Электронная библиотека » Мигель де Унамуно » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Мир среди войны"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 04:26


Автор книги: Мигель де Унамуно


Жанр: Классическая проза, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Самым близким, самым неразлучным другом Игнасио в эти детские годы был Хуанито Арапа – сын дона Хуана Араны, совладельца компании «Братья Арана», либерала до мозга костей.


Основателем торгового дома Арана был дон Хосе Мариа де Арана, бедный портной, человек расторопный и неглупый, который, скопив в поте лица своего небольшую сумму, стал приторговывать колониальными товарами, заказывая маленькие партии, доставлявшиеся вместе с основным грузом либо с фрахтом крупных торговых домов. За портняжной мастерской у него был склад, и он частенько оставлял свои выкройки, чтобы погреть руки, торгуя треской в розницу. Рассказывают, что однажды он приписал в одном из своих запросов несколько лишних нулей и уже считал себя разоренным, когда на его имя прибыл доверху груженный корабль, а ему нечем было расплачиваться; однако отыскались поручители и кредиторы; и, когда товар вырос в цене, он его быстро распродал; и эта неожиданная прибыль расширила его возможности, пробудила доселе дремавший в нем дух инициативы и подвигла его на более крупные дела, заложившие основу благополучия его детей. Так объясняли эту историю завистники-лентяи, однако находились и злые языки, утверждавшие, что славный портной сам признавался в преднамеренности своей описки. Как бы там ни было, он завещал своим сыновьям приличный капитал и пользовавшуюся солидной репутацией фирму и в своем предсмертном слове наказал им не разделяться и вести дело дружно.

Братьев Арана было двое: старший, дон Хуан, возглавивший дело, и дон Мигель. Добровольный узник своей конторы, дон Хуан находился в ней с самого раннего утра и до позднего вечера; иногда он отправлялся на пристань, где причаливало судно с его грузом, и наблюдал за разгрузкой, а иногда прохаживался по складу, и вид сложенных там товаров вызывал у него приступы торгашеского умиления, когда он думал о том, как велика земля, и о бесконечном множестве и разнообразии стран, питающих торговлю.

– Торговля положит конец войнам и варварству! – любил повторять дон Хуан.

С каким наслаждением прочел он впервые о «товарообороте идей»! Даже идеи оказывались подвластны законам спроса и предложения. Робкий прогрессизм в нем скрывал консервативную сущность.

Отец, дон Хосе Мариа, не смог дать своим сыновьям блестящего образования, однако он все же немало сделал для их воспитания, поскольку оба разбирались в торговле и, помимо прочего, знали французский язык, изучать который начали еще на курсах при консульстве.

Дону Хуану пришлось немало путешествовать по делам фирмы, и путешествия эти придали ему некий лоск поверхностной учености и привили нежное чувство любви к своему уголку, как он называл Бильбао. Путешествуя, он познакомился с политической экономией и воспылал к ней настоящей страстью. Он подписался на французский экономический журнал, накупил книг Адама Смита, Ж. Б. Сэя и прочих, в особенности Бастиа, бывшего тогда в большой моде. Он упивался его статьями и, прочтя несколько страниц из «Гармоний», отдавался по власть смутных дум, навевавших сладкую дремоту, подобно активному пищеварению после плотного обеда, и в конце концов засыпал с раскрытым томиком Бастиа в руках. Когда кто-нибудь напоминал ему историю с нулями, он, приосанившись, отвечал, что отцу никогда не отправили бы такую крупную партию, не отличайся он обязательностью и набожностью – обязательность и набожность значили для него одно и то же – в мелких делах, и что именно добрая слава позволила ему извлечь выгоду из случайной описки.

– Легко рассуждать о счастливом случае, – говорил он, но главное – его не упустить.

– Мы-то его не упустили, когда родились от такого отца, – язвительно замечал младший брат.

Его жена, донья Микаэла, происходила из семьи беженца времен Семилетней войны,[41]41
  Семилетняя война – Первая карлистская война.


[Закрыть]
умершего во время осады тридцать шестого года. Семья немало натерпелась и военные годы, и девочка выросла в атмосфере постоянных переездов и постоянного страха. Любая мелочь легко могла причинить ей боль, она мало общалась с людьми, и любое недомогание повергало ее в глубокую депрессию. По ночам ее мучили кошмары, и все яркое, кричащее ей претило. Жизнь увлекала ее, как бурный поток, не дающий даже минутной передышки; всякое неожиданное известие приводило ее в замешательство, и, читая газеты, она не уставала повторять: «Господи, какое несчастье!» Пришло время, и она, мечтая найти родственную душу, вышла замуж за дона Хуана, и союз их оказался удачным и плодотворным. Каждый раз как жена рожала ему очередного ребенка, дон Хуан вспоминал о заповедях мальтузианства[42]42
  Мальтузианство – учение, названное по имени Мальтуса.


[Закрыть]
и с еще большим усердием принимался за дела, чтобы обеспечить своим детям будущее, которое позволило бы им жить за чужой счет, и благодаря Провидение за роскошь иметь много детей. Он никогда не роптал на судьбу. Очень часто повторял, что поломка даже самой маленькой детали, даже самого незначительного винтика большого механизма может привести к остановке всего движения, и, говоря это, он имел в виду себя, свою собственную роль в механизме человеческого общества.

Младший из братьев, дон Мигель, холостяк, слыл чудаком и жил один, со служанкой, что давало немало поводов для досужих пересудов. С детства он был болезненным и тщедушным, и это служило предметом постоянных насмешек его приятелей, что развило в нем болезненную чувствительность ко всему нелепому, отчего он всегда с мучительным стыдом реагировал на глупые слова и поступки окружающих. Он верил в приметы и предчувствия, во время прогулок развлекался, считая шаги, и знал сорок четыре пасьянса – его излюбленное занятие, которому он предавался, оставаясь дома один, или же садился в кресло у огня и вел молчаливые беседы с самим собой. Еще ему нравилось ходить на праздники и гулянья, где он, потихоньку напевая, с удовольствием смотрел на танцующих. В конторе он работал усердно и был почтительно ласков по отношению к старшему брату.

Оба брата Арана придерживались исконно либеральных взглядов, хранили веру предков, и подписи их всегда значились одними из первых при любой благотворительной подписке. Занимаясь делами земными, они не пренебрегали и заботами о великом деле спасения души.


Сын дона Хуана Араны и был Хуансито – закадычный друг Игнасио, его приятель со школьных лет. Проводимые в школе часы тянулись для Игнасио все дольше, и он то и дело задирал соседей, будучи из тех, кому несносно вынужденное и скучное сидение и кто вечно придумывал какой-нибудь повод, чтобы улизнуть, предпочитая обучаться разным гнусностям в темной зловонной уборной. Но, почуяв свежий воздух улицы, пробуждавший вкус к жизни, он не терял времени, чтобы напрыгаться и набегаться вволю. Очертя голову бросался и любые игры, усваивая первые уроки свободы.

Там, на улице, вместе с мальчишками из бесплатной городской школы они учились проявлять свой мужской характер: подстерегали на углах девочек, совали им за шиворот мышей и смеялись, когда удавалось довести кого-нибудь из них до слез – эх ты, трусиха!

– Гляди, сейчас брата позову!..

Давай-давай, зови! То-то я ему нос расквашу!..

Появлялся брат, и начиналась квасня. Тесный круг обступал соперников. «Ну-ка, надери ему уши!», «вали его, пали!», «гляди, трусит!», «не поддавайся!»; кто-то молился за победу своего приятеля и покровителя. Наконец они схватывались и под крики «дай ему!», «ножку подставь!», «так его!», «ой, да он кусается, как девчонка!..» от души колошматили друг друга, пока кто-нибудь не падал, а его противник, сидя на поверженном и одной рукой схватив его за горло, потный и сопящий, не заносил кулак и не спрашивал: «Сдаешься?» Если побежденный отвечал «нет», кулак победителя впечатывался ему в губы, и снова следовал вопрос: «Сдаешься?», пока наконец все с криками не разбегались, завидев альгвасила.[43]43
  Альгвасил – полицейский; судебный исполнитель; глава города либо района.


[Закрыть]
И нередко случалось, что противники уходили вместе, без злобы, хоти, понятно, один шел понурясь, а другой торжествовал. Так Игнасио одолел Энрике, самого петушистого на всей улице, настоящего вожака, которого никому еще не удавалось победить и которого все терпеть, не могли, с тех пор как он побил Хуана Хосе, своего соперника в уличной табели о рангах. Как его все ненавидели!..

А какие перестрелки, набрав камней, устраивали они, объединяясь улица против улицы! Навсегда запомнил Игнасио тот день, когда, отбив у противника старую пекарню в Бегонье, они набросали в печь сена и устроили победный костер.

Горожане, попадавшие под мальчишечий обстрел, жаловались, газеты обращались к властям, призывая образумить юнцов, но все это лишь подливало масла в огонь, поскольку мальчишки чувствовали, что на них обращено внимание взрослых, что у них есть своя публика. И когда какой-нибудь сеньор, занеся палку, грозился позвать альгвасила, они продолжали сражаться с удвоенным пылом, чтобы поразить зрителя своей храбростью и ловкостью, и пусть тогда газеты пишут об «этих юнцах».

Началась африканская кампания;[44]44
  Африканская кампания – здесь: война Испании в Марокко в 1859–1866 годах.


[Закрыть]
над всколыхнувшейся Испанией пронесся такой знакомый клич: «На мавров!»[45]45
  Отряды мавров (точнее, арабов и берберов) вторглись в Испанию в 711 году и вскоре захватили почти весь Пиренейский полуостров. Реконкиста длилась почти восемь столетий и закончилась в 1492 году падением Гранадского халифата. В период Реконкисты и появился в Испании клич «На мавров!».


[Закрыть]
– и вокруг только и говорили, что о войне. Вид отправляющихся на фронт батальонов приводил мальчишек в исступление, а рассказы о войне делали схватки между уличными группировками еще жарче, и не было мальчишки, который не знал бы имени Прима.

Тогда же, охваченные непонятным трепетом, они ходили в Мирафлорес смотреть деревья, источавшие слезы, деревья, у которых были расстреляны схваченные в Басурто несчастные, замешанные в попытку карлистского переворота в Рапите.

К одиннадцати годам, когда близилось первое причастие, Игнасио был уже уверенным в себе светловолосым и смуглым подростком. Довольно глубоко посаженные глаза спокойно смотрели из-под высокого лба. Ему не исполнилось двенадцати, когда он впервые причастился, и с тех пор, с простодушной обязательностью, не пропускал ни одного предопределенного церковным календарем обряда.

Перед причастием дети собирались слушать проповедь в ризнице приходской церкви, сидя прямо на полу – девочки по одну, мальчики по другую сторону. Игнасио, сам не зная почему, не мог отвести глаз от Рафаэлы, сестры Хуанито, постоянно стыдливо одергивавшей свое платье. Уличный шум проникал в тихий полумрак как веселое эхо оживленного мира.

Наконец настал торжественный день Вербного воскресенья, праздника весны, и в этот день они были героями, все как один одетые в новые, с иголочки, костюмы; одна из девочек была в белом, пышном и ярком платье; остальные, менее изысканные, в черном – «эти люди», как говорил про них дядюшка Паскуаль. Да, они были героями дня, почти ангелами; восхищенные взгляды взрослых были устремлены на них; это был день их вступления в мир общества, торжественное провозглашение их религиозного совершеннолетия. Когда Игнасио вернулся домой, родители, на этот раз поменявшись с ним ролями, целовали ему руку, и, пока мать плакала, дядя Паскуаль сказал со значением: «Отныне ты – мужчина».

Весь запас нежных чувств дядюшка изливал теперь на Игнасио, окружая его постоянной заботой. Вечерами, в ожидании прихода гостей, он часто просил мальчика читать семье вслух, обычно жития святых. Так Игнасио узнал о героических доблестях великомучеников: о святом Лаврентии, который просил, чтобы его медленно поворачивали над костром, о нежных девах, воссылавших из пламени хвалы Господу. Однажды дядюшка принес историю Крестовых походов, наполовину выдуманную, и после ее чтения Игнасио снились набожные рыцари и воинственные монахи, шумные толпы, Саладин и Готфрид, и ему казалось, что он слышит крики крестоносцев: «Воля короля – воля Господня», и видит, как они, словно сошедшие с книжной картинки, потрясают своими арбалетами, стоя у стен Иерусалимских, и поют гимны Господу, укрепляющему сердца.

Нередко дядюшка Паскуаль оставался ужинать, но, сколько ни упрашивали его супруги переехать к ним насовсем, он отказывался, так как ему претило вникать и сокровенную жизнь семьи, которую он любил всем сердцем.

Поглощенный заботами о племяннике, он старался сохранить его душу незапятнанной и чистой, оберегая спасительный запас святых верований, для чего часто произносил перед Игнасио небольшие проповеди или обращался к нему с нравоучительной беседой.

За дядюшкиными проповедями нередко следовали отцовские рассказы о семи военных годах. Благодаря им в уме Игнасио стали понемногу оживать образы, на которые он, еще совсем маленьким, столько раз натыкался в книгах: могучие фигуры воинов в огромных старинных шлемах или в таких же огромных беретах. Обычно они изображались на какой-нибудь пустоши, среди доходивших им до колен папоротников и дрока, бредущими по ущелью или же спускающимися, в полном вооружении, по горному склону, поросшему каштанами; но над всеми в его воображении царил нахмуренный профиль Сумалакарреги с литографии, висевшей на почетном месте в одной из почти всегда запертых комнат: в берете, мохнатой овчине на плечах, с усами, переходящими в бакенбарды; и, заставив его покинуть рамку, Антонио представлял его себе где-нибудь на вершине Бегоньи, задумчиво глядящим на Бильбао или наблюдающим с одной из вершин за окутанным дымом полем боя.

– Бедный дон Томас! – восклицал Педро Антонио. – А сгубили его священник и врач, продавшиеся масонам.

Для старого солдата дона Карлоса масонство было силой, скрыто руководившей всеми темными делами, и только вмешательством масонов мог он объяснить поражение Святого дела; никакая другая сила, действующая открыто, не могла бы одержать такую победу, и, невольно вступая в область загадочного и неведомого, его фантазия создала образ некоего демонического божества, против которого человек был бессилен.

Усталый Игнасио тер глаза и сонно слушал рассуждения отца о масонстве.

– Ах, Инисьочу, – говорила ему мать, – да ведь ты уже еле сидишь… Глазки-то уж совсем закрываются… Давай, сынок, ступай спать…

– Не хочу спать, мама! – упрямился Игнасио, стараясь открыть сами собой закрывающиеся глаза.

– Иди, – вмешивался и Педро Антонио, – в другой раз доскажу.

Подойдя к родительской руке, Игнасио шел спать; в голове у него теснились смутные образы, и не раз после таких вечеров ему снился – в виде масона – Бука, прятавшийся где-то в самой глубине его детской души.

При воспоминании о рассказах отца в душе Игнасио, вырисовываясь все ярче, появлялись очертания предметов и людей, в груди его звучало эхо былых сражений, и понемногу в нем складывался свой, внутренний мир – мир истинный, совсем непохожий на тот, ложный, что просачивался в него извне.


События в Европе, в Испании и в самом Бильбао дали обильную пищу для разговоров участникам тертулии в годы, предшествовавшие сентябрьской революции.[46]46
  Сентябрьская революция. – Изабелла II была низложена 30 сентября 1868 года.


[Закрыть]
Слух о крахе компании, собиравшейся построить железную дорогу между Туделой и Бильбао, разнесся по всему юроду и вызвал большой переполох; многим пришлось оплакивать пущенные на ветер сбережения. Акции в сто дуро[47]47
  Дуро – испанская монета, равная пяти песетам.


[Закрыть]
упали до пяти, и говорили, что скоро в них можно будет заворачивать масло. Больше всего жаловались те, кто пострадал сравнительно мало, и те, кому не приходилось зарабатывать на жизнь самим, богатые бездельники, потерявшие всего лишь часть унаследованного капитала; те же, кто лишился честным трудом заработанных средств, молчали и, стиснув зубы, продолжали работать. Среди тех, кто жаловался больше всего, оказался дон Хосе Мариа; он был вне себя, все виделось ему в черном цвете; и изгнание Папы, и вступление Гарибальди в Рим было, по его словам, первыми раскатами грома перед приближающейся грозой. Он без устали говорил о корсиканце, как он называл Наполеона III, об австрийцах, о русских и об англичанах и без конца возвращался к событиям в Мадженте, Сольферино и Ломбардо-Венецианском королевстве. Изображая человека, сопричастного большой политике, он упорно окутывал свое поведение покровом тайны, что вызывало презрение у дона Эустакьо и служило предметом добродушных насмешек со стороны Гамбелу, твердившего, что Нарваэсу подрезали-таки крылышки. С детским нетерпением он ожидал большой войны, о которой было столько шуму.


Да и в шестьдесят шестом году – году кровавых мятежей, расстрелов и террора – было о чем поговорить.

Признание Итальянского королевства, событие, глубоко взволновавшее всю Испанию, заставило поволноваться дядюшку Паскуаля и не на шутку встревожило дона Эустакьо, который, видя в нем посягательство на то, что было негласно утверждено в Вергаре, стал открыто выражать свое сочувствие бедной королеве.

Священник изливал наболевшее, накопившееся в нем раздражение ходом вещей и, полагая, что человек по природе своей зол, требовал жестких, очень жестких мер и успокаивался, лишь окончательно запутавшись в туманных цитатах из Апариси, опираясь на которого он развивал собственную, сложную и довольно шаткую, концепцию карлизма как «утверждения».

Педро Антонио с удовольствием слушал отчеты о ходе итальянской кампании; его восхищение вызывали зуавы[48]48
  В 1860 году в состав папской гвардии были включены молодые французы из знатных семейств. Они носили форму, сходную с формой зуавов – колониальных частей французской армии. В 1870 году папские зуавы были расформированы.


[Закрыть]
и общий дух христианского воинства, уступавший, по словам дядюшки Паскуаля, только духу Церкви.

Узнав о том, что дон Хуан де Бурбон, которого священник клеймил либералом и еретиком, отказался от притязаний на престол в пользу своего сына Карлоса (дон Эустакьо настаивал на неправомочности этого шага), Гамбелу воскликнул:

– И правильно сделал, а то как бы мы иначе стали называться – хуанисты? За Карлоса мы воевали, Перу Антон, и имя нам – карлисты… Хуанисты? Фу!

Неужели могли они расстаться с именем, с которым у одних было связано столько воспоминаний и надежд и которое у других вызывало такую ненависть? Карлос! В одном имени – целая история, вся память о юных днях! А что такое – Хуан? Деревенщина,[49]49
  Русский аналог испанского имени Хуан – Иван.


[Закрыть]
простак, солдатик-пехтура… Какое тут может быть сравнение!.. Звучное имя Карлос воодушевляло их, хотя они плохо представляли себе, кто за ним стоит, и касавшиеся нового претендента корреспонденции из Триеста, постоянно публиковавшиеся в «Ла-Эсперансе», встречались участниками тертулии холодно, и так же холодно приняли они помятое от долгого хождения по рукам письмо, которое однажды вечером извлек из портфеля дон Хосе Мариа, письмо, где говорилось о том, что молодой Карлос – один из лучших наездников в Европе, где расхваливалась его глубокая и нежная любовь к Испании, а также рассказывалось о его свадьбе.

Между тем под звуки гимна Риего[50]50
  Гимн Риего – гимн, написанный соратником Риего – Сан-Мигелем-и-Вальедо в начале 1820 года. В 1822 году стал национальным гимном Испании, затем – гимном республиканцев.


[Закрыть]
революция носилась в воздухе, подобно одинокому смерчу, и суровые европейские ветры уже задули над Испанией. Повсюду зрели заговоры: прогрессисты, демократы, республиканцы и карлисты – все плели свои невидимые сети, не говоря уже о малоприглядных интригах во Дворце, где всем заправляла меченая монахиня.[51]51
  Меченая монахиня – Сор Патросинио.


[Закрыть]

– Перико, – говорил двоюродному брату священник, – трепещите, у кого есть дети.

Уходя, он думал о смутном будущем, о борьбе, которая неизбежно должна была разыграться между волей народа, между пронизавшими народную толщу традициями и духом революции, неудержимо подстрекающим к борьбе за новые принципы.

Нередко, когда гости уже расходились, Педро Антонио шел будить сына, уснувшего с подшивкой изданий в руках, чтобы отправить его в постель.


Чтение подшивок было недавним и страстным увлечением Игнасио, и он постоянно покупал эти сшитые бечевкой листы у торговавшего ими на рыночной площади слепого старика. В те поры это было модным пристрастием среди мальчишек, покупавших подшивки и обменивавшихся ими.

В пухлых затрепанных подшивках жила самая многокрасочная народная фантазия и история: тут были сюжеты из Священного Писания, рассказы о Востоке, средневековые эпопеи, отрывки из каролингского цикла, из рыцарских романов, из самых знаменитых произведений европейской беллетристики, национальные предания, рассказы о славных разбойниках и о Семилетней войне. Это был сгусток вековечной поэзии, которая, напитав собою песни и предания, скрашивавшие жизнь не одному поколению, передававшиеся из уст в уста при свете очага, поступила на откуп слепым уличным торговцам – никогда не угасающая фантазия народа.

Игнасио сонно листал их, едва вникая в смысл. От стихов он быстро уставал, к тому же везде было много непонятных для него слов. По временам его совсем уже слипающиеся глаза задерживались на одной из грубо выполненных гравюр. Лишь немногие из легендарных героев представлялись ему достаточно отчетливо; больше других, пожалуй, Юдифь, поднимающая за волосы голову Олоферна; связанный Самсон, простертый перед Далилой; Синдбад в огромной пещере и Аладдин, спускающийся в подземелье со своей волшебной лампой; Карл Великий и его двенадцать пэров, «побивая неверных, все в кольчугах и латах», на бранном поле, по которому кровь текла, как потоки дождевой воды; великан Фьерабрас Александрийский, «ростом с башню» и не боящийся никого на свете, склоняющий свою огромную голову к святой купели; Оливерос де Кастилья, то в черных, то в белых с красным одеждах, по локоть в крови, устремивший с ристалища свой взгляд на дочь английского короля; Артус де Альгарбе, сражающийся с чудовищем, у которого вместо рук были змеи, крылья – как у летучей мыши и угольно-черный язык; Пьер Провансский, увозящий прекрасную Маралону на своем коне; мавр Флорес, ведущий к морскому берегу христианскую красавицу Бланку Флор и неотрывно глядящий на нее, потупившую свои очи; Женевьева Брабантская в пещере, рядом с ланью, полуобнаженная и трепетно прижимающая к груди своего младенца; Сид Руй Диас де Бивар Кастильский, неожиданно воскрешающий, чтобы насмерть поразить еврея, осмелившегося коснуться его бороды; Хосе Мариа,[52]52
  Хосе Мариа – широко известный в Испании в 30 – 40-е годы XIX века «благородный разбойник». В «Письмах из Испании» Мериме назвал его «Робин Гудом нашего времени».


[Закрыть]
останавливающий дилижанс в глухом ущелье Сьерра-Морены; журавли, несущие по воздуху Бертольда, но чаще всего это был Кабрера, Кабрера верхом на коне в развевающемся за плечами белом плаще.

Эти живые видения – отрывки из прочитанного и увиденного на гравюрах подшивок – расплывчато отпечатлевались в его уме, рядом с такими странными и звучными именами, как Вальдовинос, Роланд, Флоринес, Охьер, Брутамонте, Феррагус. Этот мир резких световых переходов, сотканный из безостановочно скользящих теней, и чем более смутный, тем более живой, подобно туманной дымке безмолвно обволакивал его дух, чтобы затем облечься плотью снов и безотчетно отложиться в душе. И, вставая из глубины забвенья, мир глот воскресал в его сновидениях, когда он, притулившись где-нибудь в углу, в покойном тепле родной кондитерской, дремал под говор участников тертулии. Это был грубый и одновременно нежный мир рыцарей, которые проливают слезы и кровь, сердца которых тают от любви, как воск, а в битве обретают крепость стали, которые, молясь и отражая вражеские удары, скитаются в поисках приключений; мир прекрасных принцесс, которые, крадучись еле заметной тенью, вызволяют из темницы своих отважных возлюбленных; великанов, принимающих святое крещение; благородных разбойников, которые, именем Богородицы, отнимают у богачей деньги бедных; мир, в котором на равных существовали Самсон, Синдбад, Роланд, Сид и Хосе Мариа, а последним звеном, замыкающим эту цепочку героев, соединяющим ее с жизнью, был Кабрера – Кабрера, с его бурной молодостью, Кабрера, возмутитель спокойствия, изворотливый, как гиена, и неукротимый, как лев, в неистовстве рвущий на себе волосы и дающий кровавые клятвы, во всеуслышание вызывающий на неслыханный поединок генерала Ногераса, который расстрелял его мать, его семидесятилетнюю старуху мать, Кабрера, одерживавший одну победу за другой и, наконец, беспомощный и обессиленный. И ведь это был реальный человек, которого Гамбелу и Педро Антонио видели собственными глазами, это был одновременно живой человек из плоти и крови и выходец из другого мира, живой Сид, который, в один прекрасный день вновь явившись верхом на коне, воскресит зачарованный мир героев, где вымысел переплетается с действительностью и где оживают тени.

Игнасио отправлялся спать, и вместе с ним засыпал и его мир, а когда назавтра он выходил на залитую утренним ярким светом и прохладой улицу, образы фантазии обретали краски и безмолвной музыкой звучали в его душе.

Однажды, выходя после тертулии, дядюшка Паскуаль заметил подшивки и, обратясь к Педро Антонио, сказал:

– Отобрал бы ты у него эти книжонки – разного там понаписано!


Шел шестьдесят шестой год. Как-то утром Хосефа Игнасия позвала сына и отвела его в церковь, где в ризнице лежала испещренная подписями бумага, протестующая против признания Итальянского королевства.

– Подпиши, Игнасио. Пусть вернут Папе все, что у него отняли, – сказала сыну мать.

Игнасио расписался, подумав: «Ну и подписей! Пока их все прочитаешь!» В то же время ему было стыдно, что мать привела его сюда, как маленького, вместо того чтобы отправить одного.

Бывшие в ризнице священники тоже обсуждали акт признания, вызвавший шумный отклик; говорили о возмещении убытков, о буквально сыпавшихся отовсюду протестах с подписями тысяч людей – детей и взрослых, мужчин и женщин, дряхлых стариков и малышей, делающих первые шаги.

– Вот что лишит донью Исабель трона! – сказал один из священников, выходя.


Пришло время Педро Антонио и его жене задуматься над тем, что делать дальше с уже подросшим сыном. Сколько шептались они об этом в тишине супружеской спальни, и было о чем, потому что, прежде чем передать сыну лавку, они хотели определить его в контору, где он мог бы обучиться основам торговли, а потом, возглавив и расширив дело, обеспечить своим родителям тихую, безмятежную старость.

В тысячный раз сопоставив все «за» и «против», Педро Антонио предавался мечтам о безмятежном, счастливом будущем. О том, как в погожие дни он с женой будет совершать прогулки в Бегонью, как будет отводить душу, играя с внуками, как иногда будет помогать в лавке, а между тем дело пойдет в гору, благодаря доброй репутации – основе основ в торговом деле. В смысле же конторы, куда отдать сына, вряд ли кто мог подойти больше, чем Арана, его сосед, с сыном которого Игнасио водил дружбу, но сначала кондитер хотел посоветоваться с дядюшкой Паскуалем.

И вот однажды, пригласив его, супруги изложили ему суть дела. Втянув понюшку табаку, священник сказал:

– Хорошо, очень хорошо, что вы решили сделать из него человека; я сам давно об этом подумываю. И насчет конторы вы решили верно, у Араны контора хорошая, но я бы выбрал другую. Не потому, что Арана плохой человек, нет! Он человек во всех смыслах достойный, серьезный коммерсант, но… вы сами знаете – либерал из либералов, а его мальчишка, сопляк, и того хуже – понабрался всяких мыслей, я знаю. Представьте себе, по воскресеньям даже не показывается в храме…

– Иисус Мария! – воскликнула Хосефа Игнасия. – Быть того не может, наговаривают люди… Мы и его, и всю их семью хорошо знаем, как говорится, только что сами его при родах не принимали…

– Что же делать, коли это так, – продолжал дядюшка Паскуаль, втягивая очередную понюшку и придавая своему тону легкий оттенок наставительности. – Игнасио надо беречь… Не дай Бог, попадет в дурную компанию… И поосторожнее с этими новыми идеями. Возраст у него сейчас критический, и надо быть начеку. Повторяю – глаз да глаз, и слава Богу, что натура у него хорошая и сердце доброе. А если Арана своего мальчишку вовремя не укоротит, эти его идеи далеко заведут… да и сам-то отец…

Он умолк, задумавшись о характере своего племянника, о том возрасте, когда жар в крови заставляет молодых людей куролесить. И, не слушая брата, продолжавшего ему что-то говорить, он думал о вожделениях плоти, которые так нелегко обуздать, и о гордыне духа, что подстерегает нас до последнего часа. В эти дни он готовил новую проповедь.

– Глаз да глаз, – повторил он. – Берегитесь гордыни… Нет порока опасней…

И он углубился в отвлеченные рассуждения, совершенно оставив в стороне Игнасио и контору Араны, и только уходя сказал:

– Так вот – вы просили у меня совета, и я вам его дал… Поступайте как знаете; но думаю, Арана не обидится, если вы отправите мальчика в другую контору… Ну, скажем, к Агирре…

Он выдержал паузу; супруги промолчали, и он удалился.

Было решено отправить Игнасио к Агирре.

– А по-моему, так и у Араны было бы неплохо, – сказала жена.

– Неплохо-то неплохо… Конечно, неплохо; так ведь сама слышала, что сказал Паскуаль.


И вот Игнасио начал ходить в контору. Поначалу все казалось ему внове и даже нравилось, но очень скоро скамья, сидя на которой он с утра до вечера вел счет чужим деньгам, превратилась для него в орудие пытки. Ненависть к конторе постепенно перерастала в ненависть к Бильбао и к городам вообще. Ему хотелось бы жить в какой-нибудь самой дальней стороне, самой глухой деревушке, куда не ступала нога горожанина. Внуки крестьян, живущие в Бильбао, смеялись над своими предками; Игнасио больно было видеть, как издеваются над селянами, и он начал скрывать, что сам – горожанин, и, хотя и не знал баскского, стал намеренно и как бы хвастаясь этим коверкать свой испанский, на котором говорил с пеленок, в то время как родители вели беседы друг с другом по-баскски.

Возненавидя город, он полюбил горы. С нетерпением ждал он воскресенья, чтобы отправиться в очередную вылазку вместе с Хуаном Хосе. На городских улицах Игнасио задыхался, прогулки по ним вызывали у него отвращение. И, напротив, как прекрасно было в горах, где не встретишь нелепого городского щеголя или разряженную барышню и где они могли кричать во все горло или, расстегнув рубашки, подставлять грудь порывам свежего ветра!

Они выходили по воскресеньям, после обеда, хотя иногда жара стояла поистине невыносимая, неподвижный шар солнца висел над землей и даже тень замерших без ветра деревьев не давала прохлады. Свернув с дороги, они карабкались в гору, цепляясь за стебли дрока, вдыхая нежный запах вереска и папоротника. Не давая себе передышки, упрямо лезли вверх, а добравшись до вершины, жалели о том, что поблизости нет другой, еще выше, валились на траву и, заложив руки за голову, глядели в небо, с наслаждением чувствуя, как вольный ветер, ветер гор и небес, в которых проплывали иногда облачные пряди, остужает их разгоряченные, вспотевшие лица. Им казалось, что вместе с потом из них выходит все дурное, связанное с городом, что они обновляются. Широко развернувшись, вздымались перед ними, плечо к плечу, горные великаны Бискайи, а иногда случалось, что проплывавшее у их ног облако скрывало долину, как волшебное, смутно волнуемое море, а в дымчатой глубине этого воздушного моря, подобно затонувшему городу,[53]53
  О затонувшем городе говорится и в повести «Святой Мануэль Добрый, мученик».


[Закрыть]
был еле различим Бильбао.

Спускаясь, гордые тем, что одолели вершину, они заходили выпить кружку молока или стакан чаколи[54]54
  Чаколи – легкое вино, которое производится в Стране басков; питейное заведение, где продается это вино.


[Закрыть]
в один из тех хуторов, на воротах которых висел грубо приклеенный потускневший от времени и непогоды Святой образ. Они заводили разговор с хозяином, к которому Хуан Хосе, чтобы выказать свой интерес, обращался с бесчисленными вопросами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации