повествования, – что Господь наш, руководствуясь потаенными и священными намерениями, сам внушил им обоим веру в собственное неверие. И, быть может, в конце земного их странствия, спала повязка с их очей. А сама я – верую?» Так же противоречивы и слова автора в последней главе «Святого Мануэля»: «Я верю в его реальность больше, чем верил сам святой, больше, чем верю в собственную свою реальность».
Дон Мигель всегда предпочитал парадоксальные утверждения и вопросы, на которые нет ответа, незыблемым истинам, мертвым в своей неподвижности. Его называли «будоражителем душ» – ведь все свои книги, в которых смешивались литература и философия, вымысел и реальность, он писал в надежде найти отклик в душах своих читателей, пробудить их к жизни, полной сомнений и внутренней борьбы, – ибо только трагическое ощущение жизни, по Унамуно, есть путь к обретению подлинного бессмертия. Насколько созвучны мысли и чувства «первого испанца» Мигеля де Унамуно современным российским читателям, судить тем, кто держит в руках эту книгу.
Кирилл Корконосенко
Предисловие ко второму изданию
Первое издание этой книги, опубликованное в 1897 году, то есть двадцать шесть лет назад, уже дает разошлось, почему я и решил выпустить в свет второе… При этом мне хотелось бы сохранить облик книги, не оттачивая ее стиль в соответствии с более поздней манерой письма, не меняя в ней ни малейшей детали, кроме исправления опечаток и явных ошибок. Сейчас, когда до шестидесяти мне осталось всего полтора года, я полагаю, что не имею права исправлять и еще менее – переделывать того, каким я был в молодую пору, когда за плечами у меня было тридцать два года жизни и мечты.
Книге этой – моему давнишнему подобию – я отдал более двенадцати лет труда; в ней я бережно собрал лучшие из моих детских и юношеских переживаний; в ней – отзвук, а быть может, и запах самых сокровенных воспоминаний моей жизни и жизни народа, среди которого я родился и вырос; в ней – откровение, каким явилась для меня история, а вслед за нею и искусство.
Произведение это в равной степени исторический роман и романизированная история. Вряд ли в нем отыщется хотя бы единая вымышленная подробность. Оно документально до мельчайших частностей.
Полагаю, что помимо литературной, или художественной, а еще точнее – поэтической, ценности, которой эта книга обладает, сегодня, в 1923 году, она злободневна не меньше, чем когда впервые увидела свет. И, пожалуй, нынешняя молодежь и даже старшее поколение смогут извлечь немаловажный урок из того, что думали, чувствовали, о чем мечтали, как страдали и чем жили люди в 1874 году, когда грохот карлистских бомб[13]13
Отмечу сразу: в испанской историографии принято считать, что карлистских войн было три. Первая – 1833–1839 годов. Вторая – кратковременная, в 1860 году, ее основным событием была высадка карлистов в Рапите. Третья – 1872–1876 годов (ее свидетелем и был Мигель де Унамуно). В русской историографии, как правило, иная нумерация. Первая карлистская война – 1833–1839 (иногда 1833–1840), Вторая – 1872–1876.
Карлизм возник в Испании в 1833 году, после смерти Фердинанда VII. Вопреки завещанию, по которому трон переходил к Изабелле II, на испанский престол стал претендовать младший брат умершего короля Карл ос де Бурбон (Карл V). Первая карлистская война длилась семь лет – с 1833 по 1839 год – и закончилась Вергарским договором. После поражения в войне, в 1845 году, Карл V отказался от своих притязаний на испанский престол в пользу сына – Карла VI (графа Монтамолина). В 1861 году, после смерти Карла VI, карлистскую династию возглавил его младший брат Хуан де Бурбон. Но летом 1868 года на съезде карлистов в Лондоне его вынудили отказаться от своих прав на испанский престол в пользу сына – Карла VII (Дона Карлоса). В сентябре 1868 года Изабелла II была низложена, в Испании установилось республика. Правительство, которое возглавлял Прим-и-Пратс, подыскивало кандидатуру на испанский престол. 16 ноября 1969 года кортесы избрали королем Испании Амадея I – сына итальянского короля Виктора Эммануила II. Весной 1872 года в северных провинциях Испании вспыхнуло карлистское восстание, проходившее под лозунгом «Долой иноземца!» и переросшее во Вторую карлистскую войну. В феврале 1873 года Амадей I отрекся от престола. 29 декабря 1874 года королем Испании был провозглашен Альфонсо XII, сын Изабеллы II, который старался сделать все возможное для установления мира в стране. Вторая карл истекая война закончилась в 1876 году, вскоре после взятия «столицы карлистов» – города Эстельи… Помимо данного романа, карлистские войны нашли отражение в произведениях и других испанских писателей рубежа веков. Через несколько лет после Унамуно к событиям Второй карлистской войны обратился Валье-Инклан.
[Закрыть] врывался в мои детские сны.В этом романе вы найдете пейзажные зарисовки и колорит, соответствующий определенному месту и времени. Впоследствии я отказался от такого приема, строя романы вне конкретного времени и пространства, как некие схемы, наподобие драмы характеров, оставив пейзажи земные, морские и небесные для других книг. Так, в романах «Любовь и педагогика», «Туман», «Авель Санчес», «Тетя Тула», «Три назидательные новеллы», в произведениях малого жанра я не хотел отвлекать внимание читателя от истории поступков и страстей человеческих, в то время как художественные очерки, посвященные созерцанию пейзажей земных и небесных, я объединил в отдельные сборники – «Пейзажи», «По землям Испании и Португалии», «Дороги и образы Испании». Не знаю, насколько успешным оказалось подобное разделение.
Вновь представляя на суд публики, или лучше сказать, народа, эту книгу моей юности, вышедшую за год до исторического 1898-го[14]14
В 1898 году началась и закончилась – сокрушительным поражением Испании – испано-американская война. «Поколением 1898 года» стала называть себя группа испанских писателей, пришедших в литературу на рубеже веков, – Асорин, Бароха, Бенавенте, Валье-Инклан, Мачадо, Маэсту и др. Их признанным вождем стал Унамуно. Во многом благодаря именно «Поколению 1898 года» первую треть XX столетия в Испании называют вторым золотым веком национальной литературы.
[Закрыть] – к поколению которого меня причисляют, – этот рассказ о величайшем и плодотворнейшем эпизоде национальной истории, я делаю это глубоко убежденный в том, что, если мне суждено оставить след в истории моей родной литературы, данный роман займет в ней не последнее место. Позвольте же мне, соотечественники, вслед за Уолтом Уитменом, в одном из сборников своих стихотворений воскликнувшим: «Это не книга, это – человек!» – сказать о книге, которую снова вручаю вам: «Это не роман, это – народ!»[15]15
Данная фраза Уитмена позже была повторена Мигелем де Унамуно в одном из его стихотворений.
[Закрыть]И пусть душа моего Бильбао, цвет души моей Испании, примет мою душу в свое лоно.
Мигель де Унамуно Саламанка, апрель 1923 года
Глава I
В одном уголке Бильбао,[16]16
Начало унамуновского романа – сознательная реминисценция начала сервантесовского «Дон Кихота». В неизмененном виде первые слова «Дон Кихота» стали началом стихотворения Унамуно «В одном селенье Ла-Манчи» (перевод А. Косе). О проблеме «Сервантес – Унамуно» см.: Багно Вс. Дорогами «Дон Кихота». М., 1988.
[Закрыть] известном здесь каждому и состоящем из семи улиц, – завязь, вокруг которой разросся когда-то город, – в сороковые годы располагалась небольшая лавка, в ширину занимавшая полфасада и запиравшаяся ставнем, который крепился крючьями изнутри; лавка эта, где всегда было полно мух, торговала разного рода сластями и была для своего хозяина, как говорили соседи, маленькой золотой жилой. Вообще поговаривали, что в старых домах семи улиц, где-нибудь под половицей или в стене, хранится не один мешочек, набитый золотыми унциями,[17]17
Золотая унция – старинная испанская монета.
[Закрыть] скопленными, очаво за очаво,[18]18
Очаво – медная монета.
[Закрыть] многими поколениями торговцев с их неукротимой жаждой накопительства.
К полудню, когда улица оживлялась, можно было видеть и самого облокотившегося на прилавок кондитера, в рубахе с расстегнутым воротом, над которым светилось довольством его широкое, румяное, гладко выбритое лицо.
Педро Антонио Итурриондо был ровесником Конституции 1812 года.[19]19
Конституция либерального направления, принятая Кадисскими кортесами в 1812 году и упраздненная Фердинандом VII в 1814-м. Вновь была признана действительной в 1820 году и вновь упразднена в 1823-м.
[Закрыть] Детство свое он провел в деревне, валяясь в тени каштанов и орехов или присматривая за коровой, и когда, еще совсем мальчиком, его привезли в Бильбао, где под присмотром дядюшки с материнской стороны ему предстояло выучиться обращению с пестиком и ступкой, он был уже серьезным и исполнительным работником. Поскольку ученье его пришлось на тихое, патриархальное десятилетие, которым история обязана сыновьям Людовика Святого,[20]20
Сыновья Людовика Святого – то есть французы.
[Закрыть] то и абсолютизм в его представлении отождествлялся с годами безмятежной юности, проведенной то за работой, в полумраке лавки, то, по выходным дням, на гуляньях в Альбин. Из рассуждений дядюшки о роялистах и конституционалистах, об апостолической хунте[21]21
Апостолическая хунта. – Созданная в 1821 году организация «Апостолическая хунта» отстаивала крайний абсолютизм и неограниченные права Церкви. Позже сторонников Апостолической хунты стали отождествлять с карлистами.
[Закрыть] и о масонах, об урхельском правлении и о мерзостном времени с 1820 по 1823 год, после которого, по дядюшкиным словам, уставший от свободы народ сам потребовал инквизиции и цепей, Педро Антонио почерпнул то немногое, что знал о людях, среди которых волею судьбы оказался, и так и жил, не особенно обо всем этом задумываясь.
Вначале он часто навещал родителей, но почти перестал бывать у них с тех пор, как на одном из воскресных гуляний встретил девушку по имени Хосефа Игнасия, отличавшуюся тихой безмятежностью и ровной веселостью нрава. Хорошенько все взвесив и посоветовавшись с дядюшкой, он решил на ней жениться, и дело уже совсем было сладилось, когда, после смерти Фердинанда VII, вспыхнуло карлистское восстание[22]22
Речь идет о Первой карлистской войне (1833–1839).
[Закрыть] и Педро Антонио, повинуясь дядюшке, желавшему сделать из него настоящего мужчину, в свои двадцать один год примкнул к добровольцам Сабалы в Бильбао, сменив ступку на кремневое ружье, чтобы защищать свою веру, которой угрожали конституционалисты – прямые наследники офранцуженных,[23]23
Офранцуженные – так в Испании во время войны за независимость (1808–1813) называли приверженцев Наполеона; французоманы.
[Закрыть] как называл их дядюшка, присовокупляя, что народ, который разделался с имперским орлом,[24]24
…разделался с имперским орлом… – то есть с армией Наполеона.
[Закрыть] сумеет поганой метлой вымести его масонское охвостье. Расставаясь со своей невестой, Педро Антонио испытал чувства человека, которого ни с того ни с сего вытащили из постели, но Хосефа Игнасия, твердо верившая в то, что сроки определяются свыше, глотая слезы, первая напутствовала его исполнить волю дядюшки, а также, как говорили в церкви, и Божью, меж тем как она постарается прикопить денег и будет ждать и молиться за него, чтобы, как только правое дело победит, они могли мирно сочетаться святым браком.
Как любил Педро Антонио вспоминать те легендарные семь лет! Надо было слышать, как он дрожащим под конец голосом рассказывал о гибели дона Томаса – так он всегда называл Сумалакарреги, – венчанного смертью вождя. Рассказывал он и об осаде Бильбао, «вот этого самого вот Бильбао», о ночном бое на Лучанском мосту, о победе при Ориаменди, но ярче всего описывал он заключение Вергарского договора,[25]25
Вергарский договор – см. в указателе Вергара.
[Закрыть] когда Марото и Эспартеро, стоя посреди колосящегося поля, протянули друг другу руки, а обступившие их ветераны громко и дружно просили мира, такого желанного после столь долгой, упорной и кровопролитной войны. Немало пыльных дорог они прошагали!
Когда мир был заключен, он оставил закопченное ружье, чтобы вернуться в Бильбао, к своей ступке, и с тех пор память о семи военных годах оживляла и скрашивала ему жизнь, внося в нее смутный идеал, обретавший плоть в образах тяжелого, но славного времени. И вот, когда в сороковом году ему исполнилось двадцать восемь, он женился на Хосефе Игнасии, которая отдала ему все накопленное, и с самого первого дня они зажили в ладу, причем душевное тепло жены, ее безмятежная, ласковая веселость мало-помалу смягчили суровую память о былом.
– Слава Богу, – частенько говаривал он, – прошли эти времена. Немало пришлось натерпеться за правое дело! А сколько крови пролито – и вспомнить страшно!.. Хоть и геройское это дело, война, есть о чем порассказать, но лучше мир… Мир, а там пусть правит кто хочет, все одно – каждый сам перед Богом ответит.
Говоря это, он втайне смаковал свои воспоминания. И хотя Хосефа Игнасия уже знала все его рассказы наизусть, она каждый раз слушала их как бы заново, и ей все не верилось, что этот простоватый увалень сражался когда-то за Святую веру, и было невдомек, что за его славословиями миру кроется, теплится любовь к войне.
После смерти родителей и дяди Педро Антонио остался при лавке и связь его с деревней совсем прервалась. И все же, запертый в четырех стенах своего заведения, он нет-нет да и вспоминал о родных местах. То ему виделись бредущие по улице коровы, а иногда, дремля зимней ночью у жаровни, он как будто слышал потрескиванье жарившихся на деревенской кухне каштанов и видел черную закопченную цепь, свисавшую с потолка. Особое удовольствие ему доставляло говорить с женой по-баскски, когда, заперев лавку, они оставались наедине, чтобы подсчитать и отложить дневную выручку.
Во внешне однообразном течении своей жизни Педро Антонио наслаждался новизной каждого мгновения, ему нравился строго очерченный круг одинаковых, изо дня в день повторяющихся забот. Он предпочитал оставаться в тени, незамеченным, и чувствовал себя привольно, погрузившись во внутренне насыщенную, скромную и немногословную трудовую жизнь, весь уйдя в себя и не замечая внешнего мира. Поток его существования, как тихая речушка, тек с еле слышным журчанием, на которое обращаешь внимание, только когда оно смолкает.
Каждое утро он спускался, чтобы отпереть лавку, и с улыбкой приветствовал своих старых соседей, занятых тем же делом; какое-то время он стоял в дверях, глядя на крестьянок, спешивших на рынок со своим товаром, и перекидывался парой слов с теми, кого знал. Бросив взгляд на улицу, всегда празднично оживленную, он уходил в лавку готовиться к встрече обычных посетителей: в девять, по четвергам, приходила служанка от Агирре за тремя фунтами шоколада; в десять – еще одна, а иногда неожиданно появлялись и случайные покупатели, на которых он смотрел искоса, как на чужаков. Среди клиентов у него был свой самый настоящий приход, наиболее достойная часть которого досталась ему в наследство от дядюшки, и он заботился о своих прихожанах, интересовался их здоровьем, тем, как идут их дела. Даже со служанками, особенно с теми, кто давно служил в каком-нибудь доме, он держался по-приятельски, давал советы, а если кому-то из них случалось подхватить насморк, то и мягчительные пастилки.
Обедал он в задней комнате, откуда мог обозревать все свое хозяйство; зимой с нетерпением дожидался прихода гостей, а когда они расходились, сразу ложился в кровать и быстро засыпал тем крепким сном, каким спят дети и люди с чистой совестью. На неделе он откладывал мелкую монету, чтобы в субботу, сидя за прилавком, раздавать милостыню проходившим по улице нищим. Если среди этих бедняков попадался ребенок, он прибавлял к монетке конфету.
Он был нежно привязан к своей лавке и считался образцовым мужем, «милашкой», как говорили соседки, и действительно отличался от прочих лавочников, которые, поручив дела женам, сами отправлялись посидеть с приятелями за стаканчиком винца. Взгляд его, за долгие годы до мельчайших подробностей изучивший каждый закоулок его тихого заведения, улавливал невидимый ореол мирной, связанной с делом мысли, светившейся вокруг каждой вещи; и в каждой дремало слабое эхо молчаливых мгновений, забытых просто потому, что они так походили одно на другое. Больше всего ему нравились пасмурные дни с моросящим дождем, когда особенно сладостно было ощущать укромную уединенность его уголка. Красота жарких, солнечных дней казалась ему чересчур кичливой, нескромной. Как печально было в летние воскресные вечера глядеть на соседей, запиравших свои лавки, в то время как он – что поделаешь, кондитер – вынужден был неотлучно сидеть за прилавком и смотреть на обезлюдевшую, притихшую улицу, на тени, острыми углами падавшие от домов. И наоборот, как замечательно было в пасмурный день следить за медленными струями дождя, протянувшимися в воздухе, словно тонкая пряжа, и чувствовать себя надежно укрытым от непогоды!
Хосефа Игнасия помогала ему в деле, болтала с прихожанами и радовалась своей тихой, мирной жизни и тому, что у ее мужа ни в чем нет недостатка. Каждое утро, как только рассветало, она отправлялась в приходскую церковь и, когда, листая засаленные страницы старого, с крупными буквами молитвенника, единственной книги, которую она, говорившая в основном по-баскски, могла читать, доходила до того места молитвы, где говорится об особой благодати Божией, она, беззвучно шевеля губами, стыдясь своей молитвы, день за днем, год за годом просила, чтобы Господь дал ей сына. Она любила ласкать детей, хотя ее мужа это и раздражало.
Педро Антонио так ждал зимы потому, что, когда серые дни сливались в одну череду с долгими ночами и когда заряжал упрямый и нескончаемый моросящий дождь, в лавке начинала собираться дружеская компания. Разведя огонь в жаровне, он расставлял вокруг стулья и, поглядывая за горящими углями, ждал гостей.
Они входили, внося с улицы волны сырого холодного воздуха. Первым, шумно дыша, появлялся дон Браулио, американец,[26]26
Американец – здесь: испанец, живший в испанских колониях Латинской Америки.
[Закрыть] из тех людей, которые рождены жить широко, и так он и жил – от души: совершал длительные прогулки, чтобы поразмять шарниры и продуть мехи, про Америку всегда говорил там и никогда не упускал случая заметить, что день становится длиннее или короче, в зависимости от времени года. После него входил, потирая руки, старинный приятель Педро Антонио, по имени Гамбелу, с которым они воевали вместе; за ним, на ходу протирая запотевшие очки, – дон Эустакьо, бывший карлистский офицер, вполне примирившийся с соглашением в Вергаре; важный дон Хосе Мариа, появлявшийся лишь эпизодически, и, наконец, священник дон Паскуаль, двоюродный брат Педро Антонио, элегантным жестом встряхивавший свой мокрый плащ, с которого летели брызги. И все это: и шумное дыхание дона Браулио, и протирающий очки дон Эустакьо, и неожиданное появление дона Хосе Марии, и изящно скидывающий с плеч свой плащ двоюродный брат – доставляло Педро Антонио истинное удовольствие, и, вороша угли в жаровне, он завороженно глядел на струйки воды, стекающей и капающей на пол с огромных зонтов, составленных в углу. «Полегче, полегче», – говорил ему дон Эустакьо; но ему нравилось смотреть на пульсирующие под слоем пепла докрасна раскаленные угли, напоминавшие ему волнистое пламя в очаге родного хутора – пламя потрескивающих дров, то длинными, то короткими языками лизавшее закопченную стену; пламя, глядя на которое, он так часто дремал у очага, и которое интересовало его не меньше, чем живые существа, плененные и жаждущие свободы, – само по себе страшное, оно было так безобидно в кухонном очаге.
Тертулия[27]27
Тертулия – компания; дружеская вечеринка.
[Закрыть] в лавке Педро Антонио стала собираться вскоре после окончания войны и питалась почти исключительно разговорами о ней, так же как несколько позже – разговорами о восстании монтемолинистов[28]28
Речь идет о карлистском восстании в Каталонии в 1848 году, которое возглавил Кабрера. Монтемолинисты – сторонники Монтемолина (Карла VI).
[Закрыть] в Каталонии. Приятели то обсуждали статьи, в которых Бальмес со страниц «Народной мысли» требовал союза двух династических ветвей, то Гамбелу и дон Эустакьо заводили спор о том, что один называл «предательством», а другой соглашением в Вергаре. Смирившийся дон Эустакьо возмущался грозными циркулярами, которыми правительство ответило на оливковую ветвь, предложенную Монтемолином в Буржском манифесте, и тем, что оно позволило публично обезглавить в Мадриде символическую фигуру претендента, которого Гамбелу и священник клеймили как либерала и масона, ополчась заодно и на всю орлеанскую ветвь[29]29
Орлеанская ветвь – младшая династия Бурбонов.
[Закрыть] – выродков и чудовищ. Между тем дон Хосе Мариа уверял, что Англия тоже за них, не уставая повторять, что автократ, как он называл царя,[30]30
Царь – в данном случае Николай I.
[Закрыть] отказался признать Изабеллу II, а когда Гамбелу в ответ напевал: «А как русские полки вдруг ударили в штыки.,» – важный дон Хосе улыбался про себя: «Какое ребячество!»
Когда в Каталонии вспыхнул мятеж монтемолинистов, сторонник Вергары обрушил поток своих сарказмов на каталонское офицерство, и тертулия оживилась из-за ежевечерних перепалок между ним и Гамбелу, истовым поклонником Кабреры, обвинявшим во всех бедах богачей. Вступление войск Кабреры в Каталонию, его успехи и неудачи, его победа при Авиньо, странности его характера, союз между карлистами и республиканцами и окончание войны, так же как и известия об итальянской революции, направленной против Папы, подвиги Гарибальди, испанская военная экспедиция[31]31
Речь идет об участии Испании в Австро-итальянской войне 1848–1849 годов.
[Закрыть] и шуточки по поводу стигматов[32]32
Стигматы – кровавые язвы на теле распятого Христа, а также на теле религиозного фанатика, представлявшего себе мучения Спасителя на кресте.
[Закрыть] сор Патросинио до предела накалили страсти среди участников тертулии. По словам дона Хосе Марии, все рушилось на глазах, дон Эустакьо говорил, что все идет нормально, а Педро Антонио на все реагировал одинаково, восклицая:
– Хватит с нас приключений, и так есть о чем порассказать.
Между тем вязавшая чулок Хосефа Игнасия, считая петли, частенько сбивалась, и долетавшие до нее речи непроизвольно откладывались у нее в голове. Когда что-то особенно привлекало ее рассеянное внимание, она отрывалась от работы, с улыбкой глядя на говорившего.
Но не только общественные события подогревали страсти; часто случалось, что приятели обращались к былому, и здесь первенствовал дон Эустакьо, маротист,[33]33
Маротист – сторонник Марото.
[Закрыть] коренной житель Бильбао, с восхищением вспоминавший о своей золотой поре, которую он в простоте душевной считал и золотой порой всего города.
– А какие были времени, дон Эустакьо! – подначивал его священник.
– Не тяните меня за язык, – отмахивался дон Эустакьо, и тут уже его было не удержать. Да, то были времена! И подумать только: без всяких фабрик, при одном старом мосте, со старыми каталонскими кузницами в деревнях, в те времена, когда реку еще частенько переходили вброд, – каждый дом был полной чашей, и жили все в мире и согласии. Какие нравы! Мальчишки бултыхались в реке, прыгая в воду нагишом с какого-нибудь суденышка, прямо в центре города, перед домами Риберы. Торговля? В этом городе, где был издан Устав морского консульства, торговцы играли в ломбер, ставя на кон целые партии хлопка… А кто не помнит песенки?!
Рай, рай земной были те десять лет до тридцать третьего года,[35]35
В 1833 году умер Фердинанд VII и началась Первая карлистская война.
[Закрыть] пока правили они, роялисты, и когда городской совет отстроил Новую площадь, кладбище, а бесплатно работавшие добровольцы соорудили госпиталь.
– Ну, зато в двадцать девятом все поостыли, – замечал дон Браулио.
– Опять он со своим! – ворчал дон Эустакьо и возвращался к своему рассказу о конституционалистах и прогрессистах, о сороковом годе, о таможнях. И когда Педро Антонио, помешивая угли в жаровне, говорил, что таможен бы не было, не будь крупных торговцев, страдавших от мелкой контрабанды, примирившийся восклицал:
– Молчи! Кто бы поверил, что ты когда-то воевал за Правое дело… Уж не станешь ли ты отстаивать эту прогрессистскую болтовню? Уж не станешь ли защищать Эспартеро? А может быть, по-твоему, верно и все, что творилось в Бареа!..
– Бога ради, Эустакьо!..
– А я тебе говорил и повторяю: то было начало конца… Сегодняшние прогрессисты – курам на смех… Вы только представьте себе, дон Паскуаль, как тогда здесь, вот здесь вот, на этих самых улицах, в этом вот самом Бильбао, распевали: «Долой оковы, режь попов!». Я это слышал собственными ушами. И видел, как рушили церкви… Даже колокольню святого Франциска разрушили… С тридцать третьего года, с революции, все идет хуже некуда…
– А договор?
– Да что там договор! Вы только посмотрите на нынешних либералов… Куда они годятся… Помолчи, Педро, помолчи…
– Больше священников не тронут… – соглашался Гамбулу. – Нынче народ не такой пошел… Не такой…
– Дальше – хуже…
– Что ж поделать! Пока нет войны, и слава Богу, – назидательно заключал Педро Антонио.
Достав часы, дон Браулио восклицал: «Сеньоры, половина одиннадцатого!» – и гости начинали расходиться. Иногда они задерживались, чтобы переждать дождь, беседа продолжалась, а Педро Антонио тихонько клевал носом в углу.
Разразилась революционная гроза сорок восьмого, и социализм воспрял. Священник, озабоченный итальянскими делами, постоянно говорил о них, сердясь, что ему никто не противоречит. События следовали, одно важнее другого: Папа бежал из Рима, где установилась республика; Франция переживала кровавые дни. Услышав о том, что есть люди, которые не верят даже в Бога, Хосефа Игнасия, широко раскрыв глаза, отрывалась от своего вязания и снова сонно склонялась над ним, еле слышно бормоча что-то. Педро Антонио выслушивал известия о новых, жестоких социальных потрясениях со скрытым удовольствием, как человек, который, уютно устроившись в домашнем тепле, сострадательно думает о бредущем под проливным дождем путнике. Собрав очередную сумму, он относил ее в банк и по дороге думал о том, что было бы, будь у него сын, которому бы он мог все оставить.
Однажды вечером сорок девятого года, когда гости уже разошлись и супруги, как обычно, остались одни, пересчитывая вырученное за день, бедняжка Пепиньяси, запинаясь и краснея, сообщила своему Перу Антону[36]36
Пепиньяси, Перу Антон – баскские варианты испанских имен Хосефа и Педро Антонио. (Здесь и далее примеч. ред.)
[Закрыть] нечто такое, от чего сердце громко застучало у него в груди, и он со слезами на глазах обнял жену, воскликнув: «На все воля Божья!» В июне следующего года у них родился сын, которого назвали Игнасио,[37]37
Игнасио (русск. форма – Игнатий; в пер. с лат. – незнаемый, неведомый). – Имя героя романа – это имя Лойолы. В своем творчестве Унамуно неоднократно обращался к образу Игнасио Лойолы, в частности, называл его новым Дон Кихотом. Как и Унамуно, Лойола по происхождению баск.
[Закрыть] и дон Паскуаль стал дядюшкой Паскуалем.
Первые месяцы Педро Антонио чувствовал себя совершенно растерянным, глядя на этого бедного, позднего малютку, которого любой сквозняк, любое чепуховое расстройство желудка, какая-нибудь невидимая и неосязаемая, невесть откуда взявшаяся хворь могли погубить в одночасье. Перед тем как идти спать, он склонялся над кроваткой малыша, чтобы услышать его дыхание.
Он часто брал сына на руки и, пристально глядя на него, говорил: «А хороший солдат мог бы из тебя выйти!.. Но, слава Богу, жизнь у нас теперь мирная… Ну-ка, ну-ка!..» Однако ему ни разу и в голову не пришло поцеловать малыша.
Воспитать сына он решил в простом и строгом обычае католической веры, на старый испанский лад, и воспитание это свелось к тому, что каждое утро и каждый вечер ребенок обязан был прикладываться к родительской руке и ни в коем случае не обращаться к родителям на «ты» – отвратительная привычка, порождение революции, как утверждал дядюшка Паскуаль, со своей стороны взявшийся внушить малолетнему племяннику священный страх перед Богом.
А это было и впрямь нужно, потому что наступали немыслимые времена, и Педро Антонио всерьез начинал задумываться о конце мира. Покушение священника Мерино на королеву и рассуждения по этому поводу дядюшки Паскуаля оставили глубокий след в душе кондитера, которому казалось, что он видит самого переодевшегося святым отцом Люцифера, тайком покидающего по ночам Незримую Юдоль, чтобы совращать мир с пути истинного.
В эти-то первые годы и сложились основные черты чистого и нетронутого духа Игнасио, а полученные в эти годы впечатления стали впоследствии сердцевиной его души. Поскольку родители весь день проводили в лавке, он почти не сидел дома и, как правило, приходил домой только ночевать.
Настоящим его домом была выходившая на рыночную площадь улица, вид с которой ограничивался окрестными горами. Старые и как бы раздавшиеся от старости дома, с деревянными балконами и несимметрично разбросанными проемами дверей и окон, дома, в облике которых, казалось, отпечатлелся характер населявших их семей, обступали узкую и длинную, затененную нависающими кровлями улицу. Неподалеку располагалось кладбище и церковь Сантьяго[38]38
Сантьяго (Святой Иаков) – покровитель Испании. Во время Реконкисты (отвоевания испанцами своей территории) образ Святого Иакова воодушевлял испанцев на борьбу с маврами.
[Закрыть] с широким порталом, где в дождливые дни собиралась ребятня и звонкие голоса детей отражались от каменных сводов. Мрачноватая, на первый взгляд, сжатая тенями улица, похожая на туннель, перекрытый полоской серого по обыкновению неба, часто оживлялась пронзительными криками играющей ребятни. Да и для пешехода она представляла не такое уж унылое зрелище, поскольку многочисленные окна лавок пестрели всякой всячиной: тут были и береты, и кушаки, и подтяжки самых разных и ярких цветов, ярма и башмаки, и все это было развешано так, чтобы крестьяне могли хорошенько разглядеть и собственноручно потрогать любой товар. Здесь царил постоянный праздник, а наезжавшие в воскресные дни селяне толпами ходили по улице взад-вперед, присматриваясь и торгуясь, притворяясь, что уходят, чтобы потом вернуться и купить. Среди этих людей, нередко подшучивая над кем-нибудь из них, и рос Игнасио.
У мальчишек был свой, особый календарь развлечений, зависевший от сезона и от погоды: то это были водяные мельнички, которые они устраивали, перегораживая посреди мостовой бурлящий в дождливые дни поток; то – впечатляющее зрелище, когда, на восьмой день праздника Тела Господня,[39]39
Праздник Тела Господня – один из главных католических праздников; отмечается после Пасхи.
[Закрыть] трубачи городского оркестра в своих красных полукафтанах, стоя на балконах аюнтамьенто,[40]40
Аюнтамьенто – мэрия, городская дума, городское самоуправление, муниципальный совет.
[Закрыть] нарушали тишину угасающего дня протяжными и торжественными звуками.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.