Текст книги "Колдун в Октябре (сборник рассказов)"
Автор книги: Михаил Бабкин
Жанр: Юмористическая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Маша и медведь
Родителей Маша видела лишь во сне.
Отца она не помнила – там, по ту сторону яви, он приходил к Маше чем-то громадным, добрым, неузнаваемым. Приходил, брал на руки, баюкал… шептал ласково: «Ты моя феечка», целовал и уходил, исчезал, оставляя в машиной душе ощущение тяжёлой утраты. Маша плакала и сразу забывала тот сон. Лишь удивлялась поутру, отчего у неё сырая подушка.
Иногда Маше снилась мать. Снилась редко, но видения те были яркими, запоминающимися, и после каждого такого сна у Маши случалось ощущение. Ощущение было ужасным, оно было… неправильным, да. Страшным, ненужным и непонятным; вместе с ощущением приходил одуряющий запах – остро пахло землёй, сиренью и мёртвыми котятами. Тогда Маша начинала кричать… На крик прибегали колдуны, привязывали Машу к лежаку кожаными лентами и, бормоча заклинания, тыкали в неё стальными иглами, растущими из пальцев. После чего Маша засыпала и ничего больше во сне не видела.
Маша ненавидела и мать, и колдунов. Мать – за то, что та отдала её колдунам. Колдунов за то, что они были колдунами.
Маша не помнила, когда её привезли в Белый Замок. Давно, кажется. Наверное, тысячу месяцев тому назад, а может и в прошлой жизни… или поза-поза-поза-поза-позавчера, но какая разница, всё равно – давно. Очень давно, она уже успела забыть многое из того, что помнила раньше.
Зато Маша твёрдо знала, что такое день: это когда за решетчатым окном светло. А когда темно, то не день.
В Белом Замке, кроме Маши, жили и другие, заколдованные дети, отданные жестокими родителями колдунам: детей Маша боялась. Они были странными, они ходили мимо её двери по коридору и еле слышно то плакали, то смеялись, и всё время говорили, говорили… непонятно, тихо, угрожающе. Шелестели голосами.
А когда наступал не день, дети умирали и не ходили.
Маша иногда, когда за окном было светло, набиралась смелости и чуть-чуть выглядывала за дверь, но, конечно же, никого там не обнаруживала. Колдуны хорошо знали своё дело.
Однажды Маша, когда был не день и заколдованные дети опять умерли, нашла за дверью медвежонка. Она выглянула убедиться, что в коридоре пусто, а там у двери – медвежонок!
Медвежонок, наверное, пришёл издалека и сильно устал: он лежал на спинке, раскинув лапы, и не шевелился. Спал. Маша взяла медвежонка и унесла к себе, не хватало ещё, чтобы колдуны его замучили.
Медвежонок оказался ленивый-ленивый, как посадишь или положишь, так и сидит. Или лежит. Лапкой не пошевельнёт. Зато у медвежонка были хитрые блестящие глаза и он мог говорить.
Правда, узнала Маша о том не сразу, а через два не дня, на восьмой. Назавтра.
Маша взяла медвежонка на руки, чтобы поцеловать перед сном, а он вдруг улыбнулся ей и заговорил.
– Здравствуй, – сказал медвежонок, – я – медвежонок. А ты кто?
– Я – Маша, – сказала Маша. – Фея. Мне папа когда-то рассказал. Но потом папа умер, а мама отдала меня колдунам.
– Колдуны – это плохо, – опечалился медвежонок. – Я не люблю колдунов. Они колются иглами и у них нет сердца. Ещё у них нет души и они отбирают у человека память.
– Откуда ты знаешь? – спросила Маша. Но медвежонок промолчал: он был мудрый, Маша это сразу поняла. И не хотел отвечать на глупые вопросы. Потому что в каждом вопросе есть ответ, стоит только чуть-чуть подумать: вот об этом медвежонок Маше и сказал. Чуть попозже, но сказал – когда Маша решила, что он уснул.
– Наверное, – пожала плечами Маша. – Я не понимаю… А как ты здесь оказался? В Белый Замок попасть легко, но уйти из него нельзя, внизу сидят безжалостные гоблины в пятнистых шкурах и забирают всех, кто хочет покинуть Замок. И отдают их колдунам. А те начинают мучить…
– Я пришёл за тобой, – сказал медвежонок. – Меня прислала добрая волшебница, твоя крёстная, которой ты когда-то подарила свою первую в жизни улыбку. Не спрашивай, как зовут волшебницу и где она живёт, это тайна. Но страна, где крёстная вырастила себе земляничный дворец, прекрасна! Там, в дремучих лесах, живут белые единороги, добрые и печальные, а в озёрах плавают серебряные русалки… они поют в полнолуние, и тогда единороги выходят из леса, блестя золотыми рогами в лунном свете, и подхватывают ту песню: на чудесный зов прилетают прозрачнокрылые феи и огненные светлячки, а гномы и эльфы водят хороводы на полянах среди высоких алых грибов, пахнущих дождём, и нет между гномами и эльфами вражды… а плохие колдуны в той стране не живут, потому что ничего про неё не знают. Ты должна помнить, ты же фея и там уже бывала.
– Я не помню, – опечалилась Маша. – Я ничего не помню.
– Я тебе немножко помогу, – утешил Машу медвежонок. – Хочешь скажу, сколько тебе лет? Семь. А знаешь сколько времени ты находишься в Белом Замке? Три месяца и пять дней. И ещё полночи, которая сейчас за окном.
– Но почему я здесь? – Маша усадила медвежонка поудобнее, на подушку.
– Потому что твою маму заколдовала плохая ведьма, – вздохнул медвежонок. – И мама теперь сама не понимает, что делает… Но она тебя любит! И ждёт, когда ты её расколдуешь. А помочь тебе может только волшебница-крёстная. Тебе, пока ещё не день, надо прямо сейчас отправиться в её земляничный дворец, где в хрустальном напёрстке приготовлено лекарство от чёрного колдовства – три слезинки трёх единорогов, настоянных на трёх чешуйках самой красивой русалки…
– Как я уйду отсюда? – удивилась Маша, – внизу же… Там гоблины.
– Но если нет пути вниз, – верно заметил медвежонок, – то есть путь наверх. Пойдём, пойдём! Пока мёртвые дети не проснулись, пока колдуны заняты приготовлением своих гадких лекарств, пойдём!
– Пойдём, – сказала Маша.
Коридор был динный-предлинный, тёмный-претёмный. И ещё в нём были двери, и обычные, и стеклянные, разные. За стеклянными было светло или темно; за обычными всего лишь тихо.
– Загляни за эту дверь, – посоветовал медвежонок, – видишь, на ней лесенка нарисована? Думаю, нам туда.
Маша толкнула дверь, затем потянула за ручку, но дверь оказалась зачарована и не открывалась. Ни туда, ни сюда.
– Вспомни, – попросил медвежонок, – ну пожалуйста, вспомни как ты однажды днём выглянула в коридор и случайно увидела, что колдун…
– Да-да, – кивнула Маша, – волшебный ключ, он лежит рядом, в стенном шкафчике, где нарисовано пламя. Спасибо за подсказку.
– Умничка, – похвалил Машу медвежонок; Маша, стараясь не шуметь, открыла шкафчик – там спала плоская скрученная змея с железной головой, крепко спала, Маша её беспокоить не стала, пусть себе и дальше спит – взяла ключ и тихонько открыла дверь.
– Вверх, всё время вверх, – бормотал медвежонок, пока Маша шла и шла по бесконечной лестнице, – там поющий ветер и сырная луна, там в облаках таятся птицы счастья, а когда плачут звёзды, то идёт золотой дождь, – ступеньки были холодными, босая Маша едва не замёрзла пока выбралась к тем звёздам через маленькое чердачное окошко.
Перед Машей оказался весь мир.
Видно было далеко-далеко: вон там, где-то у края чёрного неба, светились окнами гигантские башни, много башен, в них наверное жили эльфы и волшебники; чуть ближе – по бесконечной, освещённой оранжевыми фонарями дороге – мчались невесть откуда и куда огненноглазые драконы, трубя и фыркая.
А в небе, среди разноцветных звёзд, летели в страну единорогов и русалок прозрачнокрылые феи. Маша фей не видела, зато слышала радостные голоса и звонкий смех:
– Летим! Летим! – пели в вышине феи. – Свобода! Свобода!
– Мы тоже полетим, – уверенно сказал медвежонок. – Ты ведь фея, ты можешь. Крёстная ждёт тебя.
– Мне страшно, – прошептала Маша, – я боюсь упасть.
– А оставаться с колдунами и мёртвыми детьми не страшно? – спросил медвежонок. – А лекарство для мамы? Попробуй, это же совсем просто… шагни к краю крыши… ближе… ещё ближе… а теперь расправь крылья и лети!
Маша вздохнула – холодный воздух пах алыми грибами – расправила прозрачные крылья и взлетела. С края крыши.
– Летим! – воскликнул медвежонок.
– Летим! – воскликнула Маша.
…Под утро пошёл дождь, мелкий, холодный.
Маша лежала у главного входа в Белый Замок на сырой, расчерченной белыми полосами асфальтовой стоянке машин «скорой помощи». Лежала, прижимая к себе плюшевого медвежонка: они невидяще смотрели в небо, где за серой пеленой, в недосягаемой вышине летали птицы счастья и прозрачнокрылые феи; где пел ветер, а звёзды умели плакать.
Смотрели неотрывно.
И были свободны.
Теперь и навсегда.
* * *
«Белый Замок.
Детская психиатрическая клиника.
Посещение разрешено с 10.00 до 12.00 и с 14.00 до 16.00»
Митины заметки
Дедушка у нас старенький. Спит всё время.
Помнится, когда рванула Чернобыльская АС, он проснулся на минуту, сказал, что в гробу нас всех видал, и уснул снова. У него маразм, он очень-очень древний, и потому никак не может отличить реальность от настоящего. Ну, увидел случайно меня и всех остальных в спальных гробах, а что? Когда я был маленьким, мама мне говорила, что я – самый красивый. Особенно в гробу: анфас и профиль. Любит меня мама!
А я – недоделок! Маманя – колдунья-вампир, папаня – зомби, сестра – оборотень… А я – какой есть, такой и есть. Никакой. Странный я: ни колдовать, ни превращаться в кого… Ну и что?! Недоделки тоже люди, им жить хочется!
Семья у нас дружная, ничего плохого соседям не делаем: зачем обращать на себя внимание и выделяться? Живём себе потихоньку, никого не трогаем… Иногда.
Мы, Пацюки, вообще-то существа добрые и зря людей не обижаем: если кого и заколдовываем, то лишь за деньги, а не со зла, работа у нас такая. Или не берёмся за то колдовство, ежели человек хороший. В смысле, когда заказ плохой, а человек под заказом хороший!
Маманя тогда в карты садится с заказчиком играть: выиграет – его счастье, делает тогда дело мамуля, а не выиграет он – у нас пельмени. Вку-у-усные! С уксусом и сметаной. Я как-то в одном пельмене серёжку золотую нашёл – маманя говорит, что к удаче. Говорит, женщины тебя любить будут. А я и не верю – какие женщины, когда я их на вкус уже попробовал! Нет, не понравилось! Слишком сладкое мясо.
Пришёл на позапрошлой неделе к нам заказчик – ой и страшный! Глаза мёртвые, волосы немытые. Еле говорит, через губу. Я думал, что это умертвие – ага, как же! Живой, однако… То ли пьяный он был, то ли больной.
Меня на сеанс не допускают, но я всегда подслушиваю за дверью. А тут плохо слышно было, всё они шёпотом… Но кое-что я всё же услыхал. Помню, сказал он мамане резко, для меня непонятное: «…оставалось почти семьдесят лет, но что можно сделать за такое ничтожное время? Я хочу увидеть результат». – Маманя была с ним очень любезна, есть его не стала. И мне мимоходом сказала, ощущает, что я за дверью: «Кастрюлю убери!» А то я не знаю, когда кастрюлю на огонь ставить-то… Убрал, конечно. Хотя она и закипала.
Маманя говорит: «Трудный случай!» А папаня вечером предложил съесть заказчика. Говорит, у Симпсонов похоже было: он телик смотрит, для него те Симпсоны как бел свет в окошке; а вот я не знаю, кто они такие. Увидел как-то в папаниной комнате кусочек мультика, он их из телика на стену вешает, обнаружил там какого-то дурачка Барта и не стал дальше смотреть, оно мне надо?
Он, заказчик, жизнь себе хотел. Долгую! Маманя говорит, – хороший, мол, человек, добрый и денежный. Депутат, типа. Триста лет прожить хочет к своим пятидесяти. Во дурак! Просил бы тыщу, раз к нам пришёл.
А я их, депутатов, не люблю – врут они всё! Не верю я им. Но я мамане верю! Она хорошая, в политике разбирается. А я что – мне бы только чтоб в школе по голове не били… Плохо потому что, умирают они! Стукнут меня по голове и умирают вскоре, от разного. Нехорошо как-то получается… Директор потом ругается. Да и школа дрянная – завтраки невкусные, колбаса явно с бумагой, без крови. Не, уйду я в другую школу… Говорят, есть колледж – что оно такое, не в курсе. Но название нравится. Кол-л-ледж! Как собаку зовут: кол-л-ли! Колли-молли, тю-тю! Хорошо, однако. Ел я собак – вкусно!
…Съел вчера кошку – а чего она приблудилась-то? Невкусно, отдаёт коровьей мочой. Корову я тоже ел, было дело, – она лучше кошатины. И, в отличие от кошки, корова даёт молоко. Правда, ревёт как больная, когда ей ногу отрываешь… Мда-а… Но молоко – вещь приятная! Люблю я молоко.
…Который депутат, он снова приходил. Много говорил, я уж и не помню, чего. Маманя слушала: добрая она у нас! Карты ему раскинула погадать, но это ерунда – маманя и без карт хорошо работает. Мне ли не знать! Когда я животом заболел – тогда, помню, неплановое солнечное затмение случилось, очень уж плохо мне было – маманя над отваром пошептала, глаз туда чей-то положила, здоровый глаз был, без катаракты: и отпустило! Хорошая она, мамуля. Добрая. Люблю маму!
И что же? Согласился депутат на отворачивание крови. Маманя говорит: мою кровь ему добавить нужно, чтобы он жил триста лет с хвостиком. А я чего? Мамуля сказала: «Надо!», я и согласился, почему бы нет. Вену подставил – маманя очень зубом цыкала, когда кровь пошла, но я не ругался, надо так надо – и влили мы в того мужичка кровушку. Мою. Как он и просил.
А я утром в новую школу пошёл. В колледж. Там дураков тоже хватает: погрыз их немного, когда знакомился, так уж получилось… Очень оно как-то неудобно и нехорошо вышло, папаня меня вечером палкой за это побил. Такая у него палка, крепкая и осиновая – неприятно! Сказал, что в следующий раз в живот её мне воткнёт. Пошутил, да… А я типа сделал вид, что поверил. Славный у меня папаня!
…Депутат-то окреп! Болтать по ящику начал. Говорит интересные слова: «я вас всех урою!», «побью всех!», «вы у меня!» В Индийском океане, говорит, рыбу ловить будем. Сапоги, говорит, аравийским анчаром начистим! Что такое – анчар? Гуталин, да?
Славный такой человек… Мне он всё же понравился.
…А сегодня по ящику сообщили, что депутат наш помер. Сказали, апо… апопле… Тьфу! Удар, в общем, с ним случился. Дед Кондратий его схватил, во как!
Я, кстати, у деда Кондратия в прошлом году спрашивал, как он это делает, а он не ответил. Косу свою точит, цигаркой дымит, на меня поглядывает и не отвечает. Тайна, наверное! Он, дед Кондратий, к соседу тогда приходил. Но сосед умный, с маманей заранее договорился: маманя деду Кондратию чего-то в сумке передала, дед соседа и не тронул.
А депутат, значит, такую сумку не подготовил… На «авось» понадеялся! Жаль, жаль… С его задором мы бы и сапоги быстро анчаром начистили, и к Индийскому океану сходили бы, рыбку половить. Обещал ведь!
…Маманя мне сегодня уши надрала. Больно, оби-и-идно! Зачем, спрашивает, ты кошку ел? Перед тем, как кровь мне отворили и в депутата её влили. Сказала, что у меня из-за этого весь химизм крови нарушился: мне-то оно не опасно, но дядька-депутат… Ещё сказала, мол, я его убил. Ну и что? Одним больше, одним меньше… Пообещал мамане, что больше кошек есть не буду. Особенно перед отворением.
А сейчас мне некогда с вами болтать: рядом с нашим замком тарелка летучая села. Вот, пойду знакомиться.
…Интересно, а иноплатетяне вкуснее кошки?
Пёрышко
Город едва ли не плавился от июльской жары: асфальт под ногами был мягкий и ощутимо проседал, стоило задержаться на месте; над чёрной и словно мокрой дорогой струилось марево, превращая дальние автомобили и многоэтажки в нечто дрожащее, неопределённое.
Высокая кладбищенская церковь с позолоченным куполом – там, за чёрной дорогой и громадной пустошью, на которой никогда ничего не росло – виднелась отсюда едва-едва и напоминала Василию Петровичу поставленный на попа винтовочный патрон с золотой пулей. Говорят, у сицилийских киллеров подобный боезаряд означает особую честь и уважение для убиваемого… Не для рядового клиента роскошь, не для всякого!
Солнце жгло немилосердно и находиться долго на том солнцепёке можно было, пожалуй, только в скафандре – которого, разумеется, у Василия Петровича не имелось. А имелись лишь белая, промокшая подмышками рубашка с короткими рукавами, серые брюки с комплектным ремешком из кожзаменителя, да коричневые пыльные сандалии на тонкой подошве, для хождения по горячему асфальту неудобные – но не в ботинки же влезать, по такой-то жаре. Ещё была матерчатая кепка, которой Василий Петрович то и дело утирал потное лицо: хоть стоял он в тени козырька автобусной остановки, однако ж и тут прохлады не ожидалось… да и откуда ей взяться-то, коли по всему миру глобальное потепление, пропади оно пропадом! Вон, по радио недавно сообщили, что уже все снега на горе Килиманджаро полностью растаяли, порадовали слушателей полезной информацией, нда-а…
Рейсовый автобус задерживался. Народ, собравшийся под козырьком, ждал молча, понуро, утомлённый июлем до невозможности; даже курящие и те не дымили, хотя на любой остановке всегда найдётся кто-нибудь с сигаретой или папиросой в зубах. Лишь оборванный дед, сидевший на скамье неподалёку от Василия Петровича, угрюмо бубнил себе под нос что-то малоосмысленное о грядущем апокалипсисе и конце света: мол, вот оно, не за горами, три серых ангела уже возвестили приближение суда Божьего, а имя им крохотная пенсия, бешеные цены и гад-Чубайс. Причём здесь последний, Василий Петрович не понял, но от деда на всякий случай отошёл подальше, к самому краешку тени от козырька. Практически – под открытое небо.
В последние годы Василий Петрович, как правило, в небо не смотрел. Ни в дневное, ни в ночное; ни в ясное, ни в пасмурное, ни в грозовое – чего ещё он там за свою жизнь не видел-то? Уже всё, что можно было, давным-давно углядел… Не самолёты же взглядом выискивать, чтобы покричать радостно: «Самолёт, самолёт, забери меня в полёт!» – как в детстве. И вообще от тех самолётов, право, никакой пользы, один только вред: и озоновый слой выхлопными газами портят, и на дома падают, а то и глыбу мочевого льда ненароком с высоты уронить могут, бывали случаи, бывали. Надо тебе куда ехать – садись на поезд и езжай! Или на пароходе плыви, оно и для здоровья полезней, и целее будешь. Если, конечно, на какой айсберг не наткнёшься…
Опять же – ну зачем человеку серьёзному, которому далеко за сорок, озабоченному работой и прочими многочисленными делами, таращиться в то небо попусту? Ничего там интересного не было и не будет, лишь голуби-вороны, ветер да всякий легковесный мусор…
Потому-то Василий Петрович не заметил, как из вышины, откуда-то из безоблачной синевы, ему на темечко опустилось пёрышко – летело, кружась, подхваченное горячим маревом, летело да и прилетело, запуталось в ещё густой, но седой шевелюре. Не воронье, не голубиное и не куриное – невесть чьё пёрышко, пушистое, фиолетовое, с золотистым отливом.
Василий Петрович вздрогнул, обомлел: знаете, бывает ведь такое с человеком, редко, но всё же случается – вдруг заволнуется душа, и почувствуется на миг нечто странное, трудно объяснимое… Ощущение полноты жизни, что ли. Эдакая ничем не обоснованная радость тому, что ты есть, и мир этот – есть. В народе о подобных мгновениях говорят: «тихий ангел пролетел», но врут конечно же, какие ещё там ангелы, мистика сплошная, а не факты. Во всяком случае, Василий Петрович в тех ангелов не верил, как и в Бога, не обучала людей в своё время советская власть религии. Не поощряла. Это теперь – вон как! А раньше – ни-ни.
– Ах ты, чёрт, наверное, уже солнечный удар начался, – только и сказал Василий Петрович, надевая кепку. – Прям сдохнуть можно от жары, – потёр лоб, глянул ненароком на стоявших на остановке и остолбенел. То ли и впрямь тепловой удар с ним произошёл, то ли в мире что-то вдруг крепко изменилось, но однако ж увидел Василий Петрович нечто странное и, можно даже сказать, невозможное; для человека его мировоззрения так и вовсе ужасное.
Вроде бы и народ тот же, и остановка та же, всё как раньше. Ан нет: двоятся люди-то! Не слишком, но двоятся, словно полупрозрачная копия на каждого из них наложена, размером чуток поболее оригинала. А над головами у всех то ли нимбы, то ли зарево какое, мутноватое, нечёткое, причём у каждого разное и по цвету, и по яркости. Будто взял кто и раскрасил граждан ожидающих нетелесно, радужно, как придётся, кому какой цвет достанется. Страшное, поверьте, зрелище! Дикое.
Протёр Василий Петрович глаза, помотал головой – нет, не пропало видение, осталось. Хоть бери да в обморок падай. Конечно, если бы на месте Василия Петровича какая истеричная дама оказалась, то всенепременно упала б, а дивно раскрашенный народ кинулся бы её поднимать, вызывать по сотовому скорую помощь, дуть в лицо и кричать суетно: «Женщине плохо! Есть у кого лекарство от сердца?!» Однако Василий Петрович женщиной не был, да и нервы у него в полном порядке… даже чересчур в порядке. Некоторые вообще называли его «сухарём» и «занудой» – вспомнив бывшую жену, Василий Петрович поморщился недовольно, вновь протёр глаза и, поняв, что от наваждения так просто не избавиться, успокоился. Ну, случилось, значит случилось, куда ж деваться… Видимо, глаукома началась, жара спровоцировала: читал когда-то Василий Петрович о той болезни, знал симптомы – отчасти похоже, к сожалению. Эхма, вроде и не старый, ан на тебе какая неприятность стряслась… Впрочем, болезни не спрашивают разрешения, сами приходят, по-хозяйски и надолго. Увы.
А тут, пока Василий Петрович переживал, наконец-то и долгожданный автобус подкатил. Рванулся было Василий Петрович к нему, да куда там! Остановочный народ проворнее оказался, уже захватил все двери – лезли и туда, и оттуда, с ненавистью толкая друг дружку, вовсю работая локтями, громко и матерно ругаясь. Эх, не вовремя он отвлёкся на грустные свои размышления, совсем не вовремя… Оставалось только стоять и смотреть на давку у автобусных дверей: лезть в толкучку Василию Петровичу не хотелось.
И странное дело подметил Василий Петрович, ох и странное – разноцветные двойники-наложения и нимбы ругающихся быстро другими становились, блеклыми, иногда до дымчатой серости обесцвеченными. Что, прямо говоря, на глаукому как-то не походило, не та симптоматика. И зашевелилось тут в душе Василия Петровича смутное подозрение, что стряслось с ним нечто гораздо более серьёзное чем возрастное глазное заболевание: натурально, приступ шизофрении приключился. Иначе как объяснить увиденное?
О шизофрении Василий Петрович знал мало, вернее, ничего не знал, но в выводах своих не сомневался – в сердце от того медицинского прозрения вдруг остро кольнуло и Василий Петрович присел на скамью, на другой её конец, подальше от безумного деда. От собрата по несчастью.
Автобус уехал и на остановке стало тихо, просторно. Лишь дед продолжал что-то невнятно бормотать о делах грядущих, вселенски-скорбных: Василий Петрович с неприязнью глянул на старого оборванца и вздрогнул. Потому что дедов бестелесный двойник оказался не прозрачный и не цветной, и даже не серый. Чёрный он был, как подвальный мрак! И вёл себя неспокойно, несогласованно с дедом – то рукой махнёт не вовремя, то кивнёт не в такт, то встать попытается… Василий Петрович смотрел на происходящее, забыв и о жаре, и о том, что надо возвращаться в контору, где он уже второй год работал курьером; смотрел, от изумления приоткрыв рот.
Наконец чёрный человек – или что оно там на самом деле – обрёл полную самостоятельность: встал, отделился от деда и пошёл не спеша, прямиком через дорогу, сквозь мчащиеся туда-сюда машины. Дошёл до предкладбищенского пустыря, светлея на каждом шагу, и, став ослепительно белым, растаял, растворился, словно и не было его никогда. Василий Петрович облизал пересохшим языком сухие губы, посмотрел на деда испуганно – тот сидел с закрытыми глазами, привалившись спиной к стеклянной стенке остановки, и молчал. И, похоже, не дышал.
– Нет, не шизофрения у меня, – огорчённо молвил Василий Петрович, невольно и неумело крестясь, – всё гораздо, гораздо хуже. – А что хуже – не сказал, потому что сам не до конца понял. Хотя кой-какие смутные подозрения уже появились, в слова и понятия не оформленные, но тягостные, пугающие.
Василий Петрович встал и пошёл от остановки прочь, куда глаза глядят: какой уж тут автобус и контора, когда с ним такое творится!
Окраинный район города, в котором находился сейчас Василий Петрович по долгу курьерской службы, был из числа старых новостроек, тех, которые городские власти затеяли в конце советского режима, под горбачёвским лозунгом: «Каждой семье к двухтысячному году – по квартире!» С государственным размахом затеяли, с далеко идущими инфраструктурными и коммуникационными планами… Но тут грянули развал страны, финансовые неурядицы, а после русский капитализм в самом его гнусном проявлении, и окраинные новостройки остались такими же, какими были ещё лет пятнадцать тому назад.
Далеко отстоящие друг от друга одинаковые многоэтажки – с часто осыпавшимися со стен кафельными плитками, тёмные от грязи и времени – напоминали бесхозные, всеми позабытые руины, жить в которых нормальному человеку тоскливо и неуютно. Обязательное подростковое граффити на подъездных дверях, облезлые лавочки возле подъездов; выросшие на пустырях между домами за эти годы высокие деревья – и городское кладбище, через дорогу. Очень символично, очень!
Василий Петрович шёл, не обращая внимания ни на дома, ни на машины, которые то и дело проносились по трассе, рядом. Только на встречных поглядывал цепко, внимательно, всё более и более убеждаясь в том, что сподобился он нынче видеть нечто, человеческому глазу не позволительное. Откуда и почему сошла на него эдакая благодать, Василий Петрович не знал, да и не задумывался над тем: какая, собственно, теперь разница! Видит и всё тут.
Прохожих по жаркой послеполуденной поре было мало. Зато хватало старух на близких приподъездных лавочках и играющей в тени деревьев малышни: при новой для Василия Петровича возможности зреть незримое старухи и дети разнились как ночь и день – копошение мрачных, почти чернильных теней на лавочках и яркие, радужно-разноцветные всполохи меж деревьев. Порой за тем свечением и самих детей не увидеть, настолько ещё много в них нерастраченной жизни… Василий Петрович остановился, несильно хлопнул себя по лбу:
– Вон оно что! – и пошёл дальше, провожаемый равнодушными взглядами старух: ну, прибил человек комара, ничего интересного. Даже посплетничать не о чем.
– Жизнь, – шептал на ходу Василий Петрович, – я вижу жизнь! Эту, как её, мм… ауру, да-да! Как экстрасенс, – он зябко поёжился: несмотря на жару, Василия Петровича ощутимо знобило. – И душу после смерти вижу, вон оно чего… А я? А у меня-то её сколько, той жизни? – он с тревогой посмотрел на руки, оглядел их от локтей до кончиков пальцев – нет, ничего не видно, никакой ауры. Ни светлой, ни тёмной. Похоже, у самого себя определить запас жизненной силы нельзя, не получится… а, может, он уже и сам умер? Незаметно, на остановке? Потому и видит то, чего не должен; от внезапно пришедшей идеи Василию Петровичу стало дурно. Однако, здраво поразмыслив, он решил не паниковать – во-первых, руки у него обычные, не чёрные, хотя местами грязные. И идёт он куда хочет, а не в сторону кладбища, как тот призрак на остановке. Во-вторых, можно было проверить, купив чего-нибудь в ближайшем газетном киоске – вряд ли духу умершего продадут это «чего-нибудь»… Если вообще тот дух заметят.
Продавщица в киоске – молодая, однако уже с заметно потускневшей голубой аурой – Василия Петровича не только заметила, но и продала ему какую-то залежалую бульварную газету: Василий Петрович попросил любую, мол, ему рыбу завернуть надо. Ляпнул первое, что в голову пришло. Получив сдачу, он отошёл от киоска и присел отдохнуть на лавочку возле случайного подъезда – предварительно убедившись, что та пуста; не хватало только, чтоб кто из старух при нём опять помер, нервы-то не железные! Сел и развернул купленную газету. И вновь удивился, хотя куда уж дальше-то…
Толстая многостраничная газета была пуста. Нет, статьи там присутствовали, и заголовки имелись, и разные фотографии… Но читать и разглядывать это Василий Петрович долго не стал. Потому что под типографски отпечатанным текстом – ныне почти прозрачным и едва различимым – находился другой, чёткий и понятный: мысли тех, кто писал те статьи. То, что они думали на самом деле, когда «творили»… Куцые мысли, коротенькие. «Враки», «Брехня» и «Пипл всё схавает» перемежались более длинными «Ох, как башка после вчерашнего трещит!» или «Сука Галка, продинамила и не дала». На нечётких размытых фотографиях, как предположил Василий Петрович, было изображено одно и то же, только в разных ракурсах: ослиная задница.
Уронив газету под лавочку, Василий Петрович побрёл дальше – экспериментировать с серьёзной прессой, где публикуют официальные правительственные заявления, коммюнике и политические прогнозы, он побоялся. И без того всё его мировоззрение трещало по швам, не хватало ещё, чтобы он усомнился в правильности действий верховной государственной власти…
Было уже около четырёх дня, когда Василий Петрович понял, что он жутко, до невозможности устал. Устал идти пешком, устал испуганно таращиться по сторонам; что нервы у него на пределе и проклятый дар – если это, конечно, дар, а не наказание невесть за что – того и гляди сведёт его, Василия Петровича, в могилу раньше, чем ему предназначено. Хотя, по правде говоря, Василий Петрович уже несколько освоился со своей ненормальностью, но радости она у него не вызывала. Скорее – грусть и отчаянье: что толку от его умения видеть для других недозволенное? Какой в том прок и смысл? Нет ответа, нет…
Василий Петрович вышел к остановке – один в один близнец той, где с ним приключилась беда всевидения – отвернулся от скопившегося под козырьком немногочисленного люда и, прикрыв глаза, стал ждать автобус. На работу он, конечно же, не поедет, а отправится прямиком домой. Купит по пути бутылку водки для снятия стресса, вернётся в свою холостяцкую однокомнатную, а там будь что будет! Напьётся и ляжет спать, авось к утру оно всё само по себе пройдёт. Рассосётся…
Вскоре подъехал автобус – здоровенная машина из числа тех, что по дешёвке сбывают в Россию зарубежные фирмы, полностью использовав отпущенный производителем моторесурс, подлатав двигатель и проведя необходимый косметический ремонт. Монстр зарубежных междугородних трасс, так сказать… На боку монстра, со стороны дверей, протянулась цветастая реклама какого-то иностранного напитка – какого именно Василий Петрович не разобрал, название оказалось прозрачным до невидимости. Зато увидел чёткое, выполненное полуаршинными буквами: «И как вы это химическое дерьмо пьёте?» Тяжело вздохнув, Василий Петрович влез в автобус и сел на заднее сиденье, подальше от людей, ну их всех к чёрту. Достали.
Автобус шёл ходко, уютно покачиваясь на скорости, и лишь изредка делал остановки – как оказалось, Василий Петрович удачно попал на «экспресс», так что дома он будет скоро. Через полчаса, не более.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.