Текст книги "Кульминации. О превратностях жизни"
Автор книги: Михаил Эпштейн
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Михаил Эпштейн
Кульминация неловкости. Пуговица на тонкой ниточкеМне было 24, я ощущал этот возраст как «вторую», или «последнюю», молодость и очень хотел найти постоянную спутницу жизни. Я боялся, что через год-два зачерствею в своих холостяцких привычках и уже ни с кем не сумею надолго себя связать.
У меня было несколько знакомых девушек в разных стадиях отношений, но я понимал, что ни с кем из них не достигнут тот уровень зрелости, который позволяет думать о браке.
Постепенно одна из них стала вызывать все более серьезные мысли. Страсти не было, но возникало чувство родства. С ней можно создать семью, воспитывать детей… Спокойная, доброжелательная, рассудительная, но и с чувством юмора, тонко воспринимает абсурдно-комическую сторону вещей. Единственная, с кем я познакомился через родственников, – обычно я противился такому «сватовству», считал, что только стихийные, неподконтрольные знакомства могут превратиться в настоящую любовь. Но эта девушка была исключением. Хорошая семья, экономическое образование, художественные интересы. Внешне не яркая, но миловидная, я даже не мог запомнить ее лица, что всегда служило мне показателем влюбленности: столь сильное впечатление, что засвечивает фотопленку памяти. Я ее воображал, мысленно разговаривал с ней…
Мы были знакомы уже месяц, но ничего определенного между нами еще не было, и я чувствовал по ритму отношений, что пришла пора. Не хотелось начинать сразу с резкой попытки сближения или создавать такую ситуацию, где мог бы возникнуть выбор: да или нет. Я воспринимал ее уже как возможную спутницу жизни и хотел плавного, благопристойного начала. Как-то мы гуляли в парке и сели на уединенную скамейку вдали от всех аллей. Я стал говорить что-то нежное, она нежно мне отвечала. Мы поцеловались. Я положил руку на воротник ее блузки и попытался отстегнуть верхнюю пуговицу. Она не сопротивлялась.
И вдруг блестящая черная пуговица на тонкой ниточке оторвалась и выскользнула у меня из пальцев. Скатилась, сделала круг пред скамейкой и замерла. Я ожидал продолжения. Или милой шутки в знак поощрения. Но вдруг мне было сказано довольно злым голосом: «А вот это уж совсем ни к чему. Как мне теперь идти обратно?» Подняла пуговицу и стала прилаживать ее к воротничку, хотя и без нее блузка выглядела вполне пристойно, лишь чуть-чуть приоткрывая ключицы.
Я извинился за свою неловкость. Она, смирившись с неудачей, положила пуговицу в сумочку. Мы посидели молча еще несколько минут, я проводил ее домой. Больше мы не встречались. Вот так одна пуговица решила мою судьбу, которая, как оказалось, висела на тонкой ниточке.
Кульминация имитации. Не надо заводить альбомов…Стали разбирать и наклеивать фотографии в альбом, и вышел спор об их расположении. Для того и затеяли это альбомное дело, чтобы теснее сойтись в умиленно-бережливом собирании совместного прошлого. Но оказалось, что это овеществленное прошлое, выпавшее фотографиями из живой памяти, только разъединяет…
И я вспомнил, как давным-давно мы путешествовали с другой подругой, уже подводя итог нашим отношениям. Вялые, раздраженные, ездили по Прибалтике и Карпатам и снимали, щелкали без конца друг друга во всех видах, на всех фонах. Выбирали самые живописные места – сюда! нет, чуть правее, не щурь глаза! – и готово, пошли, хорошо бы еще сняться вон у той развалины! Ни смотреть на это отснятое место, ни дольше оставаться в нем уже не хотелось, ведь мы уже присвоили его себе навсегда с помощью камеры. Тюремный смысл этого слова только теперь начал доходить до меня: приговорены к долгому сроку в камере… И так мы переезжали из городка в городок, переползали от одного архитектурного памятника к другому, карабкались по крутым тропам и лестницам, чтобы сделать эффектный снимок, – и вся наша жизнь уже в этот момент имела смысл лишь как предмет воспоминания.
И напротив: мы позволяли себе ссоры и резкости, потому что лучшее в наших отношениях оставалось нетленным и уже не зависело от нас, становилось историей в миг своего рождения. И чем длиннее разматывались рулоны пленок, чем объемнее был этот еще не проявленный, в темный негатив погруженный мир, тем равнодушнее и скучнее были мы сами, готовясь разъехаться; только предстоящий Ужгород с его живописными видами еще удерживал нас. Само путешествие было негативом с фотопленки. Фотоаппарат сохраняет кусок жизни для будущего, вырезая его из настоящего.
Кульминация обольщения. Красивый ветер в Пекине«Hello!» – окликнули меня. Всякий иностранец в центре Пекина слышит такое приветствие раз десять на дню. Местные предлагают свои мелкие товары или услуги: часы, солнечные очки, игрушки, массаж, сексуальный массаж… Я давно научился не слышать таких обращений, проходить мимо, ускоряя шаг. Если же продавец забегает вперед, преграждает путь, на помощь приходит волшебное слово «бу яо» – «нет, не надо». Это действует лучше, чем все жесты отказа. На этот раз голос звучал так мелодично, что я оглянулся. «Hello. Where are you from?» Я привычно и неохотно ответил: «US». «О, – сказала она, —можно я буду вас сопровождать? Мне нужно подтянуть мой английский». Все это я уже слышал – и пропускал мимо ушей, но сегодня… После двух месяцев путешествий по Японии и Китаю мне оставалось всего три дня до отъезда. Мы стояли на шумной непроезжей улочке хутонга, у входа в аптеку, между двумя сторожевыми львами. Накануне я обнаружил, что за время странствий натер ногу и без пластыря не обойтись. Потом собирался осмотреть древний даосский храм, а если повезет, еще и конфуцианский – такой был план-минимум на сегодня. Пекин огромный, все в нем разбросано, даже таксист может не знать этих не самых знаменитых достопримечательностей. Может быть, местная леди поможет мне разобраться в лекарствах и найти дорогу к храмам, а взамен потренирует свой английский, если уж ей так хочется. Чем я, собственно, рискую? И я впервые – поддался. Поделился своими планами, и она с готовностью двинулась за мной. Приятная, миловидная, интеллигентной наружности. Старательно объяснялась с аптекаршами – и деликатно отвернулась, когда я нанес себе на волдырь мазь «Пять звездочек» и наклеил пластырь. Готово. Едем в даосский монастырь, в храм Белого Облака.
– Вы там не бывали?
– Была один раз, давно, в детстве. Помню только, что надо было погладить фигуру обезьянки у входа в монастырь, мама сказала: кто ее погладит, будет счастливым. Я поверила и долго гладила.
Я не стал спрашивать, сбылась ли примета. А вместо этого спросил, чем она занимается.
– Менеджер продаж в компьютерной фирме. Работа хорошая, бывают свободные дни. Сегодня и завтра у меня выходные.
– А где изучали английский?
– Изучала сама. А по образованию я филолог, училась по специальности «русский язык», жила в северной провинции, недалеко от России. Даже побывала во Владивостоке. Очень мне нравится этот язык, такой музыкальный, слушала оперы. Россия закупает у нас много товаров, шелк, платья, парфюмерию, я надеялась, что с ним не пропаду. Но вот пока что не нашла работы по специальности.
А во мне уже все пело, на том, на родном.
– По-русски? Какое совпадение! Это мой родной язык.
Она даже приостановилась и была, кажется, больше смущена, чем обрадована.
– Но ведь вы из Штатов?
– Да, живу в Штатах уже давно, но родной язык бывает только один. На каком языке будем разговаривать? По-русски?
– Можно попробовать, конечно, но я давно им не пользовалась, стала забывать. По-английски все-таки говорю свободнее.
– Как вас зовут?
– Мейфенг. Это значит «красивый ветер».
– Как странно! – по-русски так и не скажешь. Ведь ветра нельзя увидеть, как же он может быть красивым? Но мне нравится.
На вид ей лет 35. Золотая середина жизни. Все в ней зрелое – и при этом плотное, подтянутое.
Мы выходим из метро. На перекрестке высится арка в виде разорванной радуги, сломанные концы которой повисли в воздухе и не могут соединиться…
У входа в монастырь старательно прикасаемся к обезьянке, приобнимаем ее с двух сторон. Монахи вокруг бродят как будто в полусне. Медленные, ленивые. Да, ведь Дао – это Путь без направления. Просто пребывай в движении, без цели. Однако непонятно, почему вечно изменчивый Путь здесь почитается в образе статуй богов и небожителей. Мейфенг стала выяснять для меня у монахов, откуда такое название – «белое облако». Восемь веков назад, когда вскрыли могилу основателя монастыря, его прах принял форму белого облака и унесся в небо. Тоже, можно сказать, явление красивого ветра…
Бродили без цели. Она доставала из сумки печенье и угощала меня. Рассказывала, что хорошо готовит, перечисляла любимые блюда и приглашала к себе. Разведена, живет одна. С мужем не сложилось, он ей изменял – потому и не завела детей. Расспрашивала про мою семью. Живем ли мы вместе? Заметно огорчилась, узнав, что есть семья и живем вместе.
По моей просьбе она уговаривала сфотографироваться монахов, те отказывались. Тогда мы стали фотографировать друг друга, рассматривали снимки. «Я здесь такая красивая! Обычно выхожу неудачно. Это потому, что я счастливая. У меня сегодня счастливый день». Напела мне «Катюшу» и «Подмосковные вечера». Спела также свою любимую с детства китайскую песенку о жасмине. «Нравится мне, вдыхаю, но боюсь сорвать». Спросила меня, кто я по китайскому календарю. «О, тигр! Они смелые, daring, charming, sexy, confident. Уверенные в себе. Мне нравится твоя улыбка. И твой интерес к китайской культуре».
Помолчали.
– Да, русский – трудный язык. «Я лублу тебя». Нет, все-таки что-то помню. – И с видимым удовольствием повторила, глядя мне в глаза: – Лублу. – А потом, смутившись, добавила: – Это я вспоминаю язык.
Пришла пора обедать, и я пригласил ее в ресторан на «Ночном рынке» – в самом центре Пекина. Почему-то она вместо этого скромно предложила зайти в одно хорошее место – просто попить чаю, немного перекусить.
В этом хорошем месте нас встретил хмурый официант. Провел в комнату с занавеской – Мейфенг ее задернула. Принес меню – я не поверил глазам. Стакан чаю – 185 юаней (25 долларов). Салаты – за 6 и за 8 тысяч юаней (около тысячи долларов). Она взяла меня за руку: «У тебя такие милые волоски».
Зачем? Зачем нужно было прерывать этот прелестный, воздушный, чуть-чуть эротический сон? С обезьянкой у входа в монастырь и с песенкой о жасмине?.. Я резко отнял руку. «Я тебе говорил, что женат. И не хочу, чтобы с моей семьей произошло то же, что с твоей. Мне здесь не нравится, я не хочу здесь быть. И я уже в конце путешествия – нет средств заплатить за такой салат». – «Сколько у тебя есть? Ладно, дай ему это, остальное я доплачу». Говорит она кротко, без упрека и раздражения, но все человеческое между нами уже пропало. Отдернули занавеску, подошли к стойке, расплатились с официантом, так и не выпив чаю. Долго искали ресторан, чтобы поужинать. Почти молча, уже стараясь даже случайно не касаться руками. Суп – рис с курицей, холодная говядина… Побродили еще по улицам. Она мне сказала: «Ты боишься выражать свои чувства. Ты ведешь себя не так, как хочешь. Shy. Introvert».
Такие человечные упреки! По сути справедливые. Мне больно. Видимо, в самом деле она что-то тронула во мне…
Почему бы мне не выразить свои чувства? Хочу быть дерзким, хочу быть смелым!.. Чем я рискую? – Ты всегда рискуешь своей душой.
Главная торговая пешеходная улица Wangfujing… «Вы идете в отель?» – «Да. А вы домой?» Легко расстались.
Все-таки был счастливый день, но как грустно он закончился! Неужели все сплошь подделка? Так тонко, душевно. Мама и обезьянка. Лирическая… гейша? Но, в конце концов, она целый день потратила на меня и не получила взамен ничего, кроме скромного ужина.
По дороге в гостиницу я опять увидел арку в виде разорванной радуги, концы которой повисли в воздухе и не могли соединиться.
У меня остались ее телефон и имейл, но я не хотел ни звонить, ни писать. Я понимал ее, но не мог понять себя. Что это? Отчего такая грусть, даже боль? Оттого, что я невольно обманул ее? Или я сам обманулся и, по сути, искал не того, что ищут в прогулках по городу и монастырю? Нелепое смешение романтики с коммерцией? Сплошное обольщение, в двух смыслах: когда кто-то тебя обольщает – и ты сам обольщаешься на чей-то счет. Внезапное открытие человека – и столь же внезапное закрытие. Смутное желание, которое перешло в свою противоположность, как только ему предоставился слишком прямой выход. Человек хочет сам управлять своим желанием и не терпит, когда его подталкивают на этом очень прихотливом, извилистом пути.
На следующий день в то же самое время, в десять утра, я стоял у той же аптеки. Я не знал в точности, что ей скажу. Предложу ли деньги или извинения или, скорее всего, то и другое. Я знал, что не пойду к ней в гости, но допускал, что нам еще захочется немного погулять по городу. Посетить какой-то храм или монастырь… Но она не пришла.
Я даже не знаю, как назвать то чувство, кульминацию которого я тогда пережил. В моей жизни, несомненно, бывала более сильная грусть, более глубокое разочарование. Но бывают чувства, сильные именно своей неопределенностью, той смутой, которая без видимой причины вдруг налетает, как «красивый ветер», которого ты все равно не можешь разглядеть.
Кульминация нелепости. Выход из наркозаМне сделали очередную колоноскопию. Из общего наркоза выходишь освеженным, радостным, с чистым сознанием, как будто содрав с себя старую шкуру; кажется, что это прообраз воскресения.
И вот я пробуждаюсь, рядом со мной сидит медсестра и наблюдает, правильно ли я вышел из наркоза. Я ее приветствую, она спрашивает меня о самочувствии и рассказывает, на основе своего опыта, что люди выходят из наркоза по-разному: некоторые в приподнятом настроении, а некоторые в подавленном. Я спешу заверить ее, что у меня все в полном порядке – я бодр и весел. Разговор, конечно, идет на английском.
– Такое чувство, что мне весело (merry), – говорю я. И в доказательство одаряю ее самой лучезарной из своих улыбок.
Медсестре лет пятьдесят, и она от моей декларации несколько настораживается. Мало ли что после наркоза человеку придет на ум.
– Вы можете жениться (marry) на ком хотите, – говорит она осторожно, не желая спорить со мной (а вдруг я стал буйным?).
Я осознаю, что она неправильно меня поняла, – вероятно, из‐за разницы в произношении двух слов. Я сказал merry (веселый), а ей послышалось marry (жениться). Я хочу разуверить ее в том, что я сделал ей предложение, и вспоминаю точный синоним к слову «merry».
– Нет, я имею в виду, что мне весело (gay).
Медсестра краснеет, бледнеет и входит в состояние ступора. Только что я говорил о своем желании жениться, а теперь заявляю, что я – гей. «Gay» означает и «веселый», и «гей», но в контексте нашего, как ей почудилось, матримониального разговора напрашивается второе значение. Так чего же я хочу, только что восставший из наркоза, а уже столь разнообразно предприимчивый?
В разгар всей этой неразберихи появляется моя жена и говорит медсестре, что пришла забрать мужа.
Немая сцена.
Кульминация борьбы со смертью. Воскресный деньЭто случилось в далекой юности. Мою подругу волновала смерть. До нее краем слуха уже дошло учение Николая Федорова о всеобщем воскрешении, да она и сама дошла своим умом до похожих идей. Когда суета жизни и повседневные заботы отступали, в лирических состояниях она начинала думать о смерти. А это случалось чаще всего, когда мы оставались вдвоем.
Вот мы лениво лежим в постели. Воскресное утро. Вчерашний день прошел в толкотне, разъездах, мы к ночи до смерти устали, бросились в кровать и сразу заснули. А теперь я чувствую наклонность к любви. Обнимаю ее.
– Ты понимаешь, что все это прах? – вдруг говорит она. – И через какое-то время всего этого не будет.
– И это прах? – говорю я, целуя ее… – И это? И это?
– Не шути. Ты знаешь, о чем я говорю.
– И что же делать?
– По большому счету, сама не знаю.
– А по малому? Ну вот что делать прямо сейчас? Вставать и идти на борьбу со смертью? Строить светлый город будущего, где люди будут жить вечно?
– Да, в целом так.
– Но вставать не хочется. Еще бы немного поваляться… А вообще-то можно начать борьбу со смертью прямо здесь и сейчас.
– Как?
– Ну смотри. – Я целую ее в плечо.
– И что?
– Это и есть борьба со смертью. Чувствовать себя живым – и живить других. Вот как я тебя сейчас.
– Живишь меня? Мое плечо?
– Да. И все остальное.
– Это жизнь?
– Да, я хочу, чтобы мы жили с тобой. Прямо сейчас. Недаром говорят: «они живут вместе». Значит, жизнь к ним приходит друг через друга.
Минута раздумья.
– Ладно, раз так, давай и я тебя поживлю. – Она протягивает руку. – Это и правда похоже на борьбу за жизнь.
И так мы живили друг друга… Целый воскресный день. Мы доходили до врат ада и открывали их заветным ключом. Потому что не просто любили, а боролись со смертью.
Моральные
Сергей Юрьенен
Кульминация гласности. Подрывной эфирОднажды в Москве мой испанский тесть, завершивший свою жизнь генсеком просоветской компартии «Народов Испании», осадил мою пылкость ироническим вопросом: «С каких это пор ты стал „народником“?»
Надо сказать, что этим словом он меня удивил. Хорошо, подумал я, учили вас в школе Коминтерна. На свой же счет сарказм не принял. Мимо. Народу, то есть, в случае хронотопа, о котором речь, народам Советского Союза, всей совокупной четверти миллиарда разноязычных душ, я сочувствовал и желал, конечно, лучшей жизни. Но не могу сказать, что ради этого, говоря политически, рвал на груди рубаху. Ну, разве что иногда в порыве антисоветизма хватался за ворот.
И все же народничество меня схватило. Своей мозолистой рукой. Это произошло, когда я выбрал свободу в Париже. Я понял, как страдала интеллигенция в XIX веке. Схожие страдания стало причинять мне положение вышеупомянутых «народов СССР». У тех народовольцев еще был выход. Хождения в народ. Я же себе этот путь перекрыл своим «особо опасным» госпреступлением. Идти невозвращенцу было некуда. Что было делать?
Непраздный вопрос в условиях, когда желанная и обретенная свобода, которая была каждодневной радостью и наполняла счастьем, одновременно стала источником «меа кульпы», всепроникающе-терзающей, и причем в математической, прямо пропорциональной зависимости: чем лучше я себя чувствовал в Париже, тем мучительней меня терзало. Читал ли книгу, смотрел ли фильм на Елисейских… «Ну почему они лишены Набокова? Почему им нельзя смотреть „Таксиста“?» (Не говоря уж про «120 дней Содома»?) Не могу сказать, что я в тоталитарном Союзе был цельным человеком, но выбор свободы меня решительно раздвоил: на миллион новых, положительных и даже в превосходной степени впечатлений от так называемого свободного мира – мильон терзаний оттого, что этого лишены они…
Кто именно? Все обделенные и лишенные энергии впечатлений. Брат, сестра, мама, отчим, бабушка и далее, по списку родственников. ТЫ. Что само собой – как возглавляющий список оставшихся друзей и в силу твоей способности оценить меру и свойства «открытий чудных». Не знаю, произвели ли бы на тебя впечатление авокадо с артишоком, клубника зимой, красота эспланады Трокадеро, секс-шопы пляс Пигаль, парижское метро или сложность межличностных отношений во Франции, но книжные магазины, но музеи, но кино…
Вина неофита свободы, однако, перехлестывала границы и ближнего круга друзей, и дальнего, «знакомых». Случайно ли я начинал профпуть в журнале «Дружба народов»? Я думал о прибалтийских рабочих и чабанах Киргизии – и даже не думал, образы тех, кому отказано в свободе, являлись сами, вырываясь из клетки абстракции под названием «хомо советикус».
Все это и толкнуло к микрофону тебе известного радио. Одна из главных причин. Mea culpa.
Кульминации вины. Пираньи Большого террора
Сегодня не скажешь, а завтра уже не поправить. Вечная память.
И памяти нашей, ушедшей как мамонт…
Андрей Вознесенский. Плач по двум нерожденным поэмам
Среди эриний, терзающих меня тем сильней, чем неисполнимей в силу возраста и энтропии, накопленной выше крыши, особой агрессивностью отличаются замыслы минувшего – еще полного сил и не разменянного на злобу дня и «скрипты» для американского радио. Именно там, в Париже, в бюро Liberty на авеню Рапп, в начале 80‐х прошлого века, пересекся я с нечастым гостем, главным редактором журнала «Континент». Отношения были неровными, но в целом Максимов благоволил к молодому автору.
«Когда, Владимир Емельянович, вы напишете роман о Сталине?» – спросил я. «Про Сталина напишете вы», – сказал он с силой и верой и как бы даже возлагая эту задачу на мои тридцатилетние плечи.
Где он, этот роман?..
А про 30‐е годы XX века мне хотелось написать. Мое генеалогическое древо в то десятилетие изрядно проредили. Родной дед по линии мамы, австро-венгр, был изъят из жизни в Таганроге, но главный удар был нанесен по питерскому роду «-ненов» в Ленинграде.
Муж младшей сестры деда Петр Григорьевич Топорец-Юрьенин, главный бухгалтер ЦПКиО им. С. М. Кирова, статья 58-6-8-11 (то есть: шпионаж, терроризм, организационная контрреволюционная деятельность), дата расстрела – 8 июля 1938 года (см. «Ленинградский мартиролог»). Жену «врага народа», Марью Васильевну Юрьенен, мою двоюродную бабушку, которую называл я «тетей Маней», сослали в лесозаготовительные лагеря Кировской области, откуда она вернулась в Ленинград, пройдя через войну и банно-прачечную бригаду. Ее дочь Ирину, впоследствии мою крестную, не забрали в детский дом, благодаря тому, что ее взяли на опеку дед с бабушкой, что гуманно разрешалось в специально оговоренном НКВД порядке.
Сестра у моего деда была одна, а братьев трое. Один, эстетствующий художник Николай Васильевич Юрьенен, был арестован в Петергофе, у нас на Пяти углах о нем молчали. А вот о старшем брате деда бабушка мне рассказала историю весьма загадочную…
Мой прадед Василий Густавович (Базиль Густав) Юрьенен прослежен мной по суворинским адресно-справочным книгам «Весь Петербург», а затем «Весь Петроград» с 1902 до 1917 года. Золотых дел мастер родом из Скандинавии проживал на Невском, 110, во флигеле, где теперь кинотеатр «Нева», был доволен жизнью в космополитической столице империи Российской и переименовал себя в Василия Густавовича. Своего первого сына он тоже назвал Василием (хотя логичней было бы дать сыну имя деда и шведских королей). Но тот, выросши и услышав, видимо, зов предков, вернулся в Великое княжество Финляндское (генерал-губернаторство в составе Российской империи в 1809–1917 годах) и там, в Гельсингфорсе, вернул себе имя Базиль. Под этим именем он преуспел в отельном бизнесе, стал хозяином своей собственной гостиницы. И все бы хорошо, но ему самому вдруг захотелось погостить у оставшихся на востоке братьев. По линии «Интуриста» он отправился в Ленинград – примерно в то же время, что и Луи-Фердинан Селин, то есть в начале второй половины 30‐х годов, а именно году в 1936‐м. Годом позже он вряд ли бы занялся туризмом. В отличие от Селина, который благополучно вернулся во Францию и засел за свои антикоммунистические и юдофобные памфлеты, моего финского двоюродного деда арестовали сразу, как только он сошел с трапа на советскую землю. Возможно, впрочем, он прибыл в СССР не морским путем (подобно Селину), а через сухопутную границу, до советско-финской войны 1939–1940 годов она проходила по Карельскому перешейку в 32 километрах от Ленинграда по реке с душевным названием Сестра. Факт тот, что до советских родственников, сестры Марии и братьев Александра, Николая и младшего, тоже Василия (нравилось финскому ювелиру это царственное греко-византийское имя), старший и иностранный Базиль не добрался. Исчез…
И вот что рассказывает бабушка уже годах в 1970‐х, когда я был студентом и наезжал в Питер на Пять углов из Москвы:
– Садимся мы с Шурой чаевничать, как стук в дверь…
Дед с бабушкой, лет им было немного за сорок, в тот вечер меньше всего ждали «гостей дорогих» – как назвал Мандельштам сотрудников Большого дома на Литейном проспекте. Ворвавшись в немалом количестве, они заблокировали оба хода в квартиру, парадный и черный, потом ввели привезенного с собой конвойного. Интурист был в костюме и кепке, которой не снимал, потому что руки держал за спиной. Энкавэдэшники расставили стулья и велели садиться: бабушка с дедушкой напротив арестанта. Сами окружили их, оставаясь на ногах. Приказали молчать, не говорить ни слова. Сцену отражало большое зеркало гардеробной двери, и запомнилась она бабушке многолюдной и очень странной. Интурист смотрел на них, они на него, а офицеры – сверху – на них троих. В полном молчании. Длилось это недолго. «Всё, прощайтесь!» Они поднялись со стульев. И тут старший брат деда снял кепку и отвесил им поклон по-русски, в пояс. Молчания при этом он не нарушил, но продемонстрировал, что происходит там, откуда его привезли. Лысая голова брата, большая, как у Сократа, была вся в ожогах от погашенных об нее папирос. Офицеры не успели ничего сказать. Он разогнулся, надел кепку, повернулся и сложил руки за спиной. Его увели. Больше никогда они его не увидели и что с ним стало, не узнали. Вряд ли его отпустили обратно за границу. Характер пыток предвещал его судьбу. Естественно, что в двери Большого дома (откуда Сибирь видать) они за справками не ломились. Финские родственники исчезнувшего туриста тоже немногое могли в свете ухудшения отношений, что вскоре кончилось советской агрессией, беспощадной бомбардировкой Хельсинки и «Зимней войной», списавшей то «отдельно взятое» исчезновение.
И все же: зачем его привели на Пять углов?
Этого бабушка с дедом не могли понять. Дед умер, мне об этом не рассказав, а бабушка долго ждала, когда я вырасту достаточно, чтобы справиться с такой, объективно говоря, антисоветской информацией. Передоверенная мне ею загадка того подконвойного визита остается нерешенной. Финский дед мог сказать, что его последнее желание проститься с братом, но после того, как его голову следователи превратили в пепельницу, как-то трудно допустить возможность чистого гуманизма. Следственный эксперимент? Сцена, описанная бабушкой, похожа скорей на очную ставку, где они как подопытные кролики, за реакциями которых пристально следят холодные глаза рептилий. Может быть, требовалось оговорить советского брата? Хотя бы одного, следующего по возрастному убыванию? Базиль же договоренности не исполнил, а вдобавок на глазах потрясенных чекистов еще и «расшифровался», хитроумным поясным поклоном, подразумевающим снятие головного убора, обнаружив тайну следствия по-ленинградски? Если так, то страшно представить, что произошло с ним после этого в подвалах Большого дома. А если и не так? Убили все равно.
Отель в столице Финляндии остался без хозяина. Не исключено, что во время исторически первого советского авианалета 30 ноября 1939 года, когда, как утверждал Молотов «с особым цинизмом», страдающим от голода финнам сбрасывали гуманитарную помощь, в него попала советская бомба. В день вторжения Красной армии этот авиаудар разрушил с полсотни (55) зданий в столице «Суоми-красавицы»…
Помню, когда бабушка внесла деталь, что приведенный мучителями финский дед был лыс, у меня мелькнуло: хорошо, что не красавец, как родной мой дед до «Крестов» (1918–1921), меньше стану скорбеть. Этого эстетизма устыдился тогда же и, конечно, меньше не стал. Но как можно измерить скорбь? Скорбел по брату, убитому с такой наглой демонстративностью, и мой дед, что ему не помешало завершить архитектурное образование, работать по специальности и вообще: существовать внутри этой системы. Диссидентствовал он только со мной, а впрочем, знакомствовал и с поэтессой Берггольц, застольничал с ней и обменивался суждениями в питейных заведениях вокруг Пяти углов, которые бабушка называла осуждающе «шалманами».
Не написал, не рассказал. Вина перед предками переходит в вину перед потомками, которых я обделил рассказами об их генеалогическом древе. С другой стороны, разве не плевать будет моему французскому внуку на жизнь его русско-американского деда, который станет для него лишь тенью в сонме других?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?