Электронная библиотека » Михаил Байтальский » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Тетради для внуков"


  • Текст добавлен: 8 апреля 2014, 14:13


Автор книги: Михаил Байтальский


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
28. Палатки смертников

Нас привели в Усу и загнали в большую, когда-то сшитую из двойного полотнища, а ныне рваную и заплатанную палатку. В два ряда шли двухъярусные сплошные нары из свежих сырых досок. Палатка называлась штрафной, из нее на работу не водили и никуда не выпускали.

В обоих концах прохода, тянувшегося посреди палатки во всю ее длину, стояли две печи, сделанные из железных бочек. Их топили днем и ночью, но шапки – мы спали в бушлатах и шапках – примерзали к изголовью. Печки служили и источником света. Чтобы поискать в своей рубашке, ты садился против огня. Можно еще проще – жарить рубашку, поднеся ее поближе к топке. Возникала, правда, опасность сжечь вместе с вшами и рубашку. Уголовники этой опасности не пугались: нет ничего легче, чем украсть у контрика другую. Нас было почти поровну – блатных и политических.

Зачем нас привели сюда? Что происходит в лагере, за этими полотнищами? Что будет с каждым из нас через полчаса?

Против входа, в десяти шагах от него, стояла вышка. Вылезая по нужде, мы кричали часовому: "По малому!" И он отвечал: "Делай!" Но удаляться за угол палатки не разрешалось, чтобы часовой не потерял тебя из виду. Благодетельный север все замораживал и накрывал белой простыней.

Коротких дневных сумерек еле хватало, чтобы раздать нам еду. Раздавали раз в день, в те полчаса, когда на дворе брезжило – тут же у входа, рядом с кучей. Еду приносили на фанерных листах. На одном – склизкие куски отваренной в кипятке соленой трески, на другом – пайки хлеба, по четыреста граммов. Брать за товарища не разрешали – а вдруг он уже умер? Перед раздатчиком стояла живая очередь полуживых людей.

Нас считали по головам и совали еду в руки. Замерзшие, мы бегом возвращались в палатку. Иные ели в темноте, а иные (интеллигенты!) зажигали от печки лучину, отодранную от нар. Мыть лицо приходилось не слишком часто, а руки, липкие от трески, мы просто вытирали об одежду. Охотников пройтись по воздуху с санками и бочкой для воды находилось немало, но пускали всего раз в день по четыре человека. Сзади шел конвоир, он не давал говорить ни с кем из встречных. И мы не знали новостей.

Внутрь палатки никакое начальство не заходило, и мы имели полное равенство и свободу в выборе занятий. Уголовники знали одно – карты. Ими они обычно занимались ночью, а днем спали. Играли на пайку – случалось, на всю неделю вперед. Играли еще на валенки или пиджак кого-нибудь из соседей контриков. Проигравший должен был в течение ночи украсть у фраера (как презрительно зовут уголовники всех не своих) проигранную вещь и отдать ее выигравшему. За неуплату карточного долга били железной кочергой. Однажды я видел эту расправу. Все смотрели молча – когда пахан творит суд над нарушителем законов, вмешиваться не положено. Суду нельзя мешать. Если фраер вмешается, надо бить и его. Парнишка уже лежал без движения. Тогда кто-то из наших не выдержал и оторвал доску от своих нар:

– Ты, сволочь, если сейчас же не прекратишь, убью сразу!

Тяжело дыша, пахан полез на свои нары. Парня откачали.

Контрики в карты не играли. Располагая кусочком нар шириною в четверть метра, мы старались жить лежа. У моего соседа, еще недавно бывшего областным прокурором, имелось изорванное одеяло, на которое урки не пожелали играть. Им мы окутывались поверх всего, во что были одеты. Преступный прокурор сиживал и в царской тюрьме – он вступил в партию задолго до Октября. Он знал кучу стихов и пел романсы Вертинского.

Между мной и задним полотнищем палатки оставалось одно место, но его никто не занимал: в прорехи обледеневшего полотна дуло снегом. Рядом с прокурором лежали несколько товарищей, спаянных глубоко осознанной необходимостью защищать свои мешки, еще не опустевшие, как у старых воркутян. Этих товарищей только что привезли из Армении. Борьба за мешки кончилась победой организованности и воли, воспитанной революционной работой, над анархической атакой уркачей.

Мы не успели подружиться: армянскую группу всю разом вызвали с вещами. Мы думали – на рудник, мы сами жаждали попасть туда.

С вещами вызывали часто. Два-три раза в неделю у порога появлялись вохровцы, выкликали людей по списку и уводили. Куда? Мы не знали. А их выкликали на расстрел.

Невидимая рука смерти шарила среди нас, а мы жадно жевали свой кусок соленой трески, до последней минуты уверенные, что вот наедимся и будем жить еще день, еще ночь. Завтра – снова кусок трески и сутки жизни. А вызовут – попадешь на рудник. Там – горячий суп…

Такой зимы, как та, я еще не знал. Среди немой, необъятной, озаренной лишь северным сиянием ночи раздавался лишь голос часового. В ясную погоду, когда пурга не слепила ему глаза, он кричал: "Давай, можешь отойти десять шагов дальше!"

Из нашей палатки за зиму вызвали приблизительно половину. На кирпичном заводе, куда отправили Гришу, Максимчика и еще многих друзей моих, стояли две такие же палатки. В каждой могли тесно улечься на двухъярусных нарах сто двадцать человек. Но в них набили по двести с лишним, и заключенные пользовались нарами по очереди: полсуток одни лежат на нарах, а другие тесной толпой стоят в проходе – через двенадцать часов меняются местами. Кормили, как и нас, один раз в день.

Рядом с большими стояло несколько палаток поменьше. На кирпичный согнали человек девятьсот, если не больше. За исключением семи-восьми "религиозников", все тут были коммунисты, вступившие в партию до революции или в первые ее годы. Еще в августе 1937 года начальник Воркутинского лагеря Барабанов вместе с начальником оперчекистской части печорских лагерей Григоровичем объездил все "командировки" (т. е. все лагерные пункты) Воркуты, и они выбрали кирпичный завод, как наиболее подходящее место для массовых казней. В сентябре туда начали прибывать этапы намеченных к расстрелу – Гриша был в первом из них. В том самом, с которым мы встретились на берегу речки Юнь-Яги и несколько минут постояли вместе.

Прежде всего, к смерти приговорили всех участников голодовки – около четырехсот человек. Затем приблизительно столько же, замеченных в разных провинностях – например, Сему Липензона, отказавшегося воровать продукты для уголовного пахана. Приговоры выносила областная тройка: Григорович, уполномоченный из Москвы Кашкетин (он был председателем тройки) и начальник оперчекистской части Воркутинского лагеря Чучелов. Двадцать пятого января 1938 года Кашкетин прилетел из Москвы с утвержденным списком подлежащих смерти. Но расстреливать начали только первого марта, а весь февраль что-то еще дополнительно "выясняли" и занимались своего рода психологической подготовкой. Шла она главным образом по ночам – ночь вообще была излюбленным временем суток у аппарата Сталина.

… Открывается дверь палатки (в палатках были устроены дощатые двери), вызывают трех-четырех заключенных, все харьковчан, знающих Кашкетина еще по работе на Украине. Кашкетин сидит в помещении охраны.

– Радзиминский, – говорит он, – вы знаете меня по Харькову?

– Знаю, – отвечает Радзиминский.

– Значит, вам известно, что я никогда не вру. Не думайте, что речь идет о каких-то сроках заключения. Речь идет о жизни всех вас. Мы будем вас расстреливать, как орехи всех вас расщелкаем. Идите в палатку на свое место и расскажите это всем!

Но в палатке Радзиминскому не поверили. Быть не может, чтобы расстреливали всех подряд! Некоторые даже смеялись, удивляясь тем, кто хоть на минуту готов был поверить Кашкетину.

В один из первых февральских дней в четыре часа утра вызвали с вещами и увели более двух десятков человек – в том числе Витю Крайнего, с которым я еще недавно сидел здесь же, на кирпичном, в изоляторе. Мы с ним не виделись до этого лет десять-двенадцать и в изоляторе успели побыть вместе всего несколько дней. Среди уведенных в этом же этапе был и Владимир Коссиор, старый большевик, брат известного Станислава Коссиора, долгое время бывшего секретарем ЦК компартии Украины. Хотя братья решительно расходились во взглядах, это не помешало Сталину после Владимира убить также и Станислава.

Среди назначенных к расстрелу был член партии Иохелес. Он рассказывал, что знавал Кашкетина в молодости, они вместе учились и в детстве даже дружили. Кашкетин вызывал для своих бесед многих – но Иохелеса ни разу. Ни разу не появилось у него желания поговорить с другом детства.

После увода первой партии палатки дня два-три питались самыми разнообразными догадками. До пятого февраля не вызывали никого, а с этого дня стали брать человек по пять в день. Пошел слух, что их направляют в Воркуту ("на рудник" – обычно говорили тогда), где недавно устроена новая тюрьма, куда и переводят вызываемых. Видно, и первый этап, в котором были Коссиор и Крайний, отправили туда же.

Так прошел февраль. Первого марта утром в палатку вошел вохровец со списком в руках. Он стал посреди палатки так, чтобы любопытные могли заглянуть через его плечо в список. Там – 50 фамилий, по 25 из каждой палатки. Листок озаглавлен: "Список этапа, отправляемого на шахту "Капитальная". Вызванных построили, велели сложить вещи на снегу, а самих увели.

Через час – снова такой же список на 50 человек: "Этап на рудник". Еще через час – третий: "Этап на Воркута-вом" (т. е. на Усу, как мы ее называли). Пока шло прощание и обычная предэтапная суматоха, охрана успела куда-то унести вещи, сложенные на снегу заключенными из предыдущих этапов. Людям, оставшимся в палатках, раздали хлеб – начался обычный день с обычными заботами живых еще людей: хлеб, баланда, догадки, слухи…

Кашкетинские помощники стали удивительно часто заходить в палатки, распространяясь насчет новых этапов. Только месяц назад Кашкетин грозился расщелкать всех, а тут вдруг обещания этапов – на рудник, на Усу. И вдруг – приводят новых: с рудника, с Усы. Их стали расспрашивать, что они знают, об отправленных отсюда, с кирпичного, трех этапах. Они отвечали: "Ничего не знаем, никаких этапов от вас к нам не приводили ни первого марта, ни позже".

Куда же девались полтораста человек?

Только сейчас заключенные в палатках на кирпичном догадались о судьбе своих товарищей, уведенных первого марта. Между тем в новой тюрьме на руднике заключенные узнали о расстреле на другой же день. Им рассказал Баранов – один из полутораста, уведенных в этом этапе. Он единственный из полутораста обреченных уцелел: конвой не смог "сдать" его на смерть из-за неправильно записанного отчества.

Этап, рассказывал он, привели на Третий околоток. (Третьим околотком назывался полустанок узкоколейки Уса – Воркута, тот самый, с которого мы носили на плечах грузы для кирпичного завода, в полутора километрах от него. Зимой, когда узкоколейку заносило, и она не работала, полустанок пустовал.) Привели вохровцы и стали передавать по списку другому конвою – военному.

… Тут я должен заметить, что те, кого Баранов назвал военным конвоем, скорее всего, были спецкомандой, чьей специальностью был расстрел. С полустанка никуда дальше не водили, это мне рассказывали многие. О способе расстрела позволяет догадываться то обстоятельство, что все три "этапа" смертников, по пятьдесят человек в каждом, отправляли с кирпичного с интервалом всего в один час. Значит, расстреливали не поодиночке, а из пулемета. Эту догадку мне также подтвердили многие. При таком способе не все бывают убиты сразу, и палачи достреливают раненых. По всей вероятности, и не закапывали глубоко, а может, и просто заваливали снегом. В марте земля там, как камень. Выкопать в ней могилу на несколько сот человек при тогдашней воркутинской технике – лом да лопата – работа такая трудная, что на нее надо было отрядить человек тридцать-сорок здоровых работяг, а такое предприятие не прошло бы втихомолку. О том же, чтобы истощенные до состояния полутрупов смертники сами рыли себе могилы, не могло быть и речи.

Продолжаю излагать рассказ Баранова. Когда при приеме-сдаче обнаружилось, что его отчество в списке сдающих не сходится со списком "приемщиков", начальник команды, не желая, видимо, чтобы в палатке всполошились (это могло бы задержать его работу – у него, как и положено, был план), приказал отправить неверно записанного заключенного на рудник, до выяснения. Вел Баранова вохровец. По дороге он сказал ему: "Ну, Баранов, твое счастье! Жить будешь". И Баранову стало ясно, что происходит на полустанке.

Баранов прожил еще 26 дней. Его расстреляли в тюрьме.

В какие дни проводились следующие массовые экзекуции, я не сумел выяснить. Знаю лишь, что одна из них была 8-го марта. Этим числом отмечена в документах о реабилитации смерть Гриши. По-видимому, к 27-му марта на кирпичном убивать уже было некого, и в этот день расстреливали тех, кто сидел в тюрьме на руднике: В.Коссиора, В.Крайнего и многих других, кого в течение всего марта вызывали из палаток небольшими партиями. В воркутинскую тюрьму их водили для специальных допросов.

То была тюрьма невиданного доселе режима. Приведенного сюда человека заставляли снимать обувь перед входом – далее он должен был ходить в носках или портянках, а сапоги держать в руках. Холод в тюрьме был почти как на улице. Пуговицы на одежде и белье срезали. Затем каждого поодиночке вводили в кабинет начальника тюрьмы Манохина, и он приглушенным голосом говорил:

– Вас, заключенный, привели в тюрьму военного времени. Разговаривать здесь разрешается только вполголоса. Все распоряжения администрации выполнять беспрекословно. За малейшее нарушение вас будут карать беспощадно. Вы меня поняли? Идите!

В камере новичка встречало гнетущее молчание, хотя она была набита битком. На его "здравствуйте" со всех сторон слышалось испуганное шиканье: "Тсс! Тише! Не шумите! Ради бога, тише!"

Эти люди уже испытали на себе новый тюремный режим. Главным инструментом порядка здесь был карцер. Право отправлять в карцер имели и Манохин, и Чучелов, и Кашкетин – последний до пяти суток. Затем он отпускал в камеру на одну ночь и снова давал пять суток. Карцер представлял собой совершенно пустое помещение без нар и без печки. Температура здесь стояла как на дворе – минус двадцать, тридцать градусов: это ведь Заполярье, здесь бывают морозы до пятидесяти. Человек, брошенный в карцер, имеет лишь одну возможность сохранить себе жизнь: бегать. Бегать, а не ходить! Бегать – взад– вперед, без остановки. Бегать все пять суток без единой минуты сна. Можно лишь на минуту-другую остановиться, прислонясь лбом (но ни в коем случае не спиной) к стене. Затем снова – безостановочное круженье. Откуда берутся силы у человека, вот уже полгода живущего на голодном штрафном пайке?

Случалось, и не раз, что человек, обессилев, падал на пол. Тогда входили надзиратели и связывали его по рукам и ногам: хочешь лежать, так лежи уж по-настоящему! На таком морозе связанный может выдержать недолго – он начинает просить развязать его, обещает больше не ложиться. Однако его держат час, два. Он встает. Он встает с отмороженной рукой или ногой. Эту пытку изобрел Чучелов. Таков был метод следствия, для которого сюда переводили тех, от кого хотели добиться особых показаний.

В карцере давали двести граммов хлеба и кружку холодной воды в сутки. Только что пришедшему кажется, что он не сможет пить ледяную воду на таком холоде, и он отдает ее "старожилу". Тот пьет с жадностью. А на другой день новичок убеждается, что без воды трудней, чем без хлеба… Теперь подумаем, сколько суток карцера должны были выдержать те, кого вызвали из палаток в первых числах февраля, а убили 27 марта. Вите Крайнему и Владимиру Коссиору давали пять суток карцера, потом еще пять и еще пять. Мне называли еще одного человека, подвергавшегося особенно жестоким пыткам: Познанский, бывший секретарь Троцкого. Его истязали, требуя каких-то особых признаний. Сталин хотел добыть возможно больше материалов, дискредитирующих Троцкого; он надеялся добыть эти материалы главным образом в застенках и тюрьмах.

После 27-го марта, когда воркутинская спецтюрьма почти опустела, в камерах сидели лишь несколько "религиозников", которых судили отдельно, да несколько женщин. Их расстреляли 8-го мая. Среди них была Роза Смирнова, жена одного из виднейших оппозиционеров, старого большевика Ивана Никитича Смирнова, и их дочь Оля. Оппозицию искореняли полностью, вплоть до дочерей – кровная месть Сталина шла дальше всех известных обычаев кровной мести. Женщин далеко не водили, стреляли тут же, у тюремной стены. Много знает молчаливая воркутинская тундра!

К весне на кирпичном заводе не осталось уже никого, и бытовиков, входивших в "обслугу" (повар и кухонные рабочие), перевели на рудник, строго-настрого приказав им держать язык за зубами.

Я хорошо знал одного из них – белорусского колхозника Малиновского, сидевшего в лагере по "указу". На кирпичном он топил кухонную плиту и таскал к палаткам баки с баландой. Он мне открыл многое. Из глаз его текли слезы, он размазывал их грязным рукавом бушлата. Он боялся разговаривать в бараке, и мы выходили во двор, там он тихо рассказывал мне о виденном. Фамилию "Кашкетин" он шептал мне на ухо.

Остальное я знаю от людей, сидевших в палатках и воркутинской спецтюрьме, и чудом уцелевших. Один из них жив и поныне.

В том году революция начала свое третье десятилетие.

В том году, уже весной, из лагерных пунктов, расположенных вниз по реке – из Кочмеса, Абези, Сивой Маски и других мест, – шли в Воркуту экстренные, составленные по особым спискам, этапы. Шли подгоняемые конвоем. Но некоторых конвой не успел переправить через вскрывшиеся речки, и подгоняемые не скоро узнали, для чего была такая спешка. Спешили – убить их. И кого успели переправить вовремя – убили.

В том же году, несколькими месяцами позже в Котласской тюрьме слышали крики из окна:

– Передайте людям, я – Кашкетин! Я – тот, кто расстрелял в Воркуте всех врагов народа! Передайте людям!

Конечно, Кашкетин выполнял ясно очерченное задание своего начальства, а оно имело указание свыше. Таких уполномоченных разослали во все лагеря и тюрьмы, где сидели политические. Они провели тайную чистку партии с пулеметом в руках. А когда мавры сделали свое дело, их обвинили в превышении власти и расстреляли. Какую-то часть невинно обвиненных – совершенно ничтожную – даже реабилитировали, и они вернулись домой, чтобы молчать так же мертво, как те, что остались в тундре. Но Сталина они превозносили, приписывая ему свое освобождение. И они вполне пригодились в качестве героев произведений, реабилитирующих Сталина.

Воркутинский расстрел бледнеет перед тем, что было на Колыме. Воркута – лагерь небольшой. А может, Кашкетин с Чучеловым работали хуже, чем Павлов и Гаранин, расстреливавшие коммунистов на Колыме.

За границей появился термин: убийцы за письменным столом. Но разве и нам он не годится? Разве у нас их не было?

Я читал, что верховные жрецы древних ацтеков сами резали в жертву богам пленных врагов. На вершине холма, у входа в храм, стояла жертвенная чаша – громадная каменная посуда. По каменным ступеням, ведущим от подножия холма, служители культа беспрерывной чередой подтаскивали одного за другим связанных по рукам и ногам пленников. Подтащив жертву к чаше, ее переворачивали вниз головой, и верховный жрец, вооруженный жертвенным ножом, одним движением вскрывал пленнику живот, затем просовывал руку к сердцу – и живое, трепетное, еще содрогавшееся, вырывал из груди и бросал, пока оно еще билось, в каменную чашу. Боги жаждут крови из живых сердец.

На тысячу пленников жрецу приходилось тратить много труда. В двадцатом веке масштабы больше, и техника соответственно выше: не дикий нож в крови, а цивилизованный карандаш цвета той же крови. Убийца не видит убиваемого и не слышит его предсмертных хрипов. Сидя за письменным столом, он с трубкой в зубах обдумывает контрольную цифру. Каменные ступени Бутырского следственного храма ограждены широкой металлической сеткой, чтобы кто-нибудь из пленников не вздумал броситься с верхних этажей и тем лишить жрецов законной, оформленной бумагой и отмеченной красным карандашом жертвы. Богам нужны живые сердца.

29. Боря Елисаветский

Боря Елисаветский провел свои последние дни в камере смертников Воркутинской внутренней тюрьмы, о которой я уже немного рассказывал.

Здесь, в последнем круге ада, встречали каждое наступающее утро надеждой на то, что сегодня придет решение об отмене приговора по кассационной жалобе, а каждую наступающую ночь – ожиданием вызова на расстрел. Но Боря не ждал ответа на кассационную жалобу, ибо он ее не подавал. Религиозники-старики (их еще звали "крестики") не пожелали писать в Верховный суд – они вообще не хотели писать, они отказывались подписывать что бы то ни было, игнорируя всю эту машину бесчеловечности – всю целиком, от начала до конца. И Боря вместе с ними не пожелал писать жалобу на решение суда, приговорившего их, восемь человек, к смертной казни за саботаж. Ибо отказ от работы квалифицируется как саботаж, какими бы мотивами ни объяснял отказчик свое нежелание добывать топливо для страны социализма.

Суд над восемью религиозными отказчиками состоялся 17 июля 1938 года. Вел его Рулев, председатель выездной сессии Верховного суда республики Коми. Судили по статье 58-й за групповую контрреволюционную агитацию и за саботаж. Двое из подсудимых до той минуты, как их ввели в зал суда, не знали ни друг друга, ни остальных шестерых обвиняемых, так же как те шестеро не знали этих двоих. Однако суд решил, что они действовали общей группой, объединенной предварительным преступным сговором, что предусмотрено пунктом 11 статьи 58, увеличивавшим кару. И приговорили их за групповую агитацию и саботаж к расстрелу.

Среди осужденных был один толстовец. Найдя, что протест не противоречит его убеждениям, он подал кассационную жалобу, и она была удовлетворена. Верховный суд РСФСР отменил дело с начала предварительного следствия. Такая формулировка означает, что Верхсуд не только признал приговор не отвечающим материалам обвинения, но и сами материалы – юридически несостоятельными. И хотя жалобу подавал лишь один из восьми осужденных, отмена приговора автоматически распространялась на всех восьмерых, поскольку дело было групповое. Решение о кассации пришло через два с половиной месяца. Начальник оперчекистского отдела лагеря Чучелов вызвал их к себе и объявил, что смертный приговор им отменен.

Шесть "крестиков", вернувшись в камеру, пали на колени, чтобы возблагодарить Господа за чудесное избавление от смерти, а Боря Елисаветский, не крестясь и не молясь, молча лег на свое место на полу. И ничего не изменилось для осужденных, ставших теперь подследственными: тот же смертный паек, тот же голый пол для спанья, то же лишение прогулок, – все то же, как если бы они по-прежнему оставались смертниками.

Незадолго до отмены приговора Чучелов зашел как-то в камеру с вопросом: есть ли жалобы и заявления? Ему сказали – одна жалоба есть: нигде в мире не пытают смертников голодом. А здесь перед вами, гражданин начальник, все больные, и болезнь у всех одна – дистрофия на почве голода. Так нельзя ли хоть хлеба прибавить? Чучелов ответил: "У нас на это нет средств".

Услыхав, что у социалистической державы нет средств, чтобы добавить смертникам по куску хлеба, один из заключенных предложил:

– У меня, на моем личном счету, есть рублей сто, которые у меня забрали при обыске, – так покупайте нам хлеб на мои деньги.

– А разве вам еще есть хочется? – заинтересовался Чучелов.

– Да, – ответил заключенный. – Это в первый день может случиться, что и есть не захочется. Но желудку не объяснишь, что его завтра убьют. Зачем же вы нас добавочно мучите? Мало вам?

– Ну, ладно, – сказал Чучелов, – подайте просьбу письменно.

Они подали. Через несколько дней им вернули их заявление с резолюцией: "Отказать"

Дистрофией и пеллагрой болели все обитатели камеры – да и не одной этой камеры. Но "крестики", с первого дня своего в лагере ходившие в отказчиках, годами не получали иного пайка, кроме штрафного: четыреста граммов хлеба и миска баланды в день. Вдобавок, они соблюдали посты, и если случалось, что в постный день давали баланду, сваренную на говяжьих костях, – они ее не ели. Боря же не только посты соблюдал – он и трески, главной пищи лагерника, в рот не брал. Он был убежденный вегетарианец. Это логически вытекало из его нравственных позиций.

Его религиозность не была внушенной с детства верой в Бога. Он сам выстроил в душе своей здание религии, отвергающей всякое насилие и кровопролитие. В фундаменте его религии лежала глубокая вера в человечность, в добро. Боря считал, что если все люди проникнутся идеей ненасилия, то это и будет Царство Божие на земле. Он не принимал пролития крови никакого живого существа. И от своих принципов не хотел отказываться, даже если бы ему пришлось умирать за них каждую ночь. А смерть подбиралась все ближе и ближе. Пеллагра – эта страшная лагерная болезнь, заранее запланированная системой штрафных пайков, – подползала к Боре неумолимо. Кто сочтет, сколько людей до и после него умерло в лагерях от пеллагры?

Боря не ел ничего мясного и рыбного – ничего, только триста смертных граммов липкого черного хлеба, тринадцать граммов сахара, и две кружки кипятка. Меня, говорил он, можно обмануть, что суп сегодня на одних овощах, но желудок мой не обманешь. И верно – когда товарищам удавалось убедить его, что баланда не мясная и не рыбная, а овощная (и что за овощи – гнилая репа и мерзлая картошка), то все равно от второй ложки отвара его начинало рвать.

Так лежал он, весь распухший, беспрерывно мучимый всеми последствиями лагерной болезни, не названной ни в одном акте о смерти и ни в одной исторической книге. Лежал на голых досках, укрываясь изорванным в клочья, перебывавшим на десятках плеч бушлатом наипоследнего срока: отказчик не заработал себе одежды даже второго и третьего срока носки; ему – самую грязную и заношенную рвань.

Он умирал в полном душевном одиночестве. С "крестиками" у него оказалась общая судьба, но идеи у них были очень разные, хотя и он, и они считали себя христианами. Он был не столько последователь Христа, сколько его повторение, его новая ипостась – Христос сталинской эпохи. Может быть, он-то и был бы Иошуа из Назарета, не попадись он в руки Чучелова, Кашкетина и других легионеров нового типа.

Боря не звал смерть, но и не боялся ее. Впрочем, он надеялся, что на этот раз ему удастся побороть самое смерть. Он пребывал в странной уверенности, что пеллагре его не сломить, и часто повторял: "Ничего, я выдержу, у меня железный организм".

Железным был не организм, а дух Бори. Ему достаточно было бы сказать: "Соглашаюсь работать". Эти два слова могли спасти ему жизнь. Но они означали бы отступление от своих убеждений, от непризнания насилия, они были бы косвенным признанием власти чучеловых над собой.

До последнего дня Боря был в ясном сознании. Он помнил огромное множество стихов – он и сам до ареста писал стихи и, кажется, даже печатался немного. Своим слабым от голода, но ровным голосом он тихонечко читал сокамерникам стихи любимых поэтов.

А Чучелов не отступал от своего замысла: если высшие судебные инстанции отвергли затеянное им "дело" религиозников, он все равно приведет в исполнение отмененный приговор. Не пулей, так пеллагрой. Он их замучает в камере смертников голодным пайком.

Один за другим умерли трое "крестиков". Затем настала очередь Бори. В одну из ночей этот ясный мозг помутился. Боря вдруг вскочил на ноги, и с нечеловеческим криком бросившись к двери, стал стучать в нее кулаками и биться головой. Потом он упал на пол в предсмертных судорогах. Когда явился тюремный врач, Боря был уже мертв.

После Бори умерли еще двое. Когда из восьми бывших смертников осталось в живых только два, кто-то из высшего начальства узнал, что Чучелов держит в камере смертников людей, чей приговор кассирован, и ему пришлось перевести их на общее положение. Той же осенью Чучелов был снят и расстрелян, так же как Кашкетин и некоторые другие.

Но если верховный палач на каком-то этапе расстреливает, чтобы замести следы, своих прежних верных исполнителей – всех этих кашкетиных и гараниных, – суть его деятельности от этого не меняется. Она лишь приобретает еще более зловещий характер, превращаясь в настоящую цепную реакцию убийств. И эта цепная реакция все возрастает, шире и шире захватывая людей, подвергаемых казни, но никого не казнящих – многотерпеливый и слишком быстро забывающий народ.

Так забыто на дальней окраине великой страны тело святого, чистого, непреклонного человека, смертью своей поправшего всю мощь насилия, – безвестного мученика Бори Елисаветского.

Имена мучеников могут исчезнуть из людской памяти, но дух сопротивления – бессмертен.

* * *

Меня вместе с несколькими товарищами вызвали из палатке на Усе поздней весной. Кашкетина и его команды уже не было на Воркуте, и нас отправили не на кирпичный. Но и на рудник не послали, а пихнули на маленькую командировку вблизи Усы. Там нас было всего человек десять политических среди подавляющего множества уголовников. Я работал пилоправом и инструментальщиком, делал также топорища и черенки для лопат. Кроме того, научился работать «налево»: вырезал деревянные ложки и продавал их – одна порция ячневой каши за одну ложку.

Я и мои товарищи еще не знали что произошло в марте, в каких-нибудь тридцати километрах от нас на кирпичном, иначе мы бы, вероятно, не рискнули предъявить начальству требование отправить нас на рудник. Подумать здраво – требование странное. С каких пор заключенные могут сами избирать себе место заключения? Этак вы и Сочи себе скоро выберете. Но мы были наивные заключенные. Настолько наивные, что и голодовку объявили. Мы хотели, чтобы к нам явился кто-нибудь из прокурорского надзора. Разумеется, никто не явился. Да и где тут надзор! Администрация приняла домашние меры.

Для начала к нам в барак влетели несколько охранников с собаками. Начальник объяснил: вас надо обыскать, вы, наверное, прячете съестное, чтобы обмануть высшее начальство мнимой голодовкой… Собаки рычали, охранники командовали: "Ложись!" – все, как положено в подобных случаях.

Затем начальник пришел снова и заверил нас, что нам все равно ничего не поможет, даже если мы будем честно голодать и все подохнем. А затем нас оставили в покое – десятерых на весь барак, но с часовым.

Мы голодали девять дней и убедились, что толку действительно не получится. Вдобавок обнаружилось, что один из нас сумел спрятать сахар и теперь сосал его втихаря. Бить слабака мы уже не имели сил. А он, плача, уверял нас, что надо сдаться, что голодовка напрасная. Нас повели – еле переставляющих ноги, но повели пешком, лошадей в Воркуту еще не доставили, – в сангородок вблизи Усы и осторожно подкормили в течение нескольких дней. Там все-таки были врачи (из КРТД), а не надзиратели. Потом нас отправили на рудник. Там мы узнали все.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации