Текст книги "Три имени одного героя"
Автор книги: Михаил Корабельников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Мы также держали кур и поросенка, причем все наши поросята, как на подбор, были Васьками. К этому изобилию живности время от времени присоединялись приезжавшие к нам погостить московские наши родственники, а сеновал сарая объединял в одну семью московских же знакомых наших соседей по дому. Постоянно у нас гостил и мой двоюродный брат Юзик – сын тети Бэллы. Он хорошо играл в футбол, и был желанным членом дворовой футбольной команды. И вообще – с ним было весело. Летом мы с ним тоже спали в сарае. Однажды, начитавшись Гайдара, я произвел целый переполох среди обитателей сеновала. Я раньше всех проснулся, сбегал домой и вернулся назад со страшной «новостью»: Война! Я отчаянно теребил Юзика, а он не хотел просыпаться. Зато взрослые обитатели сеновала – а среди них оказался даже какой-то венгерский коммунист – мгновенно проснулись, и все были в страшной тревоге. И это не удивительно: то, что для меня было всего лишь игрой, каждый из них прочувствовал на собственной шкуре. Я осознал свою ошибку, и мне пришлось извиняться.
Мать не особенно утруждала нас заботами, но за одно дело мы с Юзиком отвечали головой: на нашем попечении был очередной Васька – поросенок, которого вовремя нужно было загнать в сарай и накормить. Но мы часто ленились и вообще не выпускали Ваську из сарая. Однако покормить его нужно было обязательно – это дело святое. Как-то заигравшись в футбол, мы совсем забыли о поросенке, который, голодный, разрывался от возмущения: из сарая неслись его гневные вопли. Когда, наконец, он был услышан, до прихода матери с работы оставался час. Нужно было спешить. Мы быстренько разожгли примус и стали готовить похлебку из комбикорма, картошки, подсолнечного масла и всяких помоев, – что было под рукой. Все это нужно было сварить, остудить и дать поросенку. Но время таяло, и приход матери не предвещал ничего хорошего. Тогда, продержав похлебку на примусе минут десять, мы решили, что все готово, а чтобы поросенок не обжегся, налили туда еще холодной воды и все размешали. Васька стал с жадностью жрать это варево и подавился полусырой картофелиной. Тут явилась с работы мать. Как ни странно, но все наше наглое вранье о том, что мы все сделали вовремя и как следует, а Васька подавился от собственной жадности, она приняла за чистую монету. Затем пришел волшебник-ветеринар и спас поросенка, подарив ему несколько месяцев жизни, прежде чем из него сделали окорок.
Поросят у нас резал один здоровенный мужик из слободы по фамилии Крюков. Это случалось накануне ноябрьских праздников или несколько позже, – к тому времени, когда поросенок успевает нагулять свои законные шесть пудов. Последние пару месяцев его держат в сарае, чтобы не расходовал энергию на активную жизнедеятельность и нарастал салом. После экзекуции Крюков выпивал кружку поросячьей крови; за работу ему отдавали половину печенки и большой шмат сала. Мы же съедали большую сковороду жареной картошки со свежей свининой, а мать варила в поросячьих кишочках домашнюю колбасу с чесноком.
А сын Крюкова учился со мной в одном классе. Он был высок ростом, нескладен, но силен. Его слабым местом был нос. И если возникали в классе потасовки с его участием, то отключить его было несложно: нужно дать ему в нос, тут же текла кровь, и он выходил из игры. Этим подлым приемом некоторые ребята, но только не я, пользовались беззастенчиво. А прозвище у него было «Курюка» – ничего особенного, ибо почти у каждого было свое прозвище. Как-то в школе на перемене я с ним боролся. Он был выше и сильнее меня, но я – ловчее и увертливее. Этим наши шансы более или менее уравнивались. После нескольких раундов борьбы – с переменным успехом – я удачно сделал ему подножку, и он грохнулся на бок, а я навалился на него сверху. И сломал ему ключицу. Это был несчастный случай, и я остался ненаказуем, в то время как Курюка две недели валялся в больнице – лечил свою ключицу. Мать, естественно, попеняла мне за это «хулиганство», но в ее упреках проскальзывала гордость: ее сын становится мужчиной.
С национальным вопросом в Серебряных Прудах у меня было все в прядке, или почти все. Мои ближайшие товарищи, конечно, знали от своих родителей, кто я таков, но в обиду не давали. И вообще, мое еврейство ставилось под сомнение. Как то пришел к нам во двор почти взрослый парень – эксперт по еврейскому вопросу. Он при всех попросил меня произнести слова: «кукуруза», «барабан» и еще некоторые другие. С произношением у меня было все в порядке, и экзамен я сдал на отлично. «Какой же ты еврей, – сказал он, – самый настоящий русский». Тут же были проэкзаменованы еще несколько ребят, и один из них оказался евреем! У него были проблемы с буквой «р». Так комплекс неполноценности на время был приглушен в моей душе, и я даже попенял матери за ее клевету в отношении моего еврейства, которое я внутренне переживал эмоционально. Не то, что Рита – ей было все равно. Мать рассказывала, что наша соседка со второго этажа однажды застала меня горько плачущим. Она долго допытывалась у меня, в чем дело, и, наконец, спросила: может быть, кто-то назвал тебя евреем? Получив утвердительный ответ, она тут же стала меня успокаивать, приведя в пример несколько знаменитых личностей, включая Карла Маркса, который, оказывается, тоже был евреем. Я очень удивился.
Но был случай, который я хорошо запомнил. Это был, возможно, год пятидесятый. К тому времени антисемитизм в СССР уже пышно расцвел на государственном уровне, и даже я это чувствовал. Борьба с космополитами, раскрутка патриотизма, ненависти к Западу – все это мы переживаем сегодня в нашем обновленном отечестве, и чем плачевнее дела с экономикой, тем гуще патриотизм. К тому же началась корейская война, в которой СССР противостоял США. В воздухе пахло третьей мировой, и только смерть Сталина уберегла мир от этой вероятной катастрофы.
А у города была взрослая футбольная команда, с переменным успехом выступавшая на региональном уровне. У этой команды был вратарь – кореец, которого все мальчишки уважали за то, что он кореец, из чувства солидарности. Во время какой-то игры этот вратарь получил повреждение, и в команду пришел новый – здоровенный детина, русский. Первым делом, он запряг наших ребят в работу по расчистке футбольного поля и ремонт ворот. Увидев, среди прочих, меня, он спросил: а что здесь делает этот еврей? – Все промолчали, а я перестал работать, но не ушел – все время маячил перед ним, демонстрируя свое наплевательство. Попытки прогнать меня ему не удавались. Этот эпизод показывал, что настроения в советском обществе начали меняться не в нашу пользу. И эти изменения шли сверху.
Когда мы с Ритой перешли в седьмой класс, под давлением московских родственников нам пришлось уехать из Серебряных Прудов, чтобы быть ближе к Москве. Какими бы доводами ни убеждали мою мать ее московские сестры, их соображения представляются мне вполне меркантильными. Мать была хорошим врачом и единственным во всей нашей родне, которая отменным здоровьем не отличалась. Иметь своего почти домашнего врача – это ли ни мечта доброй половины человечества. Мы переехали в село Речицы Раменского района Московской области – всего в 60 км от Москвы.
Серебряные Пруды я покидал с тяжелым сердцем. Здесь оставались мои товарищи, мои прекрасные учительницы, наши хорошие знакомые – люди сердечные и справедливые. Да и весь тамошний народ моей детской душе внушал симпатию. За четыре года жизни в этом поселке я многое узнал, многое приобрел и многому научился. Прежде всего – неписаному кодексу мальчишеской чести: быть справедливым, не жадничать, не предавать товарищей, помогать слабым, не быть жестоким, любить жизнь во всем ее многообразии, и многому еще. Постепенно я становился человеком.
Речицы
Речицы – большое село, растянувшееся вдоль шоссе, идущего от подмосковных Люберец до города Куровское, а в развилке – к Егорьевску. Село также связано автобусным сообщением с районным центром Раменское. Применительно к данному населенному пункту «Речицы» ударение следует ставить на второй слог. Откуда взялось это название, мне неизвестно, ибо никакого водоема здесь нет и не было: ни реки, ни озера. Село само по себе мало чем примечательно. Из крупных объектов там были фарфоровый завод – «Изолятор», название которого говорит само за себя: на нем изготавливали электроизоляторы. Там была средняя школа, действовавшая по выходным дням и религиозным праздникам церковь, рядом с ним кладбище. Были аптека, несколько магазинов; с восточной стороны село замыкала территория больницы, на которой мы и поселились в большом одноэтажном деревянном доме, разделенном на несколько квартир. В селе и его окрестностях находились и другие объекты, интереса для меня не представлявшие. Водоемов здесь практически не было, что для меня, выросшем на Осетре, оказалось неприятным сюрпризом. Единственными, с позволения сказать, водоемами были так называемые «рвы» – десяток мелких поросших кустарником озерец от пяти до двадцати метров в диаметре, образовавшихся в местах выборки глины для фарфорового завода. Там уже давно не копали, и местные мальчишки, да и взрослые тоже, ходили туда купаться.
На территории огороженной деревянным забором больницы были поликлиника и несколько больничных корпусов. Мать вела прием в поликлинике и в свою очередь дежурила в терапевтическом отделении больницы. В нашей квартире были три комнаты: при входе «кухня», затем «зал» и «спальня». Окна квартиры выходили в огороженный штакетником маленький палисад, где мать посадила две яблони и развела цветник. В его углу мы смастерили собачью будку; завели собаку – дворняжку со следами благородного овчарочьего племени. Словом – все как у людей. А во дворе за домом был большой сарай, разделенный на клети. В своей клети мы держали кур. На более серьезную живность не хватало ни места в сарае, ни территории возле него. Впрочем, и другие обитатели нашего больничного поселка довольствовались куриной живностью, а выделяться из общей массы никогда не следует.
В общем, Речицы не представляли собой ничего особенного, в отличие, например, от соседней Гжели, знаменитой своим фарфоровым производством, получившим мировую известность. Почти в каждом крупном хозяйственном магазине в нашей округе и далее можно найти поделки и посуду с характерным гжельским синим орнаментом. В одном из ближайших сел была (и есть) художественная школа, готовившая мастеров росписи.
Ближайшей железнодорожной станцией – в километре от села – была станция Игнатьево. В описываемое время железная дорога здесь была на паровой тяге, и расстояние 60 км до Москвы поезда преодолевали за полтора часа. За железной дорогой простирался лесной массив. Километрах в двух от села – по другую сторону шоссе – был другой массив. Ограниченный в общении, летом, когда подрос, я пристрастился ходить в лес один – и эта привычка сохранилась на всю оставшуюся жизнь. В лесу было безлюдно и таинственно, попадалась и живность. Однажды на опушке леса я спугнул семью тетеревов. Раза два или три встречался со змеями – гадюками, с характерным шахматным узором на коже. Я находил палку, а змея тем временем сворачивалась в кольцо, готовясь к прыжку. Я робел, и мы расставались друзьями.
Главным объектом моего внимания в лесных прогулках, естественно, были грибы; ведро всяких и разных я каждый раз приносил домой, а мать их жарила или отваривала. Из-за отсутствия опыта я как-то принес ложных кирпично-красных опят, посчитав их за настоящие опята. Мать грибы отварила, сдобрила специями. Начав их есть, мы оба ощутили горечь, после чего выбросили грибы на помойку. Так постепенно приобретался опыт.
На территории больницы было несколько мальчишек и девчонок моего возраста – дети медперсонала. К нам приходили и ребята из ближайших сельских домов. Обыкновенные ребята, но в сравнении с серебряно-прудскими моими товарищами выглядели несколько недоразвитыми – сказывался дефицит игрового общения. Ведь здесь было негде играть даже в футбол – и не играли. Не было и других шумных игр, а так, пробавлялись всякой ерундой. Но нет худа без добра: я пристрастился к чтению художественной литературы – прочитал почти все, что было у нас в нехитрой семейной библиотеке.
Иногда книгами меня снабжал наш сосед по дому – студент старших курсов института (какого – не помню) по имени Гена, носивший странную фамилию Панасек. Его сестра – яркая, эффектная брюнетка – тоже была студенткой, но другого, вероятнее всего, Менделеевского института. Они оба выделялись на общем сером фоне тамошней молодежи и были объектом нашей зависти. Гена рано женился – еще в институте. Как-то, зайдя зачем-то к нему, я застал его юную миловидную супругу почти в полном неглиже, к обоюдному нашему смущению, и она спряталась за стул. Мне было уже четырнадцать, и эта случайная встреча послужила предметом моей неуемной фантазии. Забегая вперед, скажу, что Гена Панасек не дожил и до сорока лет. Он умер от диабетической комы.
Не только художественная литература занимала меня, но и медицинская. Я перечел почти все хранившиеся у нас медицинские книги, и с величайшим интересом. Помимо анатомии и физиологии более всего меня занимала клиника внутренних болезней, особенно – инфекционных. Несколько монографий на эту тему, датированных приблизительно 1935-м годом, сохранились у матери еще со студенческих лет. Скажете, все устарело? – Черта с два! Устарели, безусловно, методы исследования больных, и вообще, арсенал инструментальных методов, не говоря уже о применении специальной аппаратуры. Но это компенсировалось опытом и интуицией врачей, их клинической практикой. Настоящий врач может распознать многие болезни, только взглянув на больного. Вот подобного рода настоящие врачи-клиницисты и писали эти книги, а я ими зачитывался, воображая себе ту или иную болезнь. Естественно, это не могло пройти для меня безнаказанно, о чем поговорим в свое время.
Где-то годам к пятнадцати я увлекся симфонической музыкой, и это было странновато, ибо во всем нашем роду фатально отсутствовали музыканты. Правда, мать и ее сестры спевали задушевные украинские песни. Я это хорошо запомнил по сеновалу, – но не тому, серебряно-прудскому, а коропскому. Два раза на летние каникулы, когда мне было 11 и 15 лет, мы ездили на родину в Короп, спали на сеновале, и я слушал эти песни. Но симфоническая музыка – это нечто особенное. Сначала я слушал музыку по радио, потом стал покупать долгоиграющие пластинки, некоторые из которых сохранились до сих пор. Зимой мы топили печь. Поздно вечером, приготовив уроки, я садился возле печки, открывал ее дверцу и смотрел на догорающие угли. В это время по радио звучала симфоническая музыка или передавали песни – современные или русские народные. И в душе подростка рождались собственные симфонии, несбыточные фантазии.
Но пора поговорить о школе. Мы пошли в 7-й класс. Для кого-то он был выпускным: далее можно было поступать в местный техникум (расположенный в соседнем селе Ново-Харитоново), который специализировался на керамическом производстве, или куда-нибудь еще. Мать растила нас двоих без отца, и пора было вступать в самостоятельную жизнь. На исходе семилетки этот вопрос некоторое время висел в воздухе. Но пронесло, и мы продолжили учебу в школе.
Наша школа находилась в противоположной стороне села километрах в двух от больницы; идти нужно было вдоль шоссе. Школа была двухэтажной; на ее территории были волейбольная и баскетбольная площадки и прочие «аттракционы» для занятий физкультурой. На подходе к ней было несколько учительских одноэтажных домов, а за ней – большое поле, по которому зимой на уроках физкультуры бегали на лыжах.
Учиться мне было, скорее, интересно. Из наших учителей можно выделить нескольких. Из женщин – это, пожалуй, Мария Гавриловна (сокращенно: «Маргалка»), учительница немецкого. Одинокая интеллигентная дама лет тридцати с небольшим – роста выше среднего, хорошо сложенная брюнетка. Она еле заметно заикалась, растягивая слова, и это придавало ей определенный шарм. Конечно, ее нельзя было сравнить с той «француженкой» – учительницей немецкого в серебряно-прудской школе, но все равно, она мне нравилась. Однажды по какому-то поводу мы с Ритой были приглашены в ее дом. Нас встретила ее мать – похожая на дочь, но чрезвычайно горбатая старуха, каких я еще не видал. Она прямо-таки смахивала на ведьму. Я подумал: неужели и Мария Гавриловна когда-нибудь превратится в такую старуху? И мне стало жаль ее.
Остальные запомнившиеся были мужчины.
Учителем физики в старших классах был маленький и чрезвычайно подвижный татарин – Алексей Михайлович Мамин. Его коронным номером была динамо-машина, находившаяся в подвале школы. У машины были два полюса в виде металлических шаров. Учитель предлагал нам взяться за руки и крайнему взять в руку один из шаров. Затем он несколько минут крутил машину, после чего предлагал другому ученику – с противоположного края цепи дотронуться до второго шара. Как только это происходило, всех ударяло током, и цепь рассыпалась.
До девятого класса учителем русского и литературы был пожилой высокий мужчина в очках по фамилии Ситников. С ним мы прошли всю русскую литературу. По-видимому, он был неплохим преподавателем, однако мне не запомнился, кроме одного случая. Зимой я ходил в школу в латанных-перелатанных валенках, весной, в распутицу – в кирзовых или резиновых сапогах. Как-то зимой он вызвал меня к доске, но, прежде чем посадить на место, оглядел с ног до головы и заметил: «что-то, Корабельников, валенки у Вас уж больно прозаические». На «поэтическую» обувь у нас не было средств, и я пропустил его замечание мимо ушей.
С девятого класса по этим предметам нас вел Василий Тарасович Богачев, в которого были влюблены решительно все – девочки и мальчики. Это был мужчина среднего роста и средних лет; воевал, был ранен – немецкая пуля изуродовала кисть его левой руки. Он как-то рассказал нам об обстоятельствах своего ранения. Их рота захватила станцию, но в одном вагоне засели немцы. На предложение сдаться они отвечали автоматным огнем, и одна пуля попала ему в руку. Тогда солдаты ползком подтащили к вагону солому и подожгли ее. Немцы сгорели заживо.
По своему виду и поведению это был настоящий русский интеллигент, коих немного видел я на своем веку. С нами – учениками старших классов – он держался на равных, что возвышало нас в собственных глазах, внушало самоуважение. На его уроках не было места посторонним делам.
Зимой во время сильных морозов занятия в школе, к всеобщему нашему ликованию, на неделю прекращались, школьники оставались дома. И в эту свободную неделю Василий Тарасович организовывал в школе литературные вечера – для желающих всех классов, – на которых читал отрывки из произведений авторов, не вошедших в школьную программу. Несмотря на морозы, желающих обычно набивался полный класс. И даже после окончания «урока» никто не хотел уходить, все просили Василия Тарасовича почитать еще чего-нибудь.
Как-то он прочел нам поэму Исаковского «Мельник, поп и царь», которую потом я выучил наизусть. Поэма начинается следующими строфами:
«Средь полей, покрытых рожью
Кто ни шел, ни ехал – всяк
Видел справа церковь божью,
Слева – мельницу-ветряк.
А за ними частый ельник
К небу сучья подымал.
Слева жил, понятно, мельник,
Справа батя проживал.
Мельник ревностно и честно
Вел на мельнице дела.
Ну а батя, как известно,
Все звонил в колокола…»
Далее в истории рассказывается о том, как поп, чтобы прославиться, написал на калитке своего дома, что у него «нет заботы никакой», как проезжавший через эти места царь увидел эту надпись и решил подвергнуть попа испытанию, задав ему три вопроса:
– велел ему подсчитать, сколько на небе звезд;
– велел сказать, сколько он, царь, стоит;
– велел догадаться, о чем он думает.
И на все, про все попу давалось три дня, после чего велено было явиться во дворец со своим ответом. Поп был обескуражен и готовился к самому худшему. Но его выручил сосед-мельник. Он взялся вместо попа в его рясе явиться к царю и ответить на все вопросы. Экзамен мельник выдержал блестяще. Он сказал, что «звезд на небе тьма да пропасть, сорок вир и девять звезд». А когда царь усомнился в его ответе, предложил ему самому подсчитать звезды на небе. Отвечая на второй вопрос, мельник сказал, что «расценка на царей всем и каждому известна – двадцать девять целкашей». Угрозу царя за такую расценку заморить его в подземелье мельник парировал словами:
«Продан был за три десятка сам Христос, небесный Бог.
Ну а вы пониже чином, скидка, стало быть, нужна.
И ругаться нет причины – очень верная цена».
Царь решил подловить мельника на третьем вопросе: пусть догадается, о чем он думает. Мельник сказал:
«Вы ведь думаете, право, что стоит пред вами поп?» Царь кивнул головой: именно так он и думает. А мельник ответил: «Вы ошиблись в этом деле: я не поп, а мукомол».
Эта история заканчивается тем, что царь повелел сделать мельника попом, а попа мукомолом. Но это – у Исаковского. Для меня же она закончилась так. В порядке атеистического воспитания местного населения во время православной пасхи я прочитал поэму со сцены местного Дома культуры, и был награжден жидкими дежурными аплодисментами. Больше со своими чтениями я на сцену никогда в жизни не вылезал.
И, наконец, преподаватель математики: Дмитрий Михайлович Лобачев. Он нас вел с девятого класса, но не довел до конца, так как умер. Это был суровый на вид старик лет под семьдесят, и ученики побаивались его. Вызовет он кого-то к доске и скажет: «ну-ка, батенька, реши мне такую задачу». За глаза его звали «Батя». Он сильно хромал на правую ногу. Оказалось, что в 1905 году, когда был студентом, во время декабрьского вооруженного восстания в Москве он вместе с другими студентами бегал на баррикады помогать дружинникам, и поймал шальную солдатскую пулю.
Несмотря на напускную суровость, «Батя» был человеком, в сущности, добрым и очень переживал за нас – старшеклассников, особенно тех, кто собирался поступать в институт. Меня же он звал «Мишенька» и часто передразнивал, когда я говорил «квадрат»: у меня почему-то получалось «кавадрат». Я же был настолько строптив, что иногда позволял себе спорить с ним прямо на уроке, и однажды был изгнан за это из класса.
Когда мы учились уже в десятом, зимой у него разболелась раненая нога. Его положили в нашу больницу, где его настиг обширный инфаркт. По выписке из больницы ему был предписан покой и никаких занятий. Однако, понимая свою ответственность за нас, он решил продолжить занятия. Учительские дома, в одном из которых он жил со своей старухой-женой, находились метров в двухстах от школы. Перед уроком математики он выходил на крыльцо, садился в сани, и пара наших учеников довозила его до школы; а после урока везли назад. И так продолжалось до весны. За это время он немного окреп и даже собрался приходить в школу на собственных ногах, так как снег стаял. Однако после тяжелого урока, провозившись минут десять с одной бестолковой нашей ученицей, сильно расстроился. Дома у него случился сердечный приступ, и он умер через несколько минут. Приехавшие из больницы врачи оказались бессильны.
Хоронила его вся школа, и это были первые похороны на моем веку. Откуда-то приехал его единственный сын, и оказалось, что Дмитрий Михайлович занимался научной работой. Его жена показала нам несколько исписанных тетрадей – труды, которые не были опубликованы. Один из нас, Саша Кирсанов, взял их себе, обещав посодействовать опубликованию. Но из этого наверняка ничего не вышло.
Единственным преподавателем, о котором я вспоминаю с неприязнью, был наш биолог. По совместительству он еще был каким-то партийным руководителем в школе. После того, как в 1949 году во время сессии ВАСХНИЛ был учинен разгром генетики, и она была объявлена буржуазной лженаукой, соответствующая директива, вероятно, была спущена вниз. И школьные биологи получили, таким образом, начальное «генетическое образование». Таковым был и наш биолог – типичный приспособленец. Однако, все его познания в этой области, которые он пытался нам передать, сводились к понятию, произносимому им так: «вейсманизьм-морганизьм» – и более ничего. Я инстинктивно сознавал, что за всей этой игрой в «генетику» скрывалось нечто гораздо большее. Но прозрение пришло через много лет.
Когда мы учились в 8-м классе, разразилось «Дело врачей». В передовице «Правды» была напечатана статья о врачах-убийцах. Было сказано (воспроизвожу по памяти), что группа ведущих врачей СССР по заданию иностранных разведок и организации «Джоинт», действуя как преступное сообщество, путем неправильно поставленных диагнозов и неправильного лечения отправила на тот свет ряд известных политических деятелей нашей страны, фамилии перечислялись. А разоблачила эту банду убийц в белых халатах простая русская женщина, рядовой врач Лидия Тимашук, которой за ее беззаветное служение отечеству вручили орден Ленина. В статье перечислялись фамилии врачей-убийц, и по большей части это были еврейские фамилии. Сейчас, в ретроспективе, становится ясно, что «Дело врачей» стало заключительным аккордом всей антисемитской кампании, развернувшейся в стране к концу сталинского правления. Мне было 14 лет, и я уже многое понимал. В моем представлении эта кампания началась с борьбы против «космополитов» и раскрытием псевдонимов многих деятелей в сфере литературы, искусства, в частности – театральных критиков, – и других гуманитариев. Под благозвучными русскими псевдонимами скрывались их истинные еврейские фамилии. Кому и зачем это было нужно, мне неведомо, но впечатление было гнетущим.
Нет необходимости рассказывать обо всех этих делах: любой желающий может получить информацию по Интернету. Я же расскажу о том, как все это отразилось непосредственно на нас. К чести наших учителей, они вели себя так, будто бы ничего не произошло. Никаких проработок, никаких намеков и вообще ничего. Кроме меня и Риты в нашей школе учились еще несколько учеников-евреев: двое или трое. Никто из них не пострадал. Одна наша соученица как-то принесла в класс упомянутую газету «Правда» и на перемене, выразительно глядя на Риту (которая была отличницей), прочитала вслух эту статью. Эта девочка была из бедной семьи и училась на тройки. И здесь побудительным мотивом могла быть извечная неприязнь троечников к отличнику. Забегая вперед, скажу, что после разоблачения этой кампании клеветы та девица нашла в себе силы извиниться перед Ритой. Но это уже было гораздо позже. Что же касается наших одноклассников, то данное «чтиво» все выслушали безучастно и далее к нам относились, скорее, сочувственно. Дети, несмотря на свою доверчивость, острее, чем взрослые, ощущают фальшь, и чтобы их настроить на нужную волну, необходимо длительное целенаправленное зомбирование.
Самыми уязвимыми были медики. Казалось бы, какое отношение к разоблаченным «врачам-убийцам» имела, например, моя мать? Правда, некоторые из них, всеми уважаемые профессора, читали лекции в ее институте… Ну и что из этого? Однако такой вопрос мог задать только тот, кто не понял, зачем власти вообще затеяли это дело. А затеяли они его для того, чтобы развязать кампанию государственного масштаба, преследующую определенные политические цели. И эта кампания по задумке должна была стать всеобщей и тотальной. Внезапно всюду на местах стали выявлять врачей-евреев, которые неправильно лечили русских пациентов или отказывались их лечить. Вскоре очередь дошла и до нашей Речицкой больницы. С подачи главврача Светлицкого какая-то медсестра-комсомолочка написала на мать донос о якобы неправильном лечении ею некоего пациента. Мать уволили с работы. И вот, имея на руках двух детей-школьников, она, потерявшая мужа на вой не, стала безработной. Это совпало с болезнью Риты, – об этом чуть позже.
Решение о ее увольнении было не только незаконным, но и циничным, ибо не было в Речицкой больнице врача более самоотверженного, чем моя мать. Я помню такой случай. Как-то поздно вечером, во время ее дежурства из дальней деревни приехала машина: нужно было спасать больного. Несмотря на наши с Ритой протесты, мать, не колеблясь, поехала на этом грузовике, причем – в его кузове, так как места в кабине для нее не нашлось. А дело было зимой, а расстояние – километров пятнадцать. Исполнив свой врачебный долг, сама вконец окоченела, после чего слегла с пиелонефритом. И такого врача увольняют только потому, что она – еврейка, воспользовавшись, в качестве предлога, продиктованной начальством запиской малограмотной медсестры. Это еще не «Третий Рейх», но что-то около. Во время прошедшей войны на фронтах и, главным образом, из-за нацистского геноцида советских евреев погибло более половины от их довоенного числа, и не было у нас другого народа, понесшего соизмеримые жертвы. А после всего – «Дело врачей». Это было невыносимо.
Не могу сказать, что мы голодали; наверное, были какие-то запасы. Кроме того, мы получали небольшую пенсию за нашего погибшего отца. Продлись эта кампания дольше, все резервы были бы исчерпаны. Но главное, мать испытала тяжелое моральное потрясение. Я слышал, что рабочие завода «Изолятор» писали письмо в инстанции в ее защиту: все-таки она пользовалась у больных большим авторитетом. Но ничего бы не помогло, если бы Всевышний в марте 1953-го не избавил, наконец, страну и весь мир от нашего «любимого вождя и учителя».
В это смутное время к нам по вечерам стала приходить одна бывшая пациентка матери. Она приносила с собой что-то съестное и бутылку портвейна. Они ее выпивали, и мать плакала, что действовало на меня вдвойне угнетающе: и ее слезы, и то, что она может пристраститься к спиртному. В подобной ситуации человек быстро взрослеет; вероятно, взрослел и я. Однажды мы с матерью поехали в Раменское, в райздравотдел. Зачем она взяла меня с собой, мне не совсем понятно – возможно, для моральной поддержки. До этого в данном заведении я был только раз, когда знаменитый на местном уровне отоларинголог со странной фамилией Сурвилло рвал мне из носа аденоиды. Сделав свое дело, он перевязал мне нос и сказал: «Если тебя спросят, что с тобой, скажи: так нужно».
Так вот, мы пришли на прием к районному медицинскому начальству. Мать требовала закона и справедливости. А когда она не получила ни того, ни другого, сказала этим чиновникам: «Вы здесь относитесь к евреям хуже, чем в Америке относятся к неграм». Тогда трудно было себе представить, кому может быть хуже, чем неграм в Америке. Эта тирада привела начальство в некоторое замешательство, заставила смотреть в стол и оправдываться типа: «мы все понимаем, но, поверьте, ничего сделать не можем». С этим мы и вернулись домой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?